Текст книги "Летом в городе"
Автор книги: Ирина Грекова
Жанр: Рассказы, Малая форма
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 1 (всего у книги 2 страниц)
И. Грекова
Летом в городе
Когда цветут липы, город весь погружается в запах. Пахнет в трамваях, в магазинах, на лестницах.
В большом библиотечном зале тоже пахло липами. Окна были раскрыты, и, когда налетал ветерок, каждый чувствовал присутствие лип.
Шла читательская конференция. Все было как полагается. Стол, накрытый зеленым сукном. Графины, цветы в горшках, микрофон. Народу собралось много, человек сто, не меньше. В президиуме сидел писатель Александр Чилимов. У писателя было хмурое, немолодое лицо, чуть отечное книзу, с глубокой, врубленной морщиной между бровей. Он положил на зеленое сукно большие, жесткие руки и смотрел прямо перед собой, на портрет Тургенева.
У другого конца стола, на самом краешке стула, примостилась заведующая библиотекой Валентина Степановна. Она волновалась. В горле у нее першило, в глазах жгло. Когда кто-нибудь из выступающих путался или запинался, она начинала мучительно шевелить губами.
Только что отошел от микрофона Миша Вахнин, слесарь с инструментального завода. Эх! Так вчера хорошо рассказывал, а теперь сбился. Генриха Беля назвал Генрихом Боклем. Никак не мог выговорить «экзистенциализм». В зале смеялись. Обидно! Знали бы они его… Ведь у человека свои мысли, свежий взгляд – это не часто бывает.
…А писателю скучно. Сколько он, верно, слышал таких выступлений…
К микрофону вышла любимица Валентины Степановны – лаборантка Верочка из соседнего НИИ. Развитая, умница – просто чудо! Ну, за эту можно не бояться. А писатель все смотрит на Тургенева – чудак, смотрел бы на Верочку. Одни глаза чего стоят. А сама мягкая, тонкая, гнущаяся, как церковная свечка.
Верочка говорила, волнуясь, что называется, «переживала». Она все сгибала-разгибала в руке конспект, а потом бросила его на стол, ухватилась одной рукой за стержень микрофона и говорила-говорила, щекой к микрофону, и эта щека у нее покраснела, словно микрофон был горячий…
«Милая моя, ну можно ли так волноваться? – думала Валентина Степановна. – А какая хорошенькая! Что-то в ней старинное, эпохи Возрождения, что ли. Где это я видела такую картину: девушка с лилией в руке? Точь-в-точь Верочка с микрофоном».
Чтобы не смущать Верочку, Валентина Степановна даже отвернулась, стала глядеть в окно. За окном жил своей жизнью бульвар. Мальчик в матроске бежал за красным мячиком. Катились коляски, кормились голуби. Надо всем этим нависла большая синяя туча. Парит. Наверно, будет дождь.
Верочка кончила. Раздались аплодисменты. Она оторвала руку от микрофона и пошла на свое место, гибко лавируя между стульями. Проходя мимо Валентины Степановны, она наклонилась, выдохнула шепотом:
– Ну, очень плохо?
– Нет, Верочка, очень хорошо.
– Ох, вы всегда меня утешаете, – и ускользнула.
Писатель сидел так же неподвижно, с морщиной между бровями. Хоть бы улыбнулся, что ли.
– Слово имеет Марья Михайловна Ложникова, пенсионерка, старейший член библиотечного совета.
Вышла очень маленькая кудрявая старушка со спущенным на одной ноге чулком. Слуховой прибор висел у нее на цепочке, как охотничий рог. Она разложила на зеленом сукне листочки конспекта. Много листочков. Писатель содрогнулся. Марья Михайловна подошла к микрофону, поднялась на цыпочки и металлическим голосом завопила на весь зал:
– Товарищи! Сейчас, как никогда…
– Не так громко! – закричали в публике.
– Что? – спросила Марья Михайловна. Она была похожа на чижика: кивает, словно клюет.
– Не так громко! Потише! – надрывались в зале.
– Не слышу! – победно крикнула в микрофон Марья Михайловна.
Ну вот, опять смеются. Валентина Степановна вышла вперед:
– Марья Михайловна, дорогая, подальше от микрофона, и не надо так кричать.
Она взяла старушку за плечи и переставила. Какая легкая старушка! Пепел.
– Стойте так и не напрягайте голоса, пожалуйста.
Марья Михайловна чижиком поглядела поверх очков и поднесла рог к уху.
– Не так громко! – крикнула в раструб Валентина Степановна. Все это походило на цирк, и она страдала.
– А, не так громко? – поняла наконец старушка. Она снова ухватилась за свои листки и привстала на цыпочки: – Товарищи, сейчас, как никогда, имеет место огромная воспитательная роль литературы. Сегодня мы обсуждаем произведения уважаемого Александра Петровича…
(О ужас! Писателя звали Александр Александрович.)
– …Это хорошие, качественные произведения. В них мы воочию наблюдаем передовые черты героев нашего времени, поколения строителей коммунизма. Особенно удаются уважаемому Александру Петровичу (опять!) образы борьбы за перевыполнение плана, против бюрократизма и волокиты. Однако не со всеми образами мы можем согласиться. Например, среди образов Александра Петровича фигурирует личность Вадима, который на страницах романа ведет себя отрицательно, допускает целый ряд аморальных поступков, буквально пьет! Как старая учительница, я спрашиваю вас, Александр Петрович: кого и чему может научить такой Вадим? Можем ли мы воспитывать молодежь на таких примерах, я вас спрашиваю, Александр Петрович?
Она обернулась к писателю.
– Александр Александрович, – умоляюще подсказала Валентина Степановна.
– Не слышу!!!
– Александр Александрович!! – крикнула в рог Валентина Степановна.
– А, – закивала старушка, – понятно. Можем ли мы воспитывать молодежь на таких примерах, я вас спрашиваю, Александр Александрович?
Писатель отрицательно затряс головой. Теперь – наконец-то! – он улыбался.
– Отлично! – обрадовалась Марья Михайловна. – Смотрите: он уже признает свои ошибки. Ну, я скажу дальше, – она снова взялась за листки. – Такие примеры, как Вадим, могут только дезориентировать молодежь, толкнуть ее на ложный путь морального разложения. Надо показывать молодому поколению подлинные примеры героизма, подражание которых… подражая которым…
Она засуетилась, ища продолжение.
– В общем, ясно, – сказал толстый парень в первом ряду.
– Дайте выступить человеку, – огрызнулась тощая женщина в комбинезоне, рядом с ним.
Старушка все суетилась, перебирая листки:
– Не будет ждать своего времени… нет, не то… ах, да… выводит в своем герое… опять не то… кажется, вот, нашла: «…в человеке должно быть все прекрасно, лицо и одежда, душа и мысли», как учил великий русский писатель, Антон Павлович Чехов.
– Знаем, – сказал толстый парень.
– Цыц! – прикрикнула женщина в комбинезоне.
– Дальше у меня на другом листе, – заторопилась Марья Михайловна. Сейчас, только найду.
Руки у нее дрожали, листочки рассыпались, часть упала на пол. Писатель подскочил, бросился подбирать.
– Зачем это, зачем? – бормотала Марья Михайловна. – Вы – писатель с мировым именем – и листки с полу… Я сама, сама…
Несколько голов из президиума скрылось под столом. Писатель вынырнул первым. Его большое лицо покраснело от усилий. Он собрал листки вместе и вручил Марье Михайловне. Она уже заулыбалась, закивала:
– Спасибо, не стоит. Я лучше так, без бумажки скажу. Конечно, не на таком уровне, но от души. Самое главное – читала я ваши произведения и плакала. А меня не так уж легко до слез довести. Соседка по квартире оскорбляет – не плачу. Глохну – не плачу. А ваши произведения читаю – и плачу. А помните, как у вас Вадим этот самый с похорон матери домой идет? Не помните? Напрасно! Я вам сейчас прочитаю. У меня здесь выписано… Хорошо, не надо. Просто скажу: плакала. Здесь и еще в девяти местах. У меня закладки заложены, где плакала. И за эти слезы вам, Александр Петрович, большое спасибо и низкий поклон.
Она отступила от микрофона и низко, по-монашечьи поклонилась писателю в пояс. Зашумели аплодисменты. Александр Александрович встал, мешковато вышел из-за стола и поцеловал Марье Михайловне руку. Она клюнула его в лоб и заплакала. Зал зашумел еще громче. Люди вставали, аплодировали, кричали: «Спасибо, спасибо!» Толстый парень в первом ряду хлопал особенно громко, как пушка. Марья Михайловна сбивчиво шла на свое место, закрывая лицо платком. Писатель стоял, опустив глаза, и неуверенно, тихонько похлопывал ладонью о ладонь. Седой клок у него на лбу вздрагивал. Наконец он сел. Публика тоже стала садиться. Валентина Степановна постучала по микрофону затихло.
– Товарищи, выступило уже десять человек. Больше записавшихся нет. Может быть, кто-нибудь еще хочет выступить? Или предоставим слово Александру Александровичу?
– Просим, просим, – загудел зал.
Писатель встал – большой, смущенный, с опущенными руками. Сразу стало совсем тихо. Тоненько звенел микрофон.
– Что мне вам сказать? В нашей жизни, в писательской, бывает всякое: хорошее и плохое. И плохого, по правде сказать, больше. Пишешь, и рвешь, и снова пишешь, и снова рвешь, и так далее. И чувствуешь себя этаким бездарным, паскудным, исписавшимся… да что говорить. И подлецом иной раз себя чувствуешь, чего скрывать. Бывает. А бывает иногда и хорошее. Не в газете похвалят – это что! Хвалят, ругают – дело случая. А вот когда понимаешь, что кому-то нужен. Это большое дело. Вы тут сегодня меня благодарили – не вам меня благодарить. Спасибо вам, дорогие друзья. И дай вам бог, как говорится, счастья в жизни.
У, какой поднялся шум! Валентина Степановна торопливо постучала по микрофону:
– Тише, тише. Александр Александрович не кончил. Продолжайте, пожалуйста.
– Да что продолжать? У меня вроде все.
– Слышали, товарищи? К сожалению, все. Разрешите, товарищи, от вашего лица поблагодарить Александра Александровича… От имени всего коллектива сотрудников библиотеки, от читательского актива и всей массы читателей…
Аплодисменты, стук стульев, шарканье подошв. Народ задвигался, начали вставать, выходить, выбираться кто куда. По людскому потоку заходили водоворотики… Вокруг писателя образовалась толчея: кто задавал вопросы, кто совал книгу – подписать, кто фотографировал… Сразу стало горячо и густо. Валентина Степановна знала: тут-то и начинается самое главное. Самые открытые, самые нужные разговоры. Сперва здесь, на пороге зала, потом на улице, под бледными глазами фонарей, на набережной, на влажных садовых скамейках… А вечер все длится, и нет сил расстаться… Все хороши, все умны, все друг друга любят…
Нет, ей сегодня никак нельзя было оставаться. Лялька придет, а обеда нет.
– Александр Александрович, спасибо! Мне так жаль, я должна идти.
– Ну что ж, идите, Валентина Степановна. Я тут с вашей молодежью поговорю. Прекрасная у вас молодежь.
– Да, молодежь у нас чудесная.
– Приезжайте к нам еще! – крикнула вихрастая девчонка, крупно осыпанная веснушками.
– Приеду, непременно.
А дождь-то, оказывается, был. На улице стояли большие лужи. Да, молодежь у нас отличная. После дождя еще сильнее пахнут липы. Противный, в сущности, запах. Сладкий, навязчивый, приторный… Нет, подлый. Именно подлый запах. Как тогда пахли липы… Интересно, до чего же все-таки живуча память. Неистребима. Столько лет прошло, все отболело, а вот запахло липами – и как вчера!
Валентина Степановна шла бульваром. Под липами сидели пенсионеры. Старики с белыми нимбами вокруг лысин играли в «козла». На скамейках сидели женщины с тяжело расставленными, опухшими ногами. На коленях они стоймя держали сумочки, заслоняя круглые животы. Ходили голуби, дети играли в песок.
Впереди шел какой-то мужчина в широком клетчатом пиджаке, тоже, видно, пенсионер. Он шел понуро, уронив вправо неряшливо остриженную голову, пеструю от седины. В его походке сзади было что-то знакомое, какой-то затаенный пляс. Неужели? Мужчина обернулся. Так и есть, это Володя. Но как постарел!
– Валюша, ты? – сказал Володя.
– Как видишь, я.
– Давно мы с тобой не видались, – забормотал Володя. – Года три, а? Я, признаться, здесь уже второй день прохаживаюсь, жду тебя. Ты все там же работаешь?
– Там же.
– Там же… И все такая же. Не меняешься. Даже помолодела.
– Это известный трюк: говори женщине, что она помолодела. Не ошибешься.
– Нет, кроме шуток. А знаешь, я давно мечтаю с тобой встретиться. Знаешь, когда подходишь к завершению жизни… тянет к тем, кто был особенно дорог. Ты не замечала?
– Нет, – сказала Валентина Степановна. – Я не подхожу к завершению жизни. Ты – как хочешь, а я – нет.
– Ну, ты всегда была строга. Узнаю тебя, узнаю! – засмеялся Володя и на секунду показал высокие, узкие, все еще красивые зубы. Те самые зубы. Как она их любила. Все прошло, все.
– Давай хоть посидим немного, – предложил Володя. – Мне хочется с тобой поговорить. Именно с тобой. Я ведь одинок. Не веришь? Честное слово.
– Сядем, – устало согласилась Валентина Степановна.
Очарование только что прошедшей конференции погасло, улетучилось.
Они сели на одну из пенсионерских скамеек. Высокая старуха с библейскими глазами, кормившая голубей на другом конце скамьи, встала, строго посмотрела на них и отошла.
Володя сел, потирая руки, – косоплечий, мешковатый в своем пиджаке. Ногти не совсем чисты… Не следит она за ним, что ли?
– Да, много воды утекло, – сказал Володя. – Я теперь часто возвращаюсь мыслями к прошлому и вижу, что, пожалуй, мы с тобой допустили ошибку.
– Говори об одном себе. Я никакой ошибки не допустила.
– Злючка, чертополох, – сказал Володя и опять улыбнулся.
Зубы… «Не хватает еще мне раскиснуть от этих зубов», – подумала Валентина Степановна.
– Нет, кроме шуток, мне всегда тебя недоставало. А сейчас, когда я вижу тебя такой моложавой, интересной, подтянутой… Честное слово, во мне начинает что-то шевелиться…
– Ну и пошляк же ты стал, – грустно сказала Валентина Степановна, чертя каблуком песок. – Или, может быть, ты всегда был пошляком, только я не замечала?
– Пошляк, именно пошляк, – обрадовался Володя. – Метко сказано. Надо сознаться, без тебя я немного опустился морально и, пожалуй, физически. Маня – прекрасная женщина, хороший врач, но нет в ней этого самого… вечно женственного. Вообрази, я иногда вынужден сам себе стирать трусы и майки… Мне, конечно, нетрудно: квартира в новом доме, горячая и холодная вода, мусоропровод – это все есть. Но мужчине даже как-то неловко заниматься хозяйством, правда? Возьми литературу: где ты найдешь мужчину домашнего хозяина? Это как-то противоестественно. С тобой я этого не знал. Вспоминаю, как ты прелестно хозяйничала в нашей маленькой комнатке на шестом этаже. В нашей мансарде. Помнишь?
– Забыла.
– Не верю. Женщины никогда не забывают.
«Боже мой, – думала Валентина Степановна, – это самое лицо, эти самые зубы я любила. И как! Просыпалась: люблю. Засыпала: люблю. Все: люблю».
– Липы пахнут, слышишь? – спросила она.
– Да. Чудесный запах.
– Ну, ладно, мне пора идти, – сказала Валентина Степановна. – Лялька ждет.
– Да, кстати, как Лялька? – спросил Володя с голодным каким-то лицом. Совсем взрослая? Институт кончает?
– На третьем курсе.
– Красивая, наверно.
– Для меня – очень красивая.
– На кого похожа?
– На тебя.
– А веришь ли, – раздумчиво сказал он, – я этим живу. Ты мне, конечно, не поверишь, но это факт. Я вами – тобой и Лялькой – живу.
– Ну что же, – сказала Валентина Степановна и встала. – Живи. Мне пора.
Он тоже встал:
– Валюша, а может быть, ты позволишь мне, старому человеку, иной раз забежать на огонек? Посидели бы за чайком, поговорили бы… Посмеялись. Вспомнили прошлое.
– Ни к чему это.
– Все-таки я ей отец.
– Она тебя не знает и знать не хочет.
– Грустно, – сказал Володя. Старый Володя. Жалко его все-таки.
Она спросила:
– Здоровье-то как?
– Здоровье ничего.
Попрощались. Рука у него была слабая, вялая, какая-то мертвая. Дойдя до конца аллеи, она обернулась. Володя сидел, опустив руки. Его клетчатый серый пиджак казался издали зеленоватым.
Валентина Степановна поднялась по лестнице не спеша. «Не спешить, на каждой площадке считать до ста», – сказал врач. Ничего не поделаешь. Считай теперь до ста. До самой смерти считай.
В сумке у нее лежали ранние овощи: редиска, петрушка, морковь, салат. Все это было влажно, свежо, молодо-зелено. Не в ларьке брала – на рынке. Дорого, зато хорошо. Ляльку подкармливать надо: Лялька бледна.
На последней, шестой площадке она сосчитала только до пятидесяти и отперла дверь. Замок щелкнул – она дома.
– Ты, что ли, Степановна? – окликнула ее с кухни соседка Поля.
– Я, а что? Ляля не приходила?
– Не было. В десять глаза продрала, прическу всколотила – и вон. Ни чаю не попила, ничего. Все некогда. Вот не дрыхла бы до десяти часов, все бы успела. Я…
– Не звонила она?
– Вроде бы нет. Мне ни к чему. Ковер выбивала. Пылища! Глаза застит. А может, и звонила. Мне ни к чему. Мне звонить некому – я и не слушаю. Пускай себе дрынчит.
С Полей всегда так: ты ей слово, а она тебе – двадцать. Валентина Степановна разделась и прошла к себе. В комнате прохладно, окно открыто, и белая занавеска вздута ветром.
Села за стол, чтобы подумать. Она всегда думала перед тем, как начать работу по дому. Думала недолго: минуты три. Расставить дела по местам, пригнать их плотно, без зазоров. Чтобы на все хватило времени и не торопиться.
…Разобрать, почистить овощи – раз, суп поставить – два, пока суп варится, белье прополоскать – три…
Она считала и загибала пальцы, начиная с мизинца.
Лялька всегда над ней смеялась, поддразнивала:
– Первая колонна стоит, вторая колонна идет… Полководец!
– Надо же сообразить, что когда сделать. Потому у меня и хватает времени, а у тебя – нет.
– Все равно я так не умею. Планировать.
– Все ты умеешь. Лялька, когда захочешь.
А и верно, Лялька все могла, когда хотела. Но только все полосами. Полоса шитья. Сшила себе вечернее платье. Подруги приходили – ахали. Что платье – Олегу сшила брюки! Потом – полоса стряпни. Достала где-то поваренную книгу, восемнадцатого, что ли, века. Пестрый фартучек на отлете, тонкие руки по локоть в муке…
Поля стояла рядом, вперед животом:
– Неш так пекут? Кто так пекет? Пресное тесто – оно пресное и есть, а кислое – кислое. А ты в одну охристобратию все. И тут тебе дрожди, и тут тебе сода, и сдоба туда же, как идиотство. И все она по книжке. Нет чтобы людей спросить. Нет, по-нашему, кислое, оно и есть кислое, а пресное пресное…
– Слушай, Поля, а ты когда-нибудь ошибалась? – спросила Лялька.
– Нет. А как это: ошибалась?
– Очень просто. Была ты когда-нибудь не права?
Поля честно подумала и ответила скромно:
– Не вспомню. Будто не была.
…А пирог-то вышел хорош: высокий, дородный, румяный… Даже Поля, попробовав, сказала: «Ничего», но тут же добавила: «А по-нашему лучше».
Так же вот, полосами, шло у Ляльки ученье. Полоса пятерок, портрет на доске передовиков учебы – Валентина Степановна радуется. Следующую сессию начнет с двойки. Лежит, курит: «Не хочу учиться, хочу жениться!»
– Лялька, как тебе не стыдно? С твоими способностями…
– Еще неизвестно, к чему у меня способности. Может быть, во мне погибла певица.
И вот – полоса музыки. Купила гитару, научилась играть по самоучителю. Поет под гитару – старательно, но фальшиво. Слуха нет.
– Нет, Лялька, в тебе не погибла певица.
– А что? Очень плохо?
– Очень.
– А как же Борька в меня влюбился, когда я ему Кармен изображала? За пение.
– Не «за пение», а «несмотря на пение».
– И это – мать! Это не мать, а зверь. Настоящая мать должна слепо понимаешь? – слепо обожать свое дитя. Создавать ему золотое детство. А теперь проверим. Мышонок, хорошо я пою?
– Плохо.
– Ох, честность тебя погубит. А все-таки я тебя люблю…
Посмотрит, свесив голову набок, а потом взвизгнет тоненько и целовать:
– До чего же хорош! До чего мал! До чего мил!
Ну, ладно. Пора идти. Почистить овощи – раз, суп поставить – два. Валентина Степановна вышла на кухню, взяла с полки мисочку, с гвоздя дощечку. Все у нее на своем месте, каждая вещь – на своем гвозде. Это не педантизм, просто экономия времени.
Она начала разбирать овощи. Рядом стирала Поля, низко нагнув спину над цинковым, видавшим виды корытом. Кофта у нее на спине потемнела от пота.
– Поля, взяли бы вы мою машину стиральную. Гораздо скорее. Я вчера большую стирку – за час…
Ой, не надо было начинать. С Полей всегда так: дернешь – и польется. Так и есть.
– Машина!!! Видали мы ваши машины. На все – машины. Высморкаться или там до ветру сходить – и то скоро машину придумаете…
(В глазах Поли Валентина Степановна была олицетворением интеллигенции, со всеми ее грехами и слабостями.)
– …Нет, Валентина Степановна, мне вашей машины не надо. Даром не возьму, не то что тысячи платить. Крутит-крутит, а чего крутит неизвестно. И по часам за ней следи. Кругом четыре минуты. Грязь, не грязь, белое, черное, – ей все равно. Четыре минуты. Разве я руками-то четыре минуты стираю? Я, может, каждое пятнышко на свет гляжу. Маруська-нижняя давесь на машине постирала – обхохотались мы. Все вместе склада – и давай крутить. А что вышло? Псивое белье и псивое.
(«Маруська-нижняя» была соседка снизу, вечный предмет Полиных осуждений.)
– Тяжело руками-то, – вздохнула Валентина Степановна.
– Тебе, матушка, все тяжело. Не молодая, да и сердечная. Я твоих лет, а все покрепче. Выдубила я себя работой. Постираю небось белей твоей машины.
– Ну, как хотите.
Поля опять нагнулась над корытом и стала сердито двигать спиной. Валентина Степановна крошила овощи. Тихо было. Только белье плескалось в корыте да ножик о деревянную дощечку: стук, стук.
«Слава богу, молчит, – думала Валентина Степановна. – Имеет же право человек на личную тишину».
Нет, с личной тишиной ничего не вышло. Поля еще не наговорилась.
– Вот, Степановна, я что тебе скажу. У Дуськи Саврасовой племянник молодой, а культурный. До того культурный, просто прелесть. Техникум кончил. Бывало, идет на гулянку – нарядится, нагладится, как херувим. На боку – приемник, транзистор. Ну, все как есть. Мы с Дуськой глядим, не нарадуемся. Комнату ему дали, и съехал он от Дуськи. Живет ничего, только стал у него волос падать. Ну, падает и падает, и захотел он жениться. Дуська не против, ей что, не у ней живет. Расписался он на женщине. Сперва ничего, а потом стала хулиганить. Белое, серое и розовое вместе кипятит, это надо подумать! Он сперва молчал, потом стал требовать. Она – пуще. Веревками привязывает бюсгалтер – до какого нахальства дошла. Нет, не будет он с ней жить, разойдется. Парня жалко, больно хорош.
(Поля никого не могла похвалить, не осудив кого-нибудь другого. Хвалила она чаще всего себя.)
– Я такого нахальства – бюсгалтер веревками! – не позволю. Я хоть и простым сторожем работаю, ваши вузы-пузы не кончала, а культуру знаю. Муж-покойник пьет – а мне все терпимо. Наблюет – вытру, не то что перед соседями срамотиться. Бельишко ему постираю, вычиню, выглажу – как светлое христово воскресенье…
Замолчала. Тихо. Только белье трется.
– А что я тебя хотела спросить, Валентина Степановна, – внезапно сказала Поля. – Ваш-то заболел или так просто не ходит?
– О чем это вы, Поля? – лицемерно спросила Валентина Степановна.
– Прямо не понимаешь? – прищурилась Поля. – Об ком же, как не об Олежке об вашем? Не слепая. Стенке – и то в глаза кинется. Ходил-ходил парень, и здрасте, перестал, как водой в ньютазе смыло. И на Лариске-то твоей образа нет – не вижу, что ли? Красится-мажется, а сама как смерть загробная.
Валентина Степановна молчала.
– Таишься ты от меня, ох, таишься. А чего таиться? Дело-то житейское, бабье. Я вам с Лариской худа не хочу. Девка при мне выросла, ниже стола на кухню бегала: тетя Поля, то, тетя Поля, се. Мало я ей соплей подтерла? А ты на службу свою фр-фр, хвостом махнула – и нет тебя. А Поля здесь, куда она денется. Ребенок все-таки, не кошка. Я и кошек жалею. А ты со мной будто уши у меня как у свиньи.
– Поля, милая, не обижайтесь. Я от вас ничего не таю, честное слово. Я сама ничего не знаю.
– Шила в мешке не утаишь – проколет наружу. Ходил парень и не ходит. И девка сама не своя. А она, часом, не со свежей икрой?
– Бог с вами, что вы только говорите, Поля, да и какими словами, никак не могу привыкнуть к вашему жаргону.
Валентина Степановна ножиком сбросила зелень в уже закипающий, помутневший суп.
– Уж и обиделась, – сказала Поля. – Жиргон какой-то. Вы меня такими словами не трогайте. Больно вы тонкие, тоньше волоса. Сама-то что, не рожала? Не гуляла? И рожала, и гуляла, а слова сказать нельзя. А ты лучше за бельем Ларискиным поглядывай. Девка неряха, все швырь да швырь, а ты поглядывай.
– Простите, Поля, у меня голова болит, – сказала Валентина Степановна и ушла к себе в комнату. Как в подполье.
…Белье прополоскать – три… Прополощешь тут белье – на кухне Поля. Удивительное многословие. Наверно, оттого, что не читает. Это у нее вместо чтения. Приучить ее, что ли, к книгам? Не выйдет. Скорее она меня отучит.
Чтобы не терять времени, Валентина Степановна переставила дела, стала вытирать пыль. Успокоительное занятие. Руки заняты, голова свободна, никто рядом не бубнит, и можно думать о чем угодно, хоть о сегодняшней конференции. Ничего, удачная вышла конференция. Но нет, о конференции не думалось, в голову лезли совсем другие мысли: Ляля, Олег.
На стене фотография: Ляля с Олегом в лесу, на лыжах. Олег – прямой, статный, темноволосый, на широкой груди – свитер в обтяжку. Черные брови срослись над прямым носом. Рядом – Лялька: стоит, вся перегнулась, словно повисла на лыжах, одна нога далеко в сторону, хохочет, в волосах снег…
Зазвенел телефон. Валентина Степановна вышла в коридор, взяла трубку.
– Мышонок, ты? – сказал издалека любимый, смутный, низковатый голос.
– Я, милая. Откуда ты? Я тебя жду. Есть салат.
– О, салат! Это удачно. Люблю салат. Мышонок, ты меня слышишь? Я тебя люблю. Понимаешь?
– Понимаю. А ты когда будешь?
Лялькин голос помедлил и сказал, чуть надломившись:
– Не знаю. Скоро. А мне никто не звонил?
– При мне никто. Может быть, Полю спросить?
– Не надо.
– Хорошо, не надо. Так я жду тебя.
– Договорились.
Валентина Степановна повесила трубку. Не успела отойти – опять звонок. Хоть бы Олег!
– Валюнчик, это я.
– Жанна! Куда же ты пропала?
– Ах, это целая история. Вообрази, я опять влюбилась.
– Господи помилуй!
– Да. Ужасайся не ужасайся, моя добродетельная подружка, придется тебе принять меня, какая есть. Труля-ля. Осуждаете, Валентина Степановна?
– Что ты – осуждаю! Радуюсь за тебя.
– Ты знаешь, ему больше всего понравились мои икры. В этих икрах – он говорит – вся элегантность века.
– А он не дурак?
– Мм… не знаю. Но ведь я и сама не умна. Верно?
– Пожалуй, верно.
– Люблю за искренность. Ты все такая же девочка-правдочка, как в школе.
– Нечего сказать, девочка! Скоро буду бабушка-правдочка.
– Как? Уже!! Лялька?
– Что ты, нет. Это я просто о возрасте.
– Да, возраст – это наш кошмар, не правда ли? И все-таки не хочется расставаться с иллюзиями, верно?
– Ты знаешь, я давно с ними рассталась.
– И я. Но время от времени они все-таки появляются. В прошлом году я уже совсем отказалась от любви – хватит. А тут опять она налетела на меня как ураган. Чувствую, что-то клубится, клубится… Нет, Валюнчик, по телефону этого не выразишь. Можно, я к тебе зайду? Ты что делаешь?
– Обед готовлю. Ляльку жду.
– Ну, я на одну маленькую минутку. Посижу, папироску выкурю – и нет меня. Можно?
– Конечно, можно.
– Целую.
– Жду.
…Ох, эта Жанна. Смех и слезы. А люблю ее. Вся жизнь вместе – это не шутка, вся жизнь. Вместе в школе учились, вместе работали. Вместе бедовали в войну. Если бы не Жанна, пропали бы мы обе: я и Лялька. У девочки уже цинга начиналась. А кто спас? Жанна. Фрукты, лимоны… Это в войну-то! Откуда? Спросишь – смеется: «Заработала честным трудом». Какой-то был у нее там заведующий складом. Кто ее осудит? Не я.
А Лялька-маленькая, до чего же она была хороша! До страдания. Даже прохожие на улице останавливались и страдали: какая девочка! Волосы черные, глаза зеленые, взгляд строгий, а ресницы… Да, давно я не видела Ляльку черноволосой… Каждую неделю новый цвет: то спелой ржи, то красного дерева… А недавно пришла вся седая, с сиреневым оттенком. Очень просто: серебряная краска, чуточку школьных чернил – и все.
– Лялька! Опять новый цвет? Пощади. У меня же сердце.
– Надо идти в ногу с веком, мышонок. Равняйся, подтягивайся. И вообще о чем разговор? Мои волосы? Мои. Мои губы? Мои. Хочу и крашу. Не нравится? Золото ты мое! Это в тебе девятнадцатый век играет.
– Лялька, меня же не было в девятнадцатом веке, и ты это отлично знаешь.
– Все равно. Душой ты в девятнадцатом веке. Такой уютный век. Все ясно, как у Поли: белое – белое, черное – черное. Ты бы хотела меня видеть чистой, белой, тургеневской, с удочкой в руках над старым прудом. Образ Лизы Калитиной, «Дворянское гнездо».
– Все врешь.
– Ну, вру. Ты у меня молодой. Ты у меня красивый. А уши-то, уши! Как две камеи. А волосы? И седых-то почти нет. Ох, задушу!
– Лялька, сумасшедшая, пусти…
А Лялька у зеркала – вот тоже картина. «Делает себе лицо». Серьезные, страдальческие губы, черный карандаш в углу зеленого глаза… Два-три штриха – и глаз оживает: продолговатый, загадочный, раскосый… А потом отделка ресниц. В руке тупой перочинный ножик. Этим ножом ресницы терпеливо, по одной, загибаются кверху. И непременно тупым. Однажды Олег аккуратный Олег – нашел у нее этот ножик и наточил. Услужил, нечего сказать! Лялька чуть ресницы себе не отхватила. Потом ножик нарочно тупили на цветочном горшке…
Эх, Олег! Ну, чего ему не хватало?
Звонят. Наверно, Жанна пришла. Так и есть – она. Дверь открыла Поля и, буркнув, ушла на кухню. Не любит она Жанну.
– Валюнчик, здравствуй, солнышко! Дай поцелую. Я тебя не покрасила?
– Кажется, нет. Заходи.
Из-за кухонной двери слышался монолог Поли:
– Пустая баба, кривое веретено. Туда – круть, сюда – верть, а чего модничать, пора о душе подумать. Пятый десяток – не двадцать лет! А она на себя накручивает. И Лариска за ней. Туда же.
– Это что, Поля говорит? С кем она?
– Сама с собой. Это она так. Не обращай внимания.
– И тужится она тужится, и пыжится она пыжится, – громко сказали за дверью. – Ей пятьдесят, идет, вырядилась, коленки блысь-блысь, а под коленками-то одни вели – море синее. А чего? Все одно – выше головы не прыгнешь, умней отца-матери не будешь. Старая, она и есть старая. Время-то назад не текет.
– Это она про меня?
– Нет, это она про себя. Идем.
…Жанна уселась в кресло, переплела ноги змейкой. В самом деле, удивительные, неувядаемые ноги. Вынула папиросу, закурила.
– Ну вот, такие дела, Валюша. Опять на жизненном пути повстречалась мне любовь.
Жанна всегда говорила такими формулами. Странно, что это было не противно. Ей это шло.
– И кто же он? – спросила Валентина Степановна.
– Один моряк. Вполне интеллигентный. Знаешь, я неравнодушна к галунам. Недаром во все времена женщины любили военных. Это золото, киверы, ментики, доломаны…
– А ты знаешь, что такое доломан?
Жанна задумалась.
– Вроде сабли? – спросила она.
– Не совсем. Скорее вроде кителя.
– Я так и думала: вроде кителя. Ах, в наше время все так бесцветно: защитный и еще раз защитный. Морская форма всегда меня волновала. Можешь верить, можешь не верить.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.