Текст книги "Философия свободы. Европа"
Автор книги: Исайя Берлин
Жанр: Эссе, Малая форма
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 25 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
Естественная ли наука история?
[20]20
«The Concept of Scientific History» © Isaiah Berlin 1960
[Закрыть]
История, по Аристотелю, это рассказ о том, что случилось с тем или иным человеком, а также о том, что тот или иной человек совершил. В еще более широком смысле, история – это то, чем занимаются историки. В таком случае можем ли мы сказать, что история – это естественная наука, в том смысле, в каком естественными науками считаются, к примеру, физика, биология и психология? А если нет, то стоит ли истории стремиться ею стать? И снова, если нет, то почему? В чем причина – в известной слабости человека или ограниченности его способностей, в самой природе предмета истории или в смешении понятий «история» и «естественная наука»? Эти вопросы занимали умы философов и философски настроенных историков как минимум с начала XIX в., то есть с тех пор, как человечество озаботилось отысканием целей и логики своей ученой деятельности. Но еще за два века до того Декарт отказывал истории в праве называться серьезным занятием. Те, кто принимал картезианский критерий рациональности, могли спросить, где и как отыскать им ясные и понятные элементы, из которых составлены положения исторической науки и на которые эти положения могут быть разложены; где определения, где правила логических преобразований, правила вывода, доказанные теоремы? Оказывалось, что пестрая смесь из воспоминаний и рассказов путешественников, басен и записей хронистов, размышлений на тему морали и просто сплетен – всего лишь безобидный способ с интересом провести время, и серьезный человек, поставивший целью своей жизни искать то единственное, что имеет смысл искать, – истину, соответствующую принципам и правилам, которые одни гарантируют научную обоснованность, вынужден считать занятия историей ниже своего достоинства.
Со времен провозглашения этой доктрины, определявшей, что́ наука, а что́ не наука, любой человек, позволявший себе задумываться о природе истории, подпадал под действие картезианского приговора. Иные пытались показать, что историю можно «ввести в приличное общество», придав ей свойства естественных наук, ошеломляющий успех и престиж которых в XVII в. заставлял считать, что их использование приносит плоды везде, где только применимы их методы; иные и прямо провозглашали историю наукой, но наукой в некотором ином смысле, наукой со своими собственными методами и канонами, не менее строгими, возможно, чем каноны естественных наук, но базирующимися на других принципах; третьи гордо заявляли, что история и в самом деле субъективна, импрессионистична, что ее не заставишь быть строгой, что она – своего рода литература или воплощение личных, классовых, церковных, национальных взглядов, что она – форма самовыражения и что в этом ее гордость и raison d’être[21]21
обоснование, оправдание, причина (фр.).
[Закрыть]. Она не пытается быть всеобщей и истинной независимо от времени, ее лучше рассматривать как толкование событий прошлого ради потребностей настоящего или как философию жизни, но только не как науку. Наконец, четвертые пытались провести различия между социологией, то есть наукой в своем праве, и историей, то есть искусством или чем-то совершенно особым, не наукой и не искусством, но дисциплиной со своей собственной структурой и целями, которые непонятны тем, кто пытается проводить ложные аналогии между ней и другими интеллектуальными занятиями.
Как бы то ни было, логика исторической мысли и действенность ее методов не стали центральной проблемой для ведущих логиков современности. Причины этого просты и понятны. Но все же удивительно, что философы посвящают большую часть своего времени размышлениям над такими науками, как математическая физика, о предмете которой лишь немногие из них имеют сколько-нибудь подробное представление, и совершенно игнорируют историю и прочие гуманитарные науки, с которыми они достаточно подробно знакомились, когда учились.
Чем бы ни объяснялось такое положение вещей, нетрудно понять, почему во все времена столь сильно было стремление смотреть на историю как на естественную науку: потому, что она работает, или хочет работать, с фактами. А самый эффективный метод установить, открыть и вывести факты – метод естественно-научный. Это единственная область человеческого опыта, в которой достигнут несомненный прогресс, по крайней мере в Новое время. Совершенно естественно, что методы, доказавшие свою эффективность и авторитет в одной области, хочется применить к другой, где нет единства и согласия специалистов. Весь современный эмпиризм отличало такое желание. История – это рассказ о том, что случилось с людьми и что эти люди совершили. Человек, в сущности, – трехмерный объект, передвигающийся в пространстве и времени, подчиняющийся законам природы; значит, его телесные потребности можно изучать точно так же, как потребности других животных. Ему, прежде всего, нужно питаться, размножаться, укрываться от враждебной среды. Эти биологические или физиологические потребности, кажется, не претерпели значительных изменений за последний миллион лет, стало быть, законы их взаимодействия друг с другом и со средой, в которой живет человек, можно, в принципе, изучить методами биологических или, возможно, психологических наук. Особенно касается это коллективных действий, которые инициирует не отдельный человек, а коллектив; именно они, как подчеркивала культурно-историческая школа со времен Боссюэ и Вико, имеют решающее влияние на повседневную жизнь и могут быть объяснены с чисто механистических позиций как силовые поля или как причинные или функциональные корреляции человеческой деятельности и других природных процессов. Если мы отыщем набор законов природы, соединяющих, с одной стороны, биологические и физиологические состояния и процессы, протекающие в человеке, а с другой – столь же наблюдаемые шаблоны человеческих действий, а в более широком смысле – действий социальных, и установим рациональную систему регулярностей, выводимую из сравнительно малого числа общих законов (вроде той, которую Ньютон, как считается, установил в физике), то мы получим не что иное, как науку о человеческом поведении. Тогда мы сможем игнорировать или, как минимум, считать вторичными такие феномены, как чувства, мысли, желания, из которых вроде бы и состоит человеческая жизнь, но которые нельзя точно измерить. Если бы эти феномены могли рассматриваться как побочные результаты других процессов, с научной точки зрения более наблюдаемых и измеримых, то мы смогли бы предсказывать (о чем еще мечтать настоящей науке?) общественное поведение людей, не привлекая размытых и неясных данных интроспекции. Тогда бы мы имели дело с естественными науками о психике и обществе, возникновение которых предсказывали еще материалисты французского Просвещения, особенно Кондильяк и Кондорсе, их последователи XIX в. – Конт, Бокль, Спенсер, Тэн, а за ними – множество бихевиористов, позитивистов и «физикалистов».
К какому же типу наук относилась бы тогда история? Традиционно науки подразделяют на индуктивные и дедуктивные. Если наука не скажет прямо, что ей известны исходные пропозиции и правила, выведенные не из наблюдения, но из интуитивного или дарованного свыше знания, законы, управляющие поведением людей и устанавливающие людям цели, или даже цели их творца (а со Средних веков ни один историк не претендовал на такое знание, по крайней мере открыто), – наука эта не может быть полностью дедуктивной. Что же, мы имеем дело с индуктивной наукой? Ставить на людях опыты сколько-нибудь значительного масштаба невозможно, и ученый тем самым вынужден основываться на наблюдении. Однако это препятствие не испугало астрономов и геологов, которые сумели превратить свои занятия в полноценные науки; поэтому механицисты XVIII в. с уверенностью ждали часа, когда к человеческому поведению приложат методы математических наук, развеяв такие мифы, как откровение, внутренний свет, личный бог, бесплотная душа, свобода воли, а все социальные проблемы решит научная социология, которая будет так же ясно и четко предсказывать поведение человека, как, по словам Кондорсе[22]22
Oeuvres de Condorcet / Ed. A. Condorcet O’Connor and M.F.Arago. Paris, 1847–1849. Vol. 1. P. 392.
[Закрыть], науки, занимающиеся сообществами пчел и бобров, предсказывают их поведение. Уже в XIX в. эти ожидания считали чересчур оптимистичными. Стало ясно, что методы и принципы механицистов неприменимы к развитию и изменению, и, приняв на вооружение более сложные виталистские или эволюционистские категории, наука отделила методы биологии от методов чистой физики. Использование первых, несомненно, более естественно, когда изучаешь поведение и развитие человека. В XX в. психология приняла на себя ту роль, которую в предыдущем столетии играла биология, а ее методы и открытия, касавшиеся как индивидуумов, так и социальных групп, изменили, в свою очередь, нашу точку зрения на историю.
Почему же истории пришлось прождать столько веков, прежде чем стать наукой? Бокль, который с особенным пылом верил в «науку историю», объяснял это тем простым фактом, что историки просто глупее математиков, физиков и химиков. Он говорил, что быстрее всех развивались те науки, которые с самого своего возникновения привлекали внимание умных людей, чьи успехи, в свою очередь, привлекали к таким наукам и других мудрецов. Другими словами, если бы умы такого масштаба, как Галилей или Ньютон, Лаплас или Фарадей, посвятили жизнь наведению порядка в бесформенной массе фактов и слухов, которую представляла собой история, то в скорейшем времени эта область знания была восстановлена в правах и стала бы ясной, прочной, четкой, продуктивной наукой[23]23
«В том, что касается природы, даже самые нерегулярные и странные явления были объяснены, и было показано, что они четко подпадают под те или иные жесткие универсальные законы. Это случилось потому, что способные люди и, что важнее, люди усидчивые, люди, мысль которых никогда не сходит с пути, на который она раз ступила, что эти вот люди изучали явления природы с тем, чтобы обнаружить в них регулярность; и если бы события человеческой жизни подверглись такому же обращению, мы, несомненно, увидели бы те же самые результаты. <…> Любой, кто имеет хоть какое-то представление о том, что было сделано за последние два века, знает, что на долю каждого поколения приходится честь доказать, что то или иное явление, которое предыдущее поколение полагало необъяснимым, регулярно и предсказуемо, так что тенденция развития цивилизации, которую мы лицезреем, должна утвердить нас в вере, что порядок, метод и закон универсальны. И, раз это так, значит, мы не должны все факты или классы фактов, которые мы пока объяснить не можем, объявлять в принципе необъяснимыми, а, напротив, должны, принимая во внимание опыт прошлого, признавать вероятность того, что то, что мы сейчас считаем необъяснимым, в будущем будет объяснено. Это ожидание обнаружить регулярность в беспорядочном является столь общим в среде ученых, что для наиболее выдающихся из них оно становится предметом веры; и если мы не видим столь же часто этого ожидания у историков, то это, с одной стороны, происходит потому, что они обладают более скудными умственными способностями, чем естествоиспытатели, а с другой стороны, потому, что сложность тех социальных феноменов, которые они изучают, больше, чем у других ученых». «Невооруженным глазом видно, что наиболее знаменитые историки несравненно слабее своих коллег-физиков в умственном отношении. Еще ни один человек, интеллект которого мог бы сравниться с интеллектом Ньютона, Кеплера или других, не делал историю предметом своих изысканий». «[И все же] я нисколько не сомневаюсь, что не пройдет и века, как причинно-следственная цепь замкнется, и станет так же трудно отыскать историка, который отрицает регулярность человеческого поведения, как теперь нелегко отыскать философа, который бы отрицал регулярность материального мира» (Buckle Henry Thomas. History of Civilization in England. London, 1857. Vol. 1. P. 6–7, 31).
[Закрыть]. Иначе и не мог говорить человек, очарованный фантастическим прогрессом естественных наук своей эпохи. Даже скептики вроде Тэна и Ренана во Франции, не говоря уже о таких поистине страстных позитивистах, как Конт и, в некоторых работах, Энгельс и Плеханов, думали так же, как Бокль. Лишь немногие их мечты сбылись. Небесполезно задать вопрос: почему так случилось?
Прежде чем мы попытаемся на него ответить, рассмотрим еще два источника веры в то, что история может стать естественной наукой. На первый лучше всего намекнуть посредством метафор, которыми пользовались все образованные люди, по крайней мере, с XIX в. Когда мы говорим о законах, действующих в реальности и в воображаемом мире, мы чаще всего замечаем, что вторые опровергаются «железной логикой фактов» или «колесами истории», которые не остановишь. Мы говорим, что бесполезно противостоять «историческим силам», нельзя «повернуть время вспять», «вернуть прошлое»; говорим о юности, зрелости и угасании народов или культур, о течении общественных процессов, о подъемах и падениях наций. Все эти слова передают представление о том, что существует некоторый жестко зафиксированный временной порядок – «река времен», по которой мы плывем и силе течения которой мы волей-неволей должны подчиняться. Нам мерещится некий эскалатор, создали его не мы, но он нас несет, подчиняясь, видимо, какому-то закону природы, который управляет тем, какие и в каком порядке случаются события, – в данном случае события человеческой жизни, человеческие деяния и чаяния. Пусть эти слова – метафоры, пусть они обманчивы, но все же они указывают на категории и концепты, в рамках которых мы и говорим именно об объективно существующем «потоке истории», о котором ни за что на свете нельзя забывать. Тут уже легко сделать следующий шаг и заявить, что для любого явления, которое демонстрирует известную повторяющуюся схему, можно сформулировать законы, объясняющие его регулярность. Система же таких законов – не что иное, как естественная наука.
Второй источник вышеупомянутой веры лежит еще глубже. Схемы развития или последовательности событий могут представляться как последовательность причин и следствий, которые может систематизировать естественная наука. Но иногда мы говорим, что что-то более глубокое, нежели эмпирическая связь (философы-идеалисты называют ее механической или внешней), придает единство формам или последовательным фазам, которые принимает существование рода человеческого. Мы говорим, например, что нелепо обвинять Ришелье в том, что он не поступал как Бисмарк, поскольку очевидно, что Ришелье и не мог поступать так, как человек, живший в Германии XIX века, и, наоборот, Бисмарк не мог достичь того, чего достиг Ришелье, потому что у XVII в. были свои особенности, совершенно отличные от особенностей XVIII в., которые, в свою очередь, определили особенности века XIX. Тем самым мы утверждаем, что этот порядок – объективен, а те, кто не понимает, что возможное в одном веке и в одной ситуации совершенно невозможно в другом веке и в другой ситуации, упускают самое важное в том порядке, которому не просто подчиняется, но может или даже должно подчиняться развитие социальных отношений, человеческого разума, экономики и так далее. Мы считаем, что утверждение: «“Гамлет” написан при дворе Чингисхана во Внешней Монголии» – не просто ложно, но абсурдно, а тот, кто, зная все существенные факты о «Гамлете», всерьез в это верит, не ошибается, но просто сошел с ума; другими словами, мы отвергаем с ходу такую гипотезу – но почему? Что значит «это нелепо», «этого быть не может»? Есть ли у нас научные, то есть эмпирико-индуктивные, основания?
Мне кажется, что мы называем такие предположения абсурдными (а не просто невероятными или ложными) потому, что они противоречат не тому или иному факту или обобщению, известному нам, но базовым представлениям, всецело определяющим то, в каких терминах мы думаем о мире, – базовым категориям, которые определяют такие наши центральные концепты, как «человек», «общество», «история», «развитие», «варварство», «взросление», «цивилизация», и т. п. Эти представления могут оказаться ложными или вводить в заблуждение (как было, с точки зрения позитивистов или атеистов, с теологией или деизмом), но их не опровергнут опыт или наблюдение. Они погибают и меняются лишь под влиянием тех изменений в общем облике человека, его среды или культуры, способность объяснять которые и есть главная задача всякой истории идей (и, в сущности, истории в целом).
То, о чем я веду речь, – глубоко запрятанное, широко распространенное с древних времен Weltanschauung[24]24
картина мира (нем.).
[Закрыть], представление, что те или иные события, случаются в том или ином порядке. Мы принимаем это на веру, хотя, конечно, нет никаких гарантий, что тут скрывается истина. Оснований у нас несколько. Сам вертикальный порядок подсказывает нам, что события или социальные институты, скажем, XIV в. существовали до аналогичных событий и социальных институтов XVI в., и не просто так, а в силу необходимости (что бы мы под этим ни подразумевали): более того, они определили события и социальные институты XVI в. Если кто-то считает, что пьесы Шекспира написаны раньше, чем поэмы Данте, или что XV века вообще не было, а XVI шел сразу за XIV, мы сочтем, что он страдает известным недугом, качественно отличным от простой необразованности или неверной методики, который, к тому же, гораздо сложнее излечить. Говорим мы и о горизонтальном порядке, о взаимосвязанности разных аспектов на одной и той же стадии культурного развития. Заметили его немецкие философы культуры – такие антимеханицисты, как Гердер и его ученики (а до них Вико). Речь идет о «чувстве истории», то есть осознании, что, например, такое-то устройство права «внутренним образом связано» или даже едино с таким-то типом экономической деятельности, такой-то этикой, таким-то стилем письма, танца или богослужения. Именно благодаря этому чувству (какова бы ни была его природа) мы сознаем, что те или иные проявления человеческого духа принадлежат к данной эпохе, данной нации, данной культуре, хотя проявления эти могут быть несхожи друг с другом, как способ, которым человек пишет буквы на бумаге, несхож с оборотом земли в государстве, где этот человек живет. Без этого чувства, этой способности слова, вроде «типичный» или «нормальный», «несходство» или «анахронизм», не имели бы никакого смысла: мы не смогли бы говорить об истории того или иного социального института как о «понятной схеме развития», относить то или иное произведение искусства к той или иной эпохе или цивилизации и, в конце концов, понимать и объяснять, как одна фаза развития цивилизации «порождает» или «определяет» другую. Способность увидеть, что неизменно и едино в потоке изменений (философы-идеалисты, вероятно, сильно преувеличивали его объем), также играет решающую роль в том, что у нас есть эта самая концепция неизменных тенденций, однонаправленного течения истории. От такой концепции очень легко перейти к представлению (истинность которого гораздо труднее доказать), что все неизменное неизменно лишь потому, что подчиняется некоторым законам, а то, что подчиняется законам, может изучать наука.
Вот некоторые из многих факторов, заставлявших людей желать, чтобы история стала естественной наукой. Казалось бы, в XIX в. все было готово для этого чудесного превращения, – еще немного, и новая могучая наука положит конец хаотическому собиранию фактов, предположений и методов «научного тыка», о которых с таким презрением говорил Декарт и очарованные его научным мышлением последователи. Все было готово, но ничего существенного не произошло. Не был сформулирован ни один закон, даже сколько-нибудь верный принцип, согласно которому историк, зная изначальные условия, мог бы вывести, что случится в будущем или что было в прошлом. Чертежи великой машины, которая избавит историков от их тяжких трудов – поисков факта за фактом, объединения фактов в правдоподобную теорию, – оставались в воображении сумасшедших изобретателей. Великолепный инструмент, который, предоставь ему нужную информацию, сам бы систематизировал ее, сам бы делал нужные выводы и предлагал нужные объяснения, устраняя нужду в неточных, старомодных, ручных орудиях, с помощью которых историки, обливаясь потом, раскапывают безвозвратно ушедшее прошлое, оставался игрой воображения, подобно вечному двигателю. Ни психологи, ни социологи, ни амбициозный Конт, ни более скромный Вундт, никто не смог его создать; «номотетическая» наука – система законов и правил, в соответствии с которой нужно структурировать факты, чтобы возникло новое знание, – умерла, не родившись.
Одним из свойств естественной науки с полным правом считается способность ее к предсказанию, или для истории – послесказанию, заполнению пробелов в прошлом, порождению информации об эпохах и событиях, о которых мы не имеем прямых свидетельств, посредством экстраполяции, производимой в соответствии с теми или иными законами и правилами. Подобный метод применяется в археологии и палеонтологии, когда есть большие пробелы в знании и нет более достоверного пути к истине через прямые свидетельства. В археологии мы совершаем попытки связать наши знания об одном периоде с нашими знаниями о другом, предполагая, что должно было или, по крайней мере, могло произойти, чтобы одна фаза перешла в другую через множество промежуточных. Однако этот метод считают не слишком надежным, и к нему не прибегают, если можно хоть как-то обнаружить прямые свидетельства (в каком бы смысле это ни понимали), на которых и стоит знание об исторической эпохе, в отличие от доисторической. И уж конечно никто не назовет его «научной заменой» поиску свидетельств.
Если предположить, что такую науку можно создать, какой была бы ее структура? Вероятно, она представляла бы собой систему причинно-следственных или функциональных отношений типа «когда или где А, тогда или там Б», в которой подставлялись бы даты и места. У этой науки были бы две формы – «теоретическая» и «прикладная». «Теоретическая» наука о социальной статике или социальной динамике, существование которой (пожалуй, чересчур оптимистично) провозглашал Герберт Спенсер, была бы тогда парой к «прикладной» истории, подобно тому как механика – пара к физике или, по крайней мере, как диагностика болезней – пара к анатомии. Если бы такая наука существовала, она бы совершила подлинную революцию в старой кустарной истории, механизировала бы ее, как астрономия вывела из обихода допотопные методы звездочетов или как физика Ньютона заменила прежние космологии. Но такой науки нет. Прежде чем мы спросим, почему это так, вероятно, стоит рассмотреть различные аспекты, в которых история, как она писалась и как пишется по сию пору, отличается от естественных наук.
Позволю себе начать с того, что укажу на одно бросающееся в глаза различие между историей и естественными науками. Если в развитых естественных науках мы почитаем за благо больше полагаться на общие положения и законы, чем на данные тех или иных конкретных явлений (в самом деле, это же часть критерия рациональности), то в истории правило не действует. Вот простейший пример. Соображения здравого смысла заставляют нас сделать обобщение (я думаю, мы согласимся, что оно истинно): все нормальные жители этой планеты каждое утро могут видеть, как встает солнце. Предположим, что кто-то сказал нам, что как-то утром он, сколько ни пытался, этого не увидел. Поскольку, согласно правилам логики, единичное противоречие правилу означает несостоятельность правила в целом, человек этот счел, что истинность его тщательных наблюдений означает ложность не только доселе общепризнанного мнения (день чередуется с ночью), но и всего устройства небесной механики, да и всей физики, которая ставит своей целью объяснить причины этого явления. Такая удивительная мысль не покажется нам бесспорной. Прежде всего мы попытаемся сконструировать ad hoc объяснение, которое бы спасло нашу систему физики, хотя ее и поддерживают регулярные наблюдения, сделанные на протяжении веков, и выводы из них. Мы, наверное, могли бы сказать, что человек этот, скорее всего, смотрел не на ту часть неба, или солнце закрыли облака, или он отвлекся, или зажмурился, или спал, или бредил, или он неверно пользуется словами, или просто лжет, или шутит, или помешался. Будем предлагать и иные объяснения, согласующиеся с его наблюдением, но сохраняющие нашу систему физики как науки. Даже если мы выясним, что он сказал правду, неразумно сразу отказываться от физики, на создание которой человечество потратило столько усилий, мало того – неразумно даже пытаться ее менять. Конечно, если бы этот феномен повторялся и появлялись бы другие люди, которые никак не могли бы увидеть, как восходит солнце, то иные гипотезы или даже законы пришлось бы радикально менять, или полностью от них отказываться, или, наконец, заново выстраивать самый фундамент физики. Но мы бы согласились заняться этим только в самом крайнем случае. Если же, напротив, историк захотел бы подвергнуть сомнению – или оспорить – то или иное индивидуальное свидетельство, например, что Наполеон при Аустерлице был в треуголке, только на том основании, что он верит в теорию или закон, согласно которым французские генералы и главы государства никогда не носили треуголок в бою, без сомнений, слова его не встретили бы сколько-нибудь единогласного одобрения его коллег. Да и любое действие, стремящееся дискредитировать то или иное приемлемое свидетельство (скажем, объявляя его поддельным или убеждая, что фраза о треуголке вставлена позже), вызывает подозрения в том, что оно хочет подогнать факты под какую-то теорию.
Я привел грубый и тривиальный пример. Нетрудно найти более хитрые случаи, когда историка обвиняли бы в том, что он подгоняет под теорию факты. Про таких историков говорят, что они рабы своих теорий, фанатики, сумасшедшие, что они страдают доктринерством, что они неверно толкуют или представляют факты, чтобы те согласовывались с их идеями, и тому подобное. Пагубное пристрастие к теории – доктринерство – худшее оскорбление для историка; но если так называть человека, работающего в естественной науке, он не станет обижаться. Если мы скажем, что физик действует строго в рамках теории, это никак не оскорбление. Мы можем сетовать на то, что его теория ложна или что он игнорирует существенные явления, но на самый факт того, что он пытается встроить факты в свою теорию, мы сетовать не можем – встраивать факты в теорию он и должен. Работа естествоиспытателя – быть теоретиком, формулировать доктрины. Конечно, он формулирует доктрины истинные, а не ложные, но так или иначе он их формулировать должен. Естественная наука не достойна своего имени, если она не представляет собой системную взаимосвязь различных теорий и доктрин, выстроенных на основании индукции, дедукции или иного метода (который, быть может, лучше в том или ином случае, но непременно логичен, рационален, легко проверяем и, наконец, продуктивен), и выстроенных лучшими людьми из тех, кто занимается этой естественной наукой. Кажется, ясно, что в случае истории мы придаем больший вес отдельным фактам, чем общим гипотезам, из которых эти факты можно дедуктивно вывести, как бы хорошо они ни были обоснованы. В естественной науке мы поступаем прямо противоположным образом: когда имеется противоречие, резоннее опираться на разумно обоснованную теорию, например теорию гравитации, чем на отдельные наблюдения. Одно это различие, каковы бы ни были его причины, должно априори внушить нам сомнение в успешности каких бы то ни было попыток провести чересчур близкую аналогию между методами истории и методами естественных наук.
Мне возразят, что единственное логическое обоснование веры в отдельные факты должно покоиться на некоторых общих утверждениях и, таким образом, все равно сводится к индукции. Разве есть у нас другой способ проверить мнения об исторических фактах? Первое из этих положений истинно, другое же – нет, и смешение вносит путаницу. Не нужно долго размышлять, чтобы прийти к выводу, что все наше мышление основано на общих положениях. Любое мышление предполагает классификацию, а любая классификация базируется на общих положениях. Самое упоминание Наполеона, треуголки и битвы необходимо предполагает, что есть некоторые общие представления об объектах, которые обозначают эти слова. Более того, мои доводы относительно доверия к свидетельству очевидца или документальному свидетельству предполагают представления о степени надежности свидетельств и о пределах, в которых человеческое поведение различно или одинаково, – все эти представления, несомненно, общие. Но, во-первых, от мелких обобщений, с которыми мы сталкиваемся каждый день, употребляя те или иные слова, очень далеко до систематической структуры самой рудиментарной из наук[25]25
Можно выразить это иначе, именно, что исторические обобщения, как и обобщения обыденного разума, могут быть несистемными, так что изменение степени доверия к одному из них не влечет, как это имеет место в естественных науках, автоматическое изменение статуса всех остальных. Это различие фундаментальное.
[Закрыть], и, во-вторых, я уверен, например, что я не марсианский император, которому снится, что он – преподаватель на планете Земля, хотя исключительно сложно отыскать тут такой индуктивный способ доказательства, чтобы мои выводы не замыкались в порочный круг. Подавляющее большинство положений, на которых построена наша повседневная жизнь, также не пройдут этот тест. Вот и подавляющее большинство способов мышления, на которых основаны наши представления о мире и к которым мы вынуждены бы были прибегнуть, попроси нас кто-нибудь обосновать наши представления, совсем не сводится к формальным индуктивным или дедуктивным схемам или к их комбинациям. Если меня спросят, какие у меня основания считать, что я не на Марсе или что Наполеон существовал в действительности, а не был солнечным мифом, а я начну излагать те общие представления, из которых следуют эти выводы, и свидетельства, на которых они базируются, а потом свидетельства в поддержку этих свидетельств и так далее, то далеко мне уйти не удастся. Паутина слишком сложная, элементов в ней слишком много, мало того, сами эти элементы еще надо выделить, что совсем нелегко, а потом еще один за одним проверить; каждый может при желании убедиться в этом на собственном опыте. Истинная причина, по которой я утверждаю, что я живу на Земле, а Наполеон I существовал в действительности, заключается в том, что, согласившись с отрицанием этих истин, я отказался бы от слишком многого из того, что мы принимаем за данность. Любое наперед взятое обобщение можно проверить индуктивным или иным научным методом; но общая структура, канва, сотканная из поистине бесчисленных ниточек, для нас несомненна, и в принципе нет такой процедуры, которая могла бы подвергнуть сомнению всю схему целиком. Общая канва – то, с чего мы начинаем и чем заканчиваем. Нет никакой Архимедовой точки опоры, откуда мы могли бы обозреть эту канву и вынести суждение о ней. Мы можем проверить одну ее часть по другой, но проверить все целиком мы не можем. Когда человечество отказалось от представления, что Земля плоская, многие другие представления, основанные на «здравом смысле», были ниспровергнуты; многие – но не все, ото всех сразу в принципе нельзя отказаться. Тогда не осталось бы ничего, что можно было бы назвать мышлением или критикой.
Именно это осознание общей канвы опыта – осознание на уровне самых основных вещей – залагает основу знаний и само не может стать объектом дедукции или индукции, потому что оба эти метода тоже на нем базируются. Любое утверждение или набор утверждений можно поколебать в терминах другого утверждения или набора утверждений, истинность которых в момент проверки не подвергается сомнению; позже, в другой момент, можно поколебать и вторые, но все одновременно поколебать нельзя. Меня не лишишь всех моих верований сразу. Даже если почва под одной моей ногой проседает, другая нога должна прочно стоять на земле, по крайней мере некоторое время; иначе невозможно ни мыслить, ни общаться. Именно эту систему самых общих положений, известную под именем здравого смысла, историки и должны принимать за данность в гораздо большей степени, чем ученые-естественники; более того, за данность им приходится принимать очень значительную часть этой системы, поскольку предмет их науки в неизмеримо меньшей степени, чем предмет наук естественных, можно от этой системы абстрагировать.
Подойдем к этому же с другой стороны. Естественные науки представляют собой по большей части набор логически связанных законов, регулирующих поведение объектов реальной действительности. В известных случаях эти обобщения можно представить в виде идеальной модели – воображаемого мира, характеристики которого по определению те, которые должны быть, если объект, который представляет данная идеальная модель, подчиняется законам этой модели и, более того, в целом описывается через свое подчинение этим законам, то есть состоит лишь из того, что эти законы воплощает. Такие модели или дедуктивные схемы лучше всего иллюстрируют закон, который мы пытаемся приложить к реальности; объекты ее в этом случае описываются в терминах отклонения от идеальной модели. Степень, в которой эти отклонения могут быть систематически описаны, а также простота модели и масштабы ее приложимости в основном и определяют, успешна или неуспешна та или иная наука. Электрон, хромосома, Эдипов комплекс, идеальная конкуренция, идеальная демократия – примеры идеальных моделей, удобных и полезных в той мере, в какой реальное поведение реальных объектов реальной действительности можно с достаточной точностью описать как отклонение от них. Именно с этой целью модель и конструируется, и если ее полезность прямо пропорциональна степени, она успешно служит этой цели.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?