Текст книги "Лихо ветреное"
Автор книги: Ирина Волчок
Жанр: Современные любовные романы, Любовные романы
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 20 страниц)
– Погоди, – удивился Павел. – Ураган этот лет пять назад был! Федор и сейчас пацан, а тогда ему сколько было?
– Во! – Макаров сделал значительное лицо и поднял палец. – В этом-то все и дело! Ему тогда лет пятнадцать было, что ли… Юношеская сборная России по боксу, первая золотая медаль. Ему такое будущее пророчили, что ты… Заграницы какие-то сразу набежали, деньги обещали страшные, то, се… А тут вон чего… Говорили, вряд ли на ноги встанет. А он и встал, и спортом опять каким-то занялся. Только, кажется, не боксом, для бокса он уже не годится с такими-то травмами, да и время упущено. Не, что клуб этот его именем назвали, – это правильно, тут никакой натяжки.
– А Зоя ему кто? – помолчав, спросил Павел.
– Какая Зоя? – удивился Макаров.
– «Какая Зоя»! – передразнил Павел сердито. – Ты что, вообще ничего не помнишь? Вчерашняя Зоя, из «Фортуны». Сам же вчера руки протягивал: «рыба моя золотая, рыба моя золотая»…
Макаров напряженно поразмышлял, тараща глаза и шевеля губами, потом сказал неуверенно:
– Правда, что ли, протягивал? Во дела… Вроде бы и не пьяный был… Она рассердилась, ты не заметил?
– Не рассердилась, – буркнул Павел. – Ты не дотянулся… Ну так кто Зоя Федору?
– Не дотянулся – это хорошо! – Макаров заметно обрадовался. – Не хватало еще с Серым отношения выяснять… Откуда я знаю, кто она Федору? Я не знаю. При чем тут Федор?
Нет, все-таки странные люди бывают. Про Серого знают, а что Федор – «наш Федор», герой, в газетах писали и все такое – с ней в одной квартире живет, – этого они не знают.
– Знаешь, Володь, я думаю, что это Серый тут не при чем, – решительно сказал Павел. – У Серого другая есть. Маленькая такая, черненькая. По-моему, вертит этим вашим крутым Серым как хочет.
– Ну да… – Макаров продолжал удивляться. – А ты откуда знаешь? Жена у него есть, маленькая, черненькая. Вертит, ну да… Когда я им загородный дом рисовал, она из меня всю печенку вынула: вот это хочу, и вот это хочу… Но заплатили, правда, хорошо. Его уже строят, так-то. Я специально ездил смотреть – хороший получается, правильно строят… Тамара сама там и командует, почище прораба всякого. Хватка у бабы, я тебе скажу, – сам Серый отдыхает.
– Ну а Зоя тогда при чем?
– Отстань от меня! – рассердился Макаров. – При чем! Вчера родился, да? Все знают, что при чем…
– А Тамара эта знает?
– А я откуда знаю, знает она или не знает? Не знает, наверное… А то бы сожрала – или его, или ее. Или обоих… – Макаров вдруг замолчал, подозрительно уставился на Павла и зловеще спросил: – А кафель ты купил? Нет?! А где тебя сегодня полдня носило? Ты что, опять Зою выслеживал? Паш! Я ж тебя вчера предупреждал! Я ж тебе русским языком объяснял! Тебе неприятностей мало, да? От одной беды только-только отделался – так нет, опять ему неймется! Паш, я серьезно говорю: там очень опасно. Очень. И никакая спецподготовка твоя не поможет. Сгоришь в собственной машине вместе со своей спецподготовкой, честное пионерское… Ага. Или еще что-нибудь такое. Серый…
– Вспомнил! – Павел больше не хотел слушать макаровские причитания по поводу опасности Серого. Надоел ему этот Серый. – Володь, я у тебя спросить хотел: можно здесь нормально машину продать? Чтоб не за копейки. Она ж у меня почти новая… И побыстрее бы. Ты не в курсе этих дел?
– Чего это вдруг? – вытаращил глаза Макаров. – Или это… гореть в своей машине не хочешь? А я думал – бесстрашный ты наш… Не, серьезно, зачем тебе машину продавать?
– Да не нужна она мне. – Павел усмехнулся, вспомнив здешние дороги и здешние расстояния. – Здесь до любого пункта назначения самое большее – двадцать минут. Куда мне ездить? А бензин жжется, резина трется, подвеска бьется… Если по работе – так там казенных полно. И вообще… Я тут подумал… Долг я тебе как отдавать буду? Зарплата – слезы, на жизнь хватило бы. Хата пустая, тоже думать надо, на какие шиши все покупать. А машина, если удачно продать, – это уже почти весь долг отдать. Хоть душу тянуть не будет… Ты чего это рожи корчишь?
– Пашенька. – Макаров отвернулся и даже вроде бы слезу смахнул. – Зарплата ему слезы! Ты своими московскими мерками не мерь, у нас на половину такой зарплаты три семьи живут. Долг ему душу тянет! Ответственный ты наш. А мне долг душу не тянет, как ты думаешь? Я ведь до сих пор себя грызу, что не успел для тети Лиды ничего хорошего сделать. Да я бы успел, наверное, хоть напоследок, если б Эллочка моя, людоедочка чертова, тогда меня враз не обнулила… Кому мне теперь свои долги отдавать? Тебе, раз уж тете Лиде не успел. Царствие ей небесное… Простила она меня, как ты думаешь?
– Володь, перестань! – Павел чувствовал себя страшно неловко. – Пургу гонишь. За что ей тебя прощать? Ты что, правда думаешь, что тетя Лида благодарности какой-то ждала, возвращения долгов каких-то? Тетя Лида кредитов не давала. Она тебя любила. И меня. Она нас одинаково любила, мне кажется.
– Да я знаю. А долг все равно должен отдать. Раз не ей – значит, тебе. И не делай такую рожу! Гордый ты наш… – Макаров сердито посопел, посверлил Павла возмущенным взглядом и внезапно развеселился. – А ты помнишь, как мы к ней вместе ввалились, а? Прям с вокзала – и к ней! Я ж боялся, честное пионерское… А она с порога – целовать, обнимать… И меня тоже! Как родного! «Деточки мои, живые мои»… Насмотрелась телевизора, натерпелась страху. А мы смеялись, идиоты молодые. Придурки дембельнутые. Паш, и ты ведь придурком был! Ты вспомни, Паш! Помнишь, а?
Глава 6
Павел помнил всё, связанное с тетей Лидой, до мельчайших подробностей. Школу помнил только потому, что тетя Лида помогала ему готовить уроки, ходила на родительские собрания и смеялась над ним, когда он жаловался, что в классе его дразнят ниггером. Спортивные секции помнил только потому, что тетя Лида страшно гордилась его успехами и вешала его дипломы и грамоты на стенку. Армию помнил только потому, что ждал от тети Лиды писем и сам писал ей о своей жизни по возможности обстоятельно и весело. Институт помнил исключительно потому, что тетя Лида горячо одобрила его выбор: «Медицина – это благородно! Ты молодец, Павлик!» – а потом, оказывается, мыла чужие подъезды, чтобы заработать на какой-то совершенно безумно дорогой по тем временам анатомический атлас.
И родителей своих Павел запомнил только потому, что о них ему рассказала тетя Лида. То есть, конечно, он их не помнил, но очень ясно представлял, знал о них все, и о дедушке с бабушкой знал, и хранил фотографии в большом семейном альбоме, где еще были фотографии родителей тети Лиды и ее младшей сестры, самой тети Лиды – почему-то только детские, – и невероятное количество фотографий самого Павла, с трех лет и, кажется, до последнего дня ее жизни. Откуда она их брала? Павел почти никогда не фотографировался специально, разве только на документы… А тут были и со школьных утренников, и с какого-то пикника, и с лыжной прогулки, и с соревнований по дзюдо, и в военной форме, и свадебные… Несколько сотен фотографий Павла. Вся его жизнь, начиная с трех лет. Потому что к тете Лиде он попал как раз тогда, когда ему исполнилось три года, когда умерла его мать, а отец почти сразу женился на какой-то чужой тетке, которой маленький Павлик не понравился. Ну, бывает. И даже хорошо, что не понравился. Понравился бы – не отдали бы его тете Лиде. И как тогда?..
– Подумаешь, проблема! – весело говорила тетя Лида. – Уж чего-нибудь придумала бы. В Магадан переехала бы. А что? Живут же люди и там, добровольно живут, не то что бабушка и дедушка…
Дедушка Павла, Макс Браун, во время войны командовал американским десантом. «Второй фронт, – непонятно говорила тетя Лида. – Тушенка у них очень хорошая была». Дедушка Макс Браун высыпался со своим десантом на какую-то немецкую ферму, уже пустую, по-видимому, брошенную второпях, – в доме все вверх дном, куры по двору мечутся, даже собаку с цепи спустить не успели, только сарай зачем-то подожгли. И зачем было поджигать сарай? Такой хороший, добротный – видать, уже давно горит, а все не сгорает. Дедушка Макс Браун был любознательным десантником, поэтому на всякий случай выбил дверь сарая и сунулся внутрь. И нашел там четырех полумертвых девчонок, среди которых была и бабушка Павла, Вера. Тогда она, конечно, никакой бабушкой не была, тогда ей только-только семнадцать исполнилось, а жила она на этой немецкой ферме уже три года – ее в самом начале войны вместе с подружками из села в Германию угнали. Тогда всех здоровых и молодых угоняли в Германию. Чтобы здоровые и молодые рабы обеспечивали благосостояние арийской расы. Бабушке-то еще повезло, бабушка к таким хозяевам попала, которые и не били, и не измывались, и голодом нарочно не морили… Только вот напоследок, когда от второго – а может, первого? – фронта убегали, зачем-то всех своих рабов связали – и в сарай. И подожгли.
Дедушкины десантники полумертвых девчонок из горящего сарая выволокли, откачали, через переводчика, который знал немецкий, кое-как выяснили, что они вовсе не немецкие, а русские, и отправили их всех в госпиталь – в свой госпиталь, второго фронта. А через три дня в тот госпиталь пришел Макс Браун, и вполне живая и уже почти здоровая семнадцатилетняя Вера бросилась ему на шею, заплакала, засмеялась и сказала с забавным акцентом: «Ай лав ю».
Макс Браун совершенно ничего не понял. То есть смысл слов он как раз очень хорошо понял, но не понял, почему эта русская девочка говорит такие слова ему. Макс Браун был чернокожим американцем, по их американским меркам – почти нищим, никакой влиятельной родни у него не было. Чернокожие американцы тогда не считались завидными женихами. А русская девочка Вера даже тогда, тощая, почти наголо стриженная, в каком-то балахоне с чужого плеча, с синяком на лбу и со шрамами от веревки на руках, – так вот, даже в таком ужасном виде она была необыкновенной красавицей, с таким золотым ежиком волос и с такими огромными светло-серыми глазами, что на нее абсолютно все оглядывались.
В общем, через пару месяцев Макс Браун сумел сделать Вере какие-то документы, и они поженились. А еще через год у них родился сын Александр, и в день его рождения закончилась война. Макс Браун уже хотел везти свою бело-золотую Веру и своего оливково-смуглого Александра в свою Америку, но Вера очень хотела перед этим побывать дома, повидать маму, поплакать над фотографией отца – она уже знала, что он погиб на войне, она уже успела отправить маме письмо с оказией, и от мамы письмо получила – на адрес части Макса Брауна, другого адреса у нее пока не было. Мама писала, как она все время думала о ней, и молилась, и надеялась, что они когда-нибудь свидятся… А в конце – «не приезжай сюда, не приезжай, деточка моя, кровиночка, Христом Богом умоляю, не приезжай».
О том, что бывает на Родине с вернувшимися из немецкого плена, всякие слухи ходили. Но ведь она уже Браун, жена гражданина великой Америки. Русская девочка как-то очень быстро научилась верить всем этим глупостям. Ну, они и поехали – чернокожий Макс, бело-золотая Вера и полугодовалый желтенький Александр, все Брауны. Абсолютно непонятно, как им вообще въезд разрешили. Возможно, в послевоенной неразберихе тот, кому положено замечать, просто не заметил. Или, может, американское посольство помогло, кто теперь узнает…
Но Брауны всем семейством за три недели все-таки доехали до села под Тулой, где жила замученная войной, тоской и страхом мама Веры, тридцатидевятилетняя старушка с густой сединой в золотых волосах, бледным, до синевы изможденным лицом, с глубоко запавшими серыми глазами и с тяжелыми, натруженными мужицкими руками. Вера плакала, и мама плакала, и Макс чуть не плакал, с ужасом оглядываясь вокруг. Он уже знал, что мать Веры надо непременно забирать отсюда, здесь жить нельзя, она и не выживет, а Вера изведется от тоски, все время думая о матери…
Он был хорошим человеком, этот Макс Браун. Ну вот, используя весь свой запас уже знакомых русских слов, обращаясь к Вере как к переводчице и активно жестикулируя, он и объявил свое решение: они все поедут домой, в Америку, и мама тоже. Все вместе. Они одна семья.
Потом пришли гости – праздновать давнюю свадьбу Веры и недавнее рождение ее сына, все восемь вдов, четыре оставшиеся без сыновей старухи и трое безногих и безруких мужиков – вся деревня собралась в тесной избе под перекошенным потолком, пили мутный вонючий самогон – «За Победу, за товарища Сталина, за Красную армию», – закусывали вареным бураком, печеной картошкой, серым сухим хлебом, бережно подставляя ладони, чтобы ни одна крошка не упала…
Вера жалась к матери, смотрела больными глазами в угол, где в большой корзине на лавке спал Александр, ничего не пила и не ела, сжимала в тонкой розовой ладони обугленную картофелину. Макс достал банку тушенки и банку персикового компота, открыл, поставил на стол. Гости осторожно пробовали по чуточке, качали головой: что ж это мясо просто так изводить, из него можно вон сколько кулеша наварить, на три дня хватит!
А сладкое – это детям бы, они уже сколько лет ничего слаще морковки не видали. Да и детям не надо, что ж к хорошему привыкать, потом ведь не отвяжутся: дай сладенького… Макс почти ничего не понимал, сел рядом с Верой, посмотрел вопросительно: он что, сделал что-то не так? Вера потихоньку погладила его коричневую руку своим белым кулачком с зажатой в нем картофелиной, сказала одними губами: «I love you». Вот какое большое, доброе сердце у его маленькой бело-золотой жены. У его матери, толстой черной Эмили Браун, тоже доброе сердце, это все признают. Но когда его отец, длинный черный Сэм Браун, отдал бродяге сандвич, на который села муха, Эмили битый час ругала мужа за расточительность.
Потом гости разошлись, мама Веры постелила Браунам на печи – черный-то мерзлявый, поди, а тут у нас не Африка, – сама легла на лавке за занавесочкой, корзину с внуком пристроила рядом – хоть немножко с ним побуду, с кровиночкой… На печи было странно и интересно – какие-то шубы из овечьих шкур вместо одеяла, маленькие плоские подушки шуршат и пахнут сеном. И очень тепло было, даже жарко, давно в этой стране Максу не было так жарко… Вера предупреждала, что будет холодно, заставила взять второй свитер, и шапку с отворотами, и толстый шарф, и рукавицы… Сама готовилась, как на Северный полюс, – меховая безрукавка, стеганые штаны, большие сапоги, которые свободно можно надеть на три пары толстых носков. И для маленького специальный конверт сшила – тоже толстый, свободный, стеганый. В этом конверте без проблем помещался Александр, полностью одетый и еще завернутый в шерстяное одеяльце.
Макс посмеивался над женой, дразнил, спрашивал, не поменять ли ее зимнее пальто на медвежью шкуру, а она снисходительно улыбалась, таскала его белой рукой за коричневый нос и говорила: «Я знаю, что делаю». Он поверил, что она знает, и правильно сделал, что поверил: первую неделю их путешествия он с проклятиями волок все это утепление в двух огромных узлах, а две последние – с ужасом представлял, что бы они сейчас делали без стеганых штанов и меховых безрукавок.
Макс повозился на печи, устраиваясь в гнезде из меховых шуб, пахнущих овчиной, придвинулся поближе к жене и шепнул:
– Я тебя люблю.
– Я тебя тоже люблю, – шепнула Вера, и он сразу понял, что она плачет.
До этого он только один раз видел, как она плачет, – там, в госпитале, когда она бросилась ему на шею. Он потихоньку обнял ее, стал гладить по голове, шептать в ухо, как им будет хорошо всем вместе там, у него дома, в прекрасной Америке, он найдет хорошую работу, может быть, даже на государственной службе устроится, ведь он все-таки ветеран, такие вещи всегда ценят… Они снимут хорошую квартиру, а может быть, даже и дом… И маме там понравится, у нее будет своя комната, светлая, удобная, и мягкая постель, и много еды – сколько угодно еды, какой она только захочет! И конечно, она там придет в себя, выздоровеет, мы ей платье купим, и туфли, и что там еще надо красивой женщине… Она ведь красивая женщина, совсем молодая, еще и замуж выйдет, может быть, даже и за богатого, за владельца какого-нибудь магазина или бензозаправки…
Он шептал все это, и сам верил, что так и будет, и его маленькая бело-золотая жена поэтому тоже поверила, постепенно перестала плакать и уснула, и спокойно спала до самого утра, до того момента, когда его сын загудел басом, давая понять, что пора бы и позавтракать. Вера сидела на лавке и кормила Александра, а Макс с печи украдкой любовался этой картиной: какая белая у его Веры грудь, какое коричневое у его сына лицо – почти такое же, как у него самого… А потом заметил, что мать Веры пытается расщепить суковатое полено, но ничего у нее не получается, большой тонкий нож из мягкого железа то вязнет в сырой древесине, то соскальзывает, то гнется… Тогда Макс вылез из-под овчинных шуб, соскочил с печи, достал из кармана стеганой куртки десантный нож и отобрал полено у матери Веры. Потом распилил две толстые липы, которые когда-то, как он понял, выворотило взрывом, потом наколол целую поленницу дров – этому он уже на войне научился, – потом заметил, как от соседней развалюхи на него молча смотрит совсем старая женщина, и пошел к ней, прихватив топор и даже не надев куртку.
Два часа он колол дрова соседям Вериной матери, потом Вера позвала его завтракать, и он съел тарелку жидкой каши из непонятной крупы, но со знакомой тушенкой из вчерашней банки, потом опять взял топор и пошел по деревне – от развалюхи к развалюхе, на ходу поглядывая на незаросшие воронки, сгоревшие на корню деревья и разбитые фундаменты с торчащими посередине печными трубами.
Он пилил, колол, складывал поленницы, опять пилил и колол, и рукавом свитера вытирал пот со лба, и ему было жарко на ноябрьском морозе, на этом пронизывающем ветру, он устал и хотел пить, но не мог остановиться, потому что от следующей халупы на него молча смотрела следующая очень старая женщина, или инвалид на костылях, или и вовсе какие-то заморенные, почти бестелесные, неподвижные дети со стариковскими глазами.
Он должен хоть что-нибудь сделать для этих людей прежде, чем уедет в свою прекрасную Америку, а времени остается совсем мало, завтра уже надо отправляться в обратный путь, и неясно, на чем добираться до железной дороги, и непонятно, как же все-таки можно вывезти мать Веры… Но он сумеет, он сделает все возможное и невозможное, только бы его маленькая бело-золотая жена никогда больше не плакала по ночам…
Вечером – совсем поздно, уже спать собирались, – в село приехали две машины, одна немецкая, трофейная, черная и с круглой, как у навозного жука, спиной, другая – что-то вроде железной коробки на колесах, с маленькой прямоугольной кабиной и длинным хищным носом. Из машин вышли люди – двое в военной форме, четверо – в таких же овчинных шубах, какие служили одеялами на печи у Вериной мамы. Без стука вошли в избу, кто-то остановился у двери, кто-то прошел к столу, без приглашения уселся на табурет, равнодушно огляделся, совершенно не обращая внимания на хозяев. И остальные на хозяев внимания не обращали, поглядывали по сторонам, косолапо поворачивались в толстых шубах, руками все время что-то трогали. Все с оружием.
Вера ребенка в это время пеленала, ее мать складывала стопочкой выстиранные утром пеленки. Макс Браун оглянулся на жену, поднял брови: что происходит? Заметил, как она побледнела, прижала сына к груди, что-то быстро заговорила… Он мало что понял, она очень быстро говорила, и будто задыхалась, и слов много незнакомых. Понял: товарищи, мой муж, Америка, война, фашисты… Кивнул, глядя на того, который за столом: да, я американец, с фашистами воевал, а это моя жена и сын. Мы домой едем.
– Куда вам ехать – это решаем мы, – равнодушно сказал тот, который за столом.
Эти слова Макс Браун тоже понял, но не понял, почему это кто-то решает за него, гражданина великой Америки, куда ему ехать. Начал было что-то говорить, но увидел, как один из тех, в шубе, вытащил из кармана его куртки прорезиненный мешочек с документами, небрежно кинул на стол.
Макс было потянулся к мешочку, но тут перед его носом возникло дуло пистолета – старое, заслуженное, воняющее пороховой гарью дуло, из которого охотно и метко стреляют. Он опять оглянулся на Веру, совершенно не понимая, что происходит. «Прости меня», – одними губами сказала белая как мел Вера, положила сына в корзину, а корзину подвинула к матери, сидевшей на лавке за ее спиной с лицом и вовсе мертвым. Мать Веры потянула корзину к себе, подняла на лавку, попыталась спрятать за собой, но один из тех, кто в шубе, вырвал корзину из ее рук, грубо поставил на стол, Александр недовольно крикнул, и Макс вскочил, выхватил сына из корзины, прижал к себе, что-то возмущенно крича по-английски…
На него смотрели уже четыре заслуженных пистолетных дула, на него и его ребенка. Вера тронула его за локоть, он обернулся – она опять одними губами сказала: «Молчи. Убьют». Тот, который сидел за столом, вдруг заорал свирепо:
– Молчать! Ты что ему сейчас сказала?!
– Shut up, – сказала Вера, глядя в глаза тому, который сидел за столом, равнодушными глазами. – Killer.
Через два часа семью Браун увезли в железной коробке на колесах – всех, и маленького Александра тоже. Мать Веры стояла на коленях, тянула руки: хоть внука оставьте, погибнет ведь… Нет, не оставили. Разрешили взять те овчинные шубы, которые лежали на печи.
– Зачем? – удивился Макс. – У нас же есть теплая одежда.
– Бери, – сказала Вера. – Там по-настоящему холодно будет.
Макс Браун пропал где-то в лагерях под Магаданом. Ходили слухи, что его застрелили, когда он кинулся защищать очкастого профессора, врага народа, которого конвойный бил ногами. Профессор этот потом всё равно умер, а Макса Брауна застрелили.
Вера Браун вместе с маленьким Александром попала в другой лагерь, но тоже под Магаданом. Неизвестно, почему у нее сразу не отобрали ребенка, наверное, опять кто-то недосмотрел. Но она знала, что отберут обязательно и отправят в какой-нибудь детский дом, где он, конечно, погибнет, чернокожий сын американского шпиона и предательницы Родины…
Вера работала в лагерной больничке, и однажды ей повезло – надо было пополнить запасы йода и хлорки, и ее послали в Магадан, под конвоем, конечно, но она все равно как-то сумела незаметно сунуть записочки трем совсем незнакомым людям – аптекарше, кладовщице и уборщице в комендатуре, куда зачем-то надо было зайти конвойным, а они привели Веру с собой. Кто-то из этих теток оказался человеком, и через полгода мать Веры получила письмо из Магадана – от незнакомой женщины, путаное и непонятное, но в письме была и записочка от Веры. Три строчки простым карандашом, но мать Веры все поняла: Александра отберут и отправят в детский дом, если его не удастся отдать родным.
Мать Веры чудом вымолила у председательши колхоза паспорт, – может, паспорт председательша выправила потому, что мать Веры всё равно была давно уже не работница, а может, потому, что у самой председательши племянницу в начале войны тоже угнали в Германию, и о ней до сих пор ничего не было известно.
Мать Веры завязала паспорт в узелок вместе с самым необходимым – фотографиями покойного мужа и семьи Браун, свидетельством о рождении внука, которое люди, приехавшие за Браунами, как-то просмотрели, и золотым колечком Веры, которое та в последнюю минуту ухитрилась сунуть матери. И вот с этим узелком, с мешочком сухарей, собранных всей деревней, с мятой алюминиевой кружкой и с сучковатой деревянной клюкой мать Веры отправилась из своей деревни под Тулой в Магадан.
До Магадана она добиралась почти год, и как добралась – этого тоже никто понять не мог. Чудом добралась. Однако добралась все-таки, и нашла ту бесстрашную женщину, которая переслала ей записочку Веры. И эта великая женщина даже поселила мать Веры у себя, и даже хорошую работу ей нашла – уборщицей в магазине, – а потом они стали думать, как сообщить Вере, что мать уже здесь, и как вызволить маленького Александра из лагеря. Никто не знает, что они там придумали, только когда те, кто должен следить, наконец спохватились и собрались отправлять Александра Брауна в детский дом, Вера уже написала прошение, чтобы ребенка отдали под опеку ее матери, которая живет близко, в Магадане, и ее мать написала прошение, чтобы внука отдали под опеку бабушки.
В пятьдесят четвертом, после реабилитации, Вера нашла мать и сына, только пожила с ними недолго – из лагеря она вышла совсем старой старухой, даже хуже, чем была ее мать в конце войны. Вера не дожила до своего тридцатилетия год, и Александра Брауна растила бабушка.
Бабушка еще долго жила, почти до шестидесяти лет, и успела порадоваться, какой у нее славный внучок вырос, какой умный и работящий – техникум окончил, и работа у него хорошая, на машине ездит, грузы сопровождает. А теперь вот про институт заговорил, заочный, чтоб работу не бросать… Если выучится – ведь, может, и начальником станет! Вот как в жизни все удачно повернулось, Вера-то, поди, радовалась бы…
Мама Веры умерла спокойной и почти счастливой, оставив внуку узелок с фотографиями своего погибшего мужа и семьи Браун, свидетельство о его рождении на английском языке и тоненькое золотое колечко с блескучим камушком. Это уже потом, много позже, выяснилось, что блескучий камушек – довольно крупный бриллиант чистой воды, если бы мама Веры его продала, ей не пришлось бы идти до Магадана почти всю дорогу пешком, дожидаясь у придорожных забегаловок да у привокзальных буфетов, когда кто-нибудь сытый выбросит недоеденный кусок. Да и потом, может, полегче жилось бы, не так холодно-голодно.
Но колечко она не продала, и Александр надел его на палец своей молодой жене, красавице Наташе, которая приехала в Магадан после учебы по распределению как молодая специалистка. Специалисткой она была такой же, как тетя Лида, то есть учительницей музыки – они обе музыкальное училище окончили. Только тетю Лиду никуда не распределили, потому что она вышла замуж за инвалида войны, в которого влюблена была еще с детства, но он до войны внимания на нее не обращал, потому что она была еще маленькая, и женился на большой красавице. А когда вернулся с войны инвалидом, красавица его тут же и бросила. Она к тому времени в театр какой-то устроилась – артисты всякие, и тоже красавцы, и нисколько не инвалиды. Конечно…
А тетя Лида, не будь дурой, тут же своего любимого инвалида и захомутала, дождалась совершеннолетия и вышла за него замуж, и была очень счастлива. Какая разница, есть у человека ноги или нет? Человек-то тот же самый. Правда, у ее любимого инвалида, кроме того, что ног не было, было еще и очень нехорошее ранение в грудь, заштопанное не очень удачно в полевых условиях. Так что тетя Лида недолго была счастлива. А когда похоронила мужа – долго жила с сестрой, одна растила ее, вырастила, выучила, проводила на работу в Магадан, а потом пришла телеграмма, что ее младшая сестра, Наталья, жена Александра Брауна и мать трехлетнего Павлика, утонула.
Потом, когда Павел подрос и начал кое-что понимать, он спросил тетю Лиду, как ей удалось не только опекунство над ним оформить – это при живом-то отце! – но и в своей квартире прописать. Уже тогда в Москве практически никого не прописывали.
– А закон нарушила, – весело призналась тетя Лида. – Нет, даже два… нет, три закона! При культе личности меня бы уже три раза расстреляли!
Тетя Лида была веселая.
– А помнишь, как она меня в архитектурный поступать заставила? – Макаров сидел, мечтательно смотря в стену, улыбался. – Я ж тогда ни в чем ни бум-бум, честное пионерское… Так, рисовал немножко. Но кто ж в детстве не рисует? Да и что квартиру хорошо бы перепланировать, – это так, для разговора сказал. А тетя Лида сразу: а как? а покажи! а начерти! А потом: Володенька, непременно в архитектурный! И ведь всех своих бывших учеников подключила, и про экзамены сама ходила узнавать, и матери моей позвонила, чтобы немедленно аттестат прислала. Я ведь не верил, что поступлю. И как это у нее получилось?
– Да как всегда. Три закона нарушила – вот и получилось.
– Ага, – с удовольствием согласился Макаров. – Это точно, это она умела… Помнишь, как она нас на работу оформила? А мы только через год узнали! Уборщица Вова Макаров и дворник Паша Браун с огромною метлой! Ой, не могу… Она-то как всё успевала? Не понимаю.
Павел этого тоже не понимал. Они с Макаровым, два молодых, здоровых, сильных мужика, не успевали ничего. Занятия в институте и немножко спорта, иногда – случайные какие-то свидания, загулы в компаниях – только на Новый год или на свадьбах друзей, которые случались не слишком часто. Временем они просто так не разбрасывались, но время всё равно улетало со свистом. Володька, правда, еще подрабатывал – чертежи какие-то двоечникам чертил. Павел тоже подрабатывал – фуры на складах грузил-разгружал. Но всё это, вместе взятое, не шло ни в какое сравнение с тем, что успевала тетя Лида. Когда они обнаружили, что работают дворником и уборщицей, то устроили тете Лиде допрос с пристрастием. Идиоты.
– Идиоты! – весело закричала тетя Лида и засмеялась. – Я ж ваши трудовые книжки по месту работы отдала! Стаж идет, плохо, что ли?
– Караул! – тоже закричал Макаров. – Это что, у меня в трудовой книжке записано «уборщица»? Тетя Лида, вы меня опозорили навсегда!
– Ну вот еще! – Тетя Лида была очень довольная и гордая. – В твоей трудовой написано, что ты специалист отдела коммунальных работ. А в Пашиной – что он специалист по связям с общественностью. Зарплаты совсем другие, но я часть черным налом кадровичке отдаю. Что, одной мне законы нарушать, что ли?
Как они ни уговаривали тетю Лиду бросить это дело, она только смеялась и обзывала их идиотами. А записи в трудовой и, правда, потом пригодились. Можно было, конечно, тогда трудовые и в институты отдать, только теперь, оказывается, время учебы в трудовой стаж уже не входит, так что к пенсии…
Павел поймал себя на том, что думает буквально словами тети Лиды, и неожиданно признался:
– Володь, ты знаешь, о чем я тогда мечтал? Я мечтал: вот бы жена такая попалась. Как тетя Лида.
– Ага, – отозвался Макаров без всякого удивления. – И я тоже мечтал. А получилось вон чего. Да ладно, что ж теперь… Сами виноваты.
Конечно, сами, молча согласился Павел. Все пять лет, которые они вместе прожили в квартире тети Лиды, он смеялся над тягой Макарова ко всяким свежепокрашенным куклам с жадными глазами. Макаров обижался и орал, что у Павла просто вкуса нет. В конце концов оказалось, что у них абсолютно одинаковые вкусы. Тетя Лида говорила, что они вообще похожи даже больше, чем братья. Похоже, что похожи. И что касается Зои – тоже вот… Подумать только, еще вчера он возмущался макаровским вкусом!
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.