Текст книги "Жажда жизни"
Автор книги: Ирвинг Стоун
Жанр: Зарубежная классика, Зарубежная литература
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 36 страниц)
Часть первая
«Боринаж»
1
Морской офицер высшего ранга, вице-адмирал голландского флота Иоганнес Ван Гог стоял в глубине адмиралтейского двора на крыльце своей обширной резиденции, предоставленной ему безвозмездно. В честь приезда племянника он надел парадную форму – на плечах красовались золотые эполеты. Над массивным ван-гоговским подбородком выдавался крупный, с резко очерченной острой спинкой нос, над которым сходились крутые бугристые надбровья.
– Рад видеть тебя, – приветствовал Винсента дядя. – С тех пор как мои дети переженились и уехали, дом совсем опустел.
Они поднялись по широкой внушительной лестнице, дядя Ян распахнул двери. Винсент шагнул в комнату и поставил там свои чемодан. Большое окно выходило прямо на Адмиралтейство. Дядя Ян присел на край кровати, стараясь держаться как можно проще, насколько ему позволял расшитый золотом мундир.
– Мне было приятно услышать, что ты решил учиться и стать священником, – сказал он. – Из семейства Ван Готов кто-нибудь всегда служил богу.
Винсент вытащил трубку и старательно набил ее табаком – он делал это всякий раз, когда хотел выиграть минутку, чтобы поразмыслить.
– Видите ли, я хотел бы стать проповедником в сразу приняться за дело.
– Прошу тебя, Винсент, не вздумай идти в проповедники. Это невежественные люди, и бог знает какую чепуху они проповедуют. Нет, мой мальчик, Ван Гоги всегда учились в университете и были священниками. А теперь тебе надо разобрать свои вещи. Обед в восемь.
Как только широкая спина вице-адмирала скрылась за дверью, Винсент почувствовал легкую грусть. Он оглядел комнату. Кровать была широкая и удобная, шкаф вместительный, а низкий и гладкий письменный стол словно манил к себе. Но Винсент испытывал какую-то неловкость, – такое чувство всегда бывало у него в присутствии незнакомых людей. Он схватил свою кепку и выбежал на площадь Дам. Перейдя ее, он наткнулся на еврея-букиниста, который выставил на продажу чудесные гравюры. Винсент долго рылся в них, купил тринадцать листов, зажал их под мышкой и, не торопясь, берегом канала пошел домой, вдыхая крепкий запах дегтя.
Когда Винсент осторожно, чтобы не испортить стены, пришпиливал офорты, в дверь постучали. Вошел преподобный Стриккер. Он, хотя и не был Ван Гогом, тоже доводился Винсенту дядей: он был женат на сестре его матери. Стриккера как духовного пастыря хорошо знали в Амстердаме и считали умным человеком. Одет он был в добротный черный костюм изящного покроя.
После первых приветствий священник сказал:
– Я договорился с Мендесом да Коста, это известный знаток классических языков, он будет учить тебя латыни и греческому. Живет он в еврейском квартале, в понедельник в три часа ты пойдешь туда на первый урок. Но зашел я не из-за этого, а чтобы пригласить тебя на завтрашний воскресный обед. Твоя тетка Виллемина и кузина Кэй непременно хотят тебя видеть.
– Я очень рад. К какому часу мне прийти?
– В полдень, после поздней заутрени.
– Пожалуйста, передайте от меня привет всему вашему семейству, – попросил Винсент, когда преподобный Стриккер взял свою черную шляпу и увесистый требник.
– До завтра, – сказал дядя и вышел.
2
Бульвар Кейзерсграхт, где жили Стриккеры, принадлежал к числу самых аристократических в Амстердаме. Это был один из тех бульваров, что идут вдоль четырех главных амстердамских каналов, которые начинаются в южной части гавани и, подковой обогнув центр города, вновь упираются в нее с севера.
Все здесь было аккуратно, все сияло чистотой, нигде не увидишь и следа «кроса» – таинственного зеленого мха, уже столетия покрывающего воду каналов в других, более скромных районах.
Дома на бульваре были чисто фламандского стиля: узкие, крепкие, плотно прижатые друг к другу, словно строгие шеренги пуританского войска, вытянувшиеся по команде «смирно».
На следующий день, прослушав проповедь дяди Стриккера, Винсент направился к его дому. Яркое солнышко разогнало пепельно-серые облака, вечно плывущие по голландскому небу, воздух в эти редкостные минуты сверкал и лучился. Винсент шел не торопясь, у него было много времени. Он задумчиво смотрел, как борются с течением поднимающиеся по каналу лодки.
Это были почерневшие от воды, длинные плоскодонные лодки, с острым носом и такой же острой кормой, с небольшими трюмами для груза. От носа к корме были протянуты веревки, на которых сушилось белье. Отец семейства упирал шест в дно, изогнувшись в мучительном напряжении, налегал на него плечом и делал несколько шагов, а лодка скользила вперед из-под его ног. Жена, полная, коренастая, краснощекая, неизменно сидела на корме и правила неуклюжим деревянным рулем. Дети играли с собакой и через каждые пять минут заползали в дощатую будку, служившую им жилищем.
Дом преподобного Стриккера был построен как все дома фламандской архитектуры, – узкий, трехэтажный, с продолговатой башенкой, украшенной пышными арабесками; в башенке было прорезано окно. Над окном торчал брус с железным крюком на конце.
Тетя Виллемина поздоровалась с Винсентом и провела его в столовую. Здесь висел портрет Кальвина работы Ари Шеффера, на буфете сиял серебряный сервиз. Стены были отделаны темными деревянными панелями.
Глаза Винсента не успели еще приноровиться к сумраку комнаты, как откуда-то из тени выступила высокая, стройная молодая женщина и сердечно поздоровалась с ним.
– Вы, конечно, меня не знаете, – голос ее звучал очень мягко, – я ваша двоюродная сестра Кэй.
Пожимая ей руку, Винсент впервые за много месяцев ощутил нежность и теплоту женского тела.
– Мы никогда не встречались, – говорила Кэй тем же сердечным тоном. – Как это странно, ведь мне уже двадцать шесть лет, а вам… сколько же вам?..
Винсент молчал, разглядывая ее. Прошло несколько секунд, прежде чем он сообразил, что необходимо ответить. Чтобы как-нибудь выйти из глупого положения, он громко выпалил:
– Двадцать четыре. Меньше, чем вам.
– О да. И, говоря по правде, все это не так уж удивительно. Вы никогда не бывали в Амстердаме, а я не бывала в Брабанте. Но боюсь, что я плохая хозяйка. Садитесь, прошу вас.
Он присел на краешек стула. И тут с ним произошло что-то странное – из неотесанного мужлана он превратился в учтивого светского человека. Он сказал:
– Мама не раз выражала желание, чтобы вы к нам приехали. Брабант, надо думать, вам бы понравился. Там очень красиво.
– Я знаю. Тетя Анна писала и приглашала меня несколько раз. Я собираюсь туда в самое ближайшее время.
– Да, непременно приезжайте, – сказал Винсент.
Он почти не слушал Кэй и машинально отвечал на ее вопросы. Всем своим существом он впивал ее красоту с неутолимой жаждой мужчины, слишком долго томившегося у студеного родника одиночества. Черты лица у Кэй были, как у большинства голландок, крупные, но отточенные и отшлифованные до изящества. Волосы ее не были ни пшенично-желтые, ни красно-рыжие, как у других ее соотечественниц, нежно-золотистый цвет причудливо сочетался в них с ярко-огненным блеском, рождая теплое, мягкое сияние. Она оберегала свое лицо от солнца и ветра; белизна ее подбородка незаметно переходила в румянец щек, как на полотнах старых голландских мастеров. Глаза у нее были темно-синие, радость жизни так и искрилась в них, а полные губы были чуть-чуть приоткрыты, словно для поцелуя.
Видя, что Винсент молчит, она спросила:
– О чем вы думаете, кузен? Вы чем-то озабочены?
– Я думаю, что Рембрандт, наверное, захотел бы писать вас.
Кэй негромко рассмеялась, смех у нее был грудной и сочный.
– Рембрандт, кажется, любил писать только безобразных старух?
– Нет, – возразил Винсент, – он писал красивых старух, бедных и несчастных, тех, которые в печали и горе обрели свою истинную душу.
Кэй в первый раз внимательно всмотрелась в Винсента. Когда он вошел в комнату, она лишь бегло скользнула по нему взглядом, отметив копну ярко-рыжих волос и крупное, грубоватое лицо. Теперь она разглядела полные губы, глубоко посаженные горящие глаза, высокий ван-гоговский лоб и могучий подбородок, направленный прямо на нее.
– Простите меня, я сказала глупость, – тихо, почти шепотом извинилась она. – Я понимаю, что вы хотели сказать о Рембрандте. Рисуя этих согбенных старцев, чьи лица избороздили безнадежность и страдания, он проникает в самую сущность красоты.
– О чем это вы так серьезно толкуете, дети? – спросил досточтимый Стриккер, появляясь в дверях.
– Мы знакомились, – ответила Кэй. – Почему ты не сказал мне, что у меня есть такой милый кузен?
В столовую вошел еще один мужчина, высокий и стройный, с открытой, обаятельной улыбкой. Кэй встала и нежно поцеловала его.
– Кузен Винсент, – сказала она, – это мой муж, минхер Вос.
Она вышла и через несколько минут возвратилась с двухлетним кудрявым мальчиком; у него было задумчивое лицо и синие материнские глаза. Кэй взяла его на руки. Вос обнял и ее и ребенка.
– Садись вот здесь, возле меня, Винсент, – сказала тетя Виллемина.
Кэй сидела напротив Винсента, а по обе стороны от нее – Вос и дядя Ян. Теперь, когда ее муж был рядом, она забыла о Винсенте. Румянец на ее щеках заиграл ярче. Однажды, когда ее муж тихо, сдержанным тоном сказал что-то остроумное, она быстро наклонилась в поцеловала его.
Трепетные волны их любви захлестывали Винсента. Впервые после того рокового воскресенья прежняя боль, причиненная Урсулой, поднялась в нем из каких-то таинственных глубин и властно охватила его душу и тело. Когда он увидел это маленькое семейство, где царили радостное единение и привязанность, ему стало ясно, что все эти тоскливые месяцы он жаждал, отчаянно жаждал любви и что совладать с этой жаждой не так-то просто.
3
Каждое утро Винсент вставал до рассвета и садился читать Библию. Около пяти часов он выглядывал в окно, выходившее на двор Адмиралтейства, и смотрел на рабочих, – длинной, неровной вереницей их черные фигуры вливались в ворота. По Зейдер-Зее сновали пароходики, а вдали, у деревушки, на другом берегу залива Эй, он различал плывущие мимо бурые паруса.
Когда солнце поднималось высоко и под его лучами таял туман, стоявший над штабелями леса, Винсент отходил от окна, завтракал куском сухого хлеба, выпивал стакан пива и садился на семь часов штурмовать латынь и греческий.
После четырех или пяти часов сосредоточенной работы голова становилась тяжелой; нередко Винсента бросало в жар, мысли у него путались. Он не знал, как после всех этих лет, полных душевной смуты, заставить себя регулярно и упорно заниматься. Он зубрил грамматику до тех пор, пока солнце не начинало клониться к закату – тогда наступал час урока у Мендеса да Коста. Винсент обычно ходил к нему по Бейтенкант, огибал часовню Аудезейдс, Старую и Южную церкви и выходил на извилистые улочки, где были разбросаны кузницы, бондарные и литографские мастерские.
Глядя на Мендеса, Винсент всякий раз вспоминал «Подражание Иисусу Христу» Рейпереса. Это был классический тип еврея с мудрыми, глубоко запавшими глазами, сухим, тонким, одухотворенным лицом и мягкой остроконечной бородкой стародавних раввинов. В еврейском квартале в этот поздний час было душно. Винсенту, просидевшему семь часов над греческим и латынью и еще несколько часов убившему на голландскую историю и грамматику, хотелось поболтать с Мендесом о картинах. Однажды он принес своему учителю «Крещение» Мариса.
Подставляя лист под пыльный сноп солнечных лучей, падавших из высокого окна, Мендес держал «Крещение» в своих тонких, костлявых пальцах.
– Это хорошо, – сказал он с гортанным еврейским акцентом. – Тут схвачен всеобщий дух религий.
Усталость Винсента как рукой сняло. Он начал с воодушевлением рассказывать о творчестве Мариса. Мендес тихонько покачивал головой. Ведь преподобный Стриккер платил ему большие деньги за то, чтобы он учил Винсента латыни и греческому.
– Винсент, – сказал он спокойно, – Марис чудесный художник, но время идет, не лучше ли нам приняться за дело? Как вы считаете?
Винсент вынужден был согласиться. По пути домой, после двухчасового урока, он часто останавливался и заглядывал в окна домов, где работали столяры, плотники и корабельные поставщики. Двери винного погреба были распахнуты настежь, и люди с фонарями то и дело входили и выходили оттуда, исчезая в темноте.
Дядя Ян уехал на неделю в Хелвойрт. Как-то вечером, зная, что Винсент остался один в большом доме на адмиралтейском дворе, к нему пришли Кэй и Вос и пригласили его обедать.
– Заходите к нам каждый вечер, пока не вернется дядя Ян, – сказала Кэй. – Мама просит вас обедать с нами каждое воскресенье после церковной службы.
После обеда все садились играть в карты, но так как Винсент играть не умел, он устраивался в тихом уголке и читал книгу Огюста Грюзона «История крестовых походов». Отсюда он мог видеть Кэй, смотреть, как она улыбается своей быстрой, многозначительной улыбкой. Она встала из-за стола и подошла к нему.
– Что вы читаете, кузен Винсент?
Он назвал книгу и добавил:
– Это чудная книжка, я сказал бы, что она написана в духе Тейса Мариса.
Кэй улыбнулась. Он всегда приплетает эти странные литературные аналогии.
– Почему же Тейса Мариса? – спросила она.
– Прочтите – и вы увидите, как это похоже на полотна Мариса, когда автор описывает древний замок на скале, сумерки осенних лесов, а вдали – темные поля и пахаря, идущего за белой лошадью.
Пока Кэй читала страницу, Винсент принес ей кресло. Она взглянула на Винсента, ее синие глаза потемнели в задумчивости.
– Да, – сказала она, – это похоже на Мариса. Писатель и художник пользуются разными средствами, но выражают одну и ту же мысль.
Винсент взял книгу и быстро провел пальцами по странице.
– А вот эту строчку можно найти у Мишле или Карлейля!
– Знаете, кузен Винсент, для человека, который так мало учился, вы удивительно образованны. Вы и сейчас много читаете?
– Нет, и хотел бы, да не могу. По правде сказать, это теперь мне уже не нужно, все можно найти в Писании, которое совершеннее и прекраснее любой книги.
– Ох, Винсент, – воскликнула Кэй, быстро вставая, – это так не похоже на вас!
Винсент удивленно уставился на нее.
– Вы мне гораздо больше нравитесь, когда ищете Тейса Мариса в «Истории крестовых походов», хотя отец и говорит, что вам надо быть сосредоточенней и не думать о подобных вещах. А сейчас вы толкуете, как заплесневелый деревенский священник.
Вос подошел к ним и сказал:
– Карты сданы, Кэй.
Кэй посмотрела секунду в глаза Винсента, сверкавшие под низко нависшими бровями, как раскаленные угли, потом взяла мужа за руку, и они снова сели за карты.
4
Мендес да Коста, видя, что Винсенту нравится говорить с ним на общие темы, несколько раз в неделю находил предлог проводить своего ученика после урока.
Однажды он завел Винсента в самую интересную часть города – это была окраина, тянувшаяся от Лейденской гавани близ парка Вондела и до вокзала. Тут было множество лесопилен и домиков рабочих с крохотными садиками – люди здесь жили очень тесно. Узенькие каналы то и дело пересекали улицы.
– Как это, должно быть, замечательно – служить священником в таком месте, – произнес Винсент.
– Да, – отозвался Мендес, набивая трубку и протягивая треугольный кисет Винсенту, – этим людям бог и религия гораздо нужнее, чем нашим друзьям из богатых кварталов.
Они шли по легкому деревянному мостику, до странности похожему на мостики в Японии. Винсент остановился и спросил:
– Что вы хотите сказать этим, минхер?
– У этих рабочих, – ответил Мендес, плавно проведя рукой в воздухе, – трудная жизнь. Если они болеют, у них нет денег на доктора. Если сегодня они не работают, завтра у них не будет хлеба, а работа их тяжела. Жилища у них, как вы сами видите, тесные и убогие. Нужда и несчастье всегда на пороге. Жизнь обделила их своими благами – им нужен бог для утешения.
Винсент зажег трубку и бросил спичку в канал.
– Ну, а люди в других кварталах? – спросил он.
– Они хорошо одеваются, живут в достатке, у них всегда есть деньги на черный день. Бог, по их представлениям, – богатый старик, весьма довольный тем, как он устроил дела на земле.
– Одним словом, – заметил Винсент, – они малость заплесневели.
– Что вы! – воскликнул Мендес. – Я этого не говорю.
– Но это говорю я.
В тот вечер Винсент разложил перед собой свои греческие книги и долго сидел, уставившись в стену. В памяти его всплывали лондонские трущобы, грязь и нищета, он вспомнил о своем желании стать проповедником и помогать беднякам. Затем он представил себе прихожан в церкви дяди Стриккера. Это были состоятельные, образованные люди, они знали толк в благах жизни и умели ими пользоваться. Проповеди дяди Стриккера были прекрасны, они воистину утешали, но кто из его прихожан нуждался в утешении?
С тех пор как Винсент поселился в Амстердаме, прошло полгода. Он уже начал осознавать, что прилежный труд едва ли заменит ему природные способности. Отодвинув словари и грамматику, он взялся за алгебру. В полночь приехал дядя Ян.
– Я увидел, что в твоей комнате свет, – сказал вице-адмирал. – А сторож говорит, что ты утром в четыре часа уже разгуливал по Адмиралтейству. Сколько же часов в день ты работаешь?
– Как когда. От одиннадцати до двенадцати.
– До двенадцати! – Дядя Ян покачал головой. Лицо у него становилось все огорченней. Вице-адмиралу было трудно примириться с мыслью, что в роду Ван Гогов есть тупица и неудачник. – Почему же так много?
– Надо сделать все, что положено, дядя Ян.
Мохнатые брови дяди Яна поползли вверх.
– Ну, как бы то ни было, – сказал он, – а я обещал твоим родителям позаботиться о тебе. Поэтому будь любезен лечь спать и никогда не засиживайся так поздно.
Винсент отодвинул тетради. Ему не нужен был сон, не нужны были ни любовь, ни сочувствие, ни развлечения. Ему нужно было одно – вызубрить эту латынь и греческий, алгебру и грамматику, чтобы выдержать экзамен, поступить в университет, получить сан священника и начать на деле служить богу.
5
К началу мая, прожив в Амстердаме ровно год, Винсент почувствовал, что ему не суждено одолеть науки. Пока это было не признание факта, а лишь мысль о возможности неудачи, и всякий раз, как ему приходила такая мысль, он, стараясь отделаться от нее, задавал своему мозгу как можно более тяжкую работу.
Он ничуть бы не беспокоился, если бы речь шла только о трудностях и о его явной неспособности справиться с ними. Но его днем и ночью мучил другой вопрос: хочет ли он быть таким же умным, благовоспитанным духовным пастырем, как дядя Стриккер? Что будет с его мечтой о служении нищим, страждущим и угнетенным, если ему еще целых пять лет придется думать об одних склонениях и алгебраических формулах?
Как-то, в последних числах мая, под вечер, когда урок уже кончился, Винсент сказал Мендесу:
– Минхер да Коста, у вас не найдется времени погулять со мной?
Мендес догадывался, какое смятение переживает Винсент, он знал, что юноша вот-вот должен на что-то решиться.
– Ну, конечно. Я все равно хотел прогуляться. Воздух после дождя такой чистый. С удовольствием пройдусь с вами.
Мендес обмотал шею шерстяным шарфом и надел черное пальто с высоким воротником. Они шли, минуя синагогу, в которой три с лишним столетия назад был отлучен Барух Спиноза, а через несколько кварталов увидели старый дом Рембрандта на Зеестраат.
– Он умер нищим и отверженным, – сказал, не повышая голоса, Мендес, когда старый дом остался позади.
Винсент быстро взглянул на него. Мендес умел проникать в сущность дела раньше, чем о нем заходила речь. У этого человека был необыкновенно гибкий ум: все, что он слышал, видимо, проникало в самые сокровенные глубины его сознания. Дядя Ян и дядя Стриккер – те совсем другие, от них, что им ни скажи, все отскакивает, как от стенки, – или «да», или «нет». А вот Мендес непременно прежде окунет твою мысль в глубокий колодец своей древней мудрости, а потом уже отзовется на нее.
– Но все же он умер счастливым, – сказал Винсент.
– О да, – согласился Мендес, – он выразил себя во всей полноте и знал цену тому, что создал. Он – единственный из всех людей своего времени, кому это удалось.
– Что с того, если он знал себе цену? А вдруг он заблуждался? Вдруг мир был прав, отвергая его?
– Это не-имело значения. Не писать Рембрандт не рог. Хорошо он писал или плохо – не важно, но только Живопись делала его человеком. Искусство тем и дорого, Винсент, что оно дает художнику возможность выразить себя. Рембрандт сделал то, что считал целью своей жизни, и в этом его оправдание. Даже если бы его искусство ничего не стоило, то и тогда он прожил бы свою жизнь в тысячу раз плодотворнее, чем если бы подавил свой порыв и стал богатейшим купцом Амстердама.
– Да, конечно.
– И если произведения Рембрандта сегодня дают радость всему миру, – продолжал Мендес развивать свою мысль, – то это уже не имеет никакого отношения к Рембрандту. Он прожил свою жизнь сполна, он сделал свое дело, хотя его продолжали травить, даже когда он был уже в могиле. Книга его жизни закрылась, и какая чудесная это была книга! Его упорство, его приверженность идее – вот что важно, а отнюдь не достоинства его картин.
У залива Эй они остановились, глядя, как рабочие грузят песком телеги, а потом долго шли по узеньким улицам, мимо увитых плющом садовых решеток.
– Ну, а как молодому человеку узнать, правильную ли он избрал дорогу? Предположим, он считает какое-то дело делом своей жизни, а потом убеждается, что он совсем не подходит для этого?
Мендес высвободил подбородок из воротника пальто, его черные глаза заблестели.
– Глядите, Винсент, какой красный отсвет падает от солнца вон на те серые облака! – воскликнул он.
Они вышли к гавани. В Зейдер-Зее, на фоне заката, отражались и мачты кораблей, и дома на набережной, и деревья. Мендес набил трубку и протянул, кисет Винсенту.
– Я уже курю, минхер, – заметил Винсент.
– Ах да, в самом деле. А не пройти ли нам вдоль дамбы до Зеебурга? Там еврейское кладбище, и мы посидим немного у могил моих родных.
Они молча шагали вперед, и ветер относил в сторону дым их трубок.
– Ни в чем нельзя быть уверенным твердо, Винсент, – сказал Мендес. – Можно лишь найти в себе мужество и силы делать то, что вы считаете правильным. Может статься, что вы и ошибались, но по крайней мере вы сделали, что хотели, а это самое главное. Вы должны поступать так, как велит вам разум, и пусть судит бог, что из этого выйдет. Если вы сейчас уверены в том, что призваны так или иначе служить создателю, то эта ваша уверенность должна стать для вас единственной путеводной нитью. Верьте себе и не робейте.
– А если я недостаточно подготовлен?
– Недостаточно подготовлены служить господу? – переспросил Мендес, еле заметно улыбаясь.
– Нет, недостаточно подготовлен, чтобы стать таким ученым служителем церкви, какие выходят из университета.
Мендес отнюдь не собирался давать Винсенту советы, он хотел лишь побеседовать с ним в самой общей форме, а потом пусть юноша сам решает свою судьбу. Вот они и дошли до еврейского кладбища. Тут все было просто, кругом стояли каменные надгробья с древнееврейскими надписями, росли кусты бузины, кое-где пятнами темнела высокая, густая трава. Мендес и Винсент подошли к каменной скамье на участке, отведенном для семьи да Коста, и присели на нее. Винсент спрятал трубку в карман. На кладбище в этот вечерний час было безлюдно, ни один звук не нарушал тишины.
– У каждого есть нечто свое, свой неповторимый характер, Винсент, – промолвил Мендес, глядя на могилы, в которых покоились его родители. – И если человек считается с этим, то, что бы он ни делал, в конце концов все бывает хорошо. Если бы вы продолжали служить продавцом картин, целостность вашего характера сделала бы вас хорошим продавцом. Так и с вашим служением богу. Настанет срок, и вы выразите себя во всей полноте, какой бы путь вы для себя ни избрали.
– А что, если я брошу Амстердам и не стану профессиональным священником?
– Это не имеет значения. Вы можете уехать в Лондон и стать там проповедником, или служить в магазине, или крестьянствовать в Брабанте. Чем бы вы ни занялись, вы все будете делать на совесть. Я чувствую в вашей натуре что-то очень хорошее, вы станете настоящим человеком. Вероятно, вы не раз будете считать себя неудачником, но в конце концов выразите себя, и это будет оправданием вашей жизни.
– Спасибо вам, минхер да Коста. Как помог мне этот разговор.
Мендес зябко поежился. Каменная скамья, на которой они сидели, была холодна, и солнце уже скрылось за морем. Они встали.
– Пойдемте, Винсент, – сказал Мендес.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.