Текст книги "Крещение"
Автор книги: Иван Акулов
Жанр: Книги о войне, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 13 (всего у книги 46 страниц)
Ольга плохо понимала то, что делает возле нее боец, но знала, что и он, и Заварухин, все еще не уходивший и все еще смотревший на нее, и бойцы, стоявшие за плечом своего командира, – все они братья ей, были и будут братьями навечно. Эта мысль владела всем ее сердцем и была сильнее боли; в этой мысли заключалась ее жажда жить, ее надежда на жизнь, ее выстраданное убеждение.
Вражеская пуля ударила Ольгу Коровину в ладонь и вышла у локтя; Заварухин, поняв, что ранение тяжелое, но не смертельное, наклонился к Ольге и сказал с искренней улыбкой:
– Ты не тревожься, Олюшка, у тебя ничего опасного. Мало ли.
Ольга, все так же сдувая и убирая мокрые волосы с глаз, проговорила уже спекшимися нездорово-алыми губами:
– Иван Григорьевич, напишите Музе Петровне… ей напишите от меня, какие вы все милые.
– Об этом уж ты сама…
Заварухин не окончил фразы, потому что услышал за спиной своей удар, возню, тяжелое пыхтение, и тотчас же на него навалился кто-то, подмял под себя. Заварухин упал на бойца, который перевязывал Ольгу, а тот в свою очередь опрокинул и ее. Через кучу малу переметнулся кто-то, гремя котелком.
– Сейчас, сейчас, сейчас! – кто-то жарко дохнул чесноком в затылок Заварухина. – Конец!
Но взрыва не было. Поднявшись на ноги, все с ужасом увидели в двух-трех шагах от себя на дне траншеи массивное тело стодвадцатимиллиметровой мины, которая почему-то не разорвалась и пудовым подсвинком лежала в круто замешенной грязи окопа.
– Ты – от смерти, а смерть – от тебя, – сказал тот же чесночный голос, и в нем звенькнула легкая радость.
Сознавая, что уже давно пора быть на наблюдательном пункте, Заварухин наскоро наклонился к Ольге и, чтобы напоследок чем-то утешить ее, сказал:
– Этот боец, Олюшка, проводит тебя куда следует (куда следует – Заварухин и сам не знал). Ты крепись, а ночью мы выйдем отсюда. – И поцеловал ее в сухую жаркую щеку.
Ольга подняла на Заварухина свои затяжелевшие, с угасшими белками глаза и, понимая, что он спешит, ничего не стала говорить, устало опустила больные веки и снова подумала: «Как я люблю их всех, и никто не знает их, как я, и никто их по-моему не любил…»
Уже только подходя к своему НП, Заварухин озадаченно подумал: «А разве ночью мы уйдем отсюда? Зачем же я сказал это? Зачем?» Но сложившаяся обстановка подсказывала мысли одного порядка, и Заварухин после недолгого колебания сказал сам себе: «Без помощи нам хана. Не будет помощи – ночью надо уходить».
Через оборону с кошачьим шипением пролетали редкие тяжелые мины; рвались они в деревне и у моста. «Стало быть, немцы следят за своими танками», – подумал Заварухин и стал оглядывать во многих местах горевшую деревню, сад и спуск к реке, к мосту. В колхозном саду ничего нельзя было увидеть, но по столбу черного, жирного дыма было понятно, что там пылал танк. По неширокой прогалине между садом и деревней перебегали люди. Они то и дело падали, ползли, замирали, распластанные на пожелтевшей поляне. Вдруг стена сада в нескольких местах рухнула и из пыли и обломков показались короткие, но крепкие стволы бьющих огнем пушек, потом замельтешили бегущие гусеницы. К деревне прорвались три машины. Но та из них, что проломилась у заднего угла сада, дошла только до середины полянки и здесь вдруг на полном ходу сунулась пушкой в землю, вздрогнула как живая, замерла.
– В ловушку, гад, втюрился! – весело закричали связные, тоже наблюдавшие за прогалиной.
Не прошло и минуты, как возле провалившейся машины появились бойцы и, махая руками, прыгая, падая, засуетились, забегали. Танк вспыхнул тугим смолистым огнем: бойцы, вероятно, выжигали фашистских танкистов. А две машины скрылись за домами, и Заварухин почувствовал внезапное облегчение, словно с плеч его сняли огромную тяжесть, к которой он угнетенно притерпелся: оказалось, что с прорывом танков немцы прекратили обстрел деревни из тяжелых минометов, и злое торопливое нашептывание пролетавших над головою мин оборвалось. Далее нельзя было понять, что происходит в деревне: вся она из конца в конец кипела разрывами и ружейно-пулеметным огнем. И только сейчас заметил Заварухин, как еще два танка жались к суходолу, чтобы выскочить на дорогу у моста, минуя деревню. Сверху, на броне вокруг башен и на башнях, лепились десантники; с огородов, видимо, стреляли по ним, и они нечасто, но один по одному скатывались с брони, оставаясь лежать по ровному голому суходолу. Маленький окопчик, вырытый наспех прямо посреди выгона и совсем незамаскированный, танки с большим запасом обошли стороной и начали спускаться к мосту. А следом за ними из окопчика выскочил боец без шинели, враспояску, босой – в обеих руках по бутылке. Пластался он под уклон легко, шагами-саженями кроил суходол, еще издали замахнувшись бутылкой, и, когда его скосила пуля десантника, долго еще кувыркался вниз, а перед ним катилась и укатилась дальше черная бутылка.
Мост был настолько разрушен, что с ходу по нему нельзя было переправиться, и десантники, озираясь по сторонам, спрыгнули на землю, в бестолковой сутолоке начали хвататься за исковерканные бревна, плахи. Но чудом уцелевшие пушки русских, прикрывавшие дорогу с запада, развернулись на полкруга и первыми же снарядами подожгли одну из машин. Другой танк выстрелами в упор смел с позиций оба орудия и, выбросив из-под гусениц копну дорожной грязи, круто, набирая скорость, пошел на бугор. Десантники почему-то дружно бросили работу и побежали за танком, перегоняя друг друга и совсем не обращая внимания на то, что по ним ударили из пулеметов и винтовок с огородов и от изб. На половине дороги бойцы напористым огнем пригнули, а потом и положили десантников в мелкие канавы, а танк выскочил на бугор и своими широкими гусеницами пригладил все, что было там: искалеченные орудия, убитых и раненых из расчетов, повозки, снарядные ящики и откуда-то взявшегося на позиции артиллеристов жирного белого кабана с окровавленной чушкой.
Заварухин все сильней и сильней, до синевы под ногтями, сжимал свой бинокль, глаза от напряжения исходили слезой. Пересыхали губы, и он все чаще и чаще прикладывался к фляжке с крепким чаем. Командир трезво сознавал, что для полка приспел самый отчаянный час: танк с угора вот-вот вломится в деревню, где-то на площади встретится с теми двумя, что рвутся от яблоневого сада, и тогда бойцы не выдержат, выметнутся из деревни на суходол – и всем им будет крышка. Самое ужасное заключалось в том, что Заварухин не видел ни средств, ни путей, которые могли бы улучшить положение обороны. Если даже и дрогнет резервный батальон, принявший на себя всю тяжесть танковой атаки немцев, и побежит из деревни, у него, у командира Заварухина, не поднимется рука расстреливать убегающих: бойцы сделали все, что могли, и что могли, то сделали. «И все-таки надо что-то делать. Надо что-то делать», – понуждал себя Заварухин и, неуверенный в своем решении, приказал капитану Афанасьеву лично возглавить одну из рот своего батальона и вывести ее на окраину деревни, в сад. «Это все-таки лучше, чем ждать удара танков в спину обороняющихся батальонов», – успокаивал себя Заварухин и никак не мог успокоиться.
А в деревне шел бой. Танки, прорвавшиеся через яблоневый сад, преодолели прогалину, но ворваться в деревню не решились, сбросили десант автоматчиков перед самым ходом сообщения, приспособленным нашими для обороны, и открыли по нему губительный огонь из пушек и пулеметов. Пули и снаряды с воем и визгом люто и хлестко стегали траншею, бруствер, били с перелетами и недолетами. Но стоило немецким автоматчикам сунуться из-за крайних домов, как русские с не меньшим ожесточением начали поливать их из пулеметов и винтовок. Траншея, пересекавшая улицу, была сплошь иссечена осколками и полуобвалилась, и все-таки немецкие танкисты по каким-то признакам угадывали, что она жива, и боялись перевалить через нее, они уже видели, как страшно и неотвратимо горят танки от бутылок с адской жидкостью.
Между тем бой от моста все глубже и глубже втягивался в деревню. Танк, раздавивший артиллерийские позиции, с угора расстрелял крайние избы, где засели бойцы резерва, и решительно двинулся вдоль по улице. Лежавшие по канавам десантники, перегоняя друг друга, побежали за танком, полосуя из автоматов разрывными пулями. Когда немцы прохватили деревенскую площадь сквозным огнем с той и с другой стороны, русские не выдержали и бросились из деревни по огородам и суходолу к реке.
Заварухин уже не мог больше вести наблюдение за деревней. Он видел, как погибали струсившие бойцы на суходоле, и бил по брустверу ненужным биноклем, стонал, сраженный тем, что предвидел.
– Убегать-то зачем?! Сукины дети, ну-ко, ну-ко, сами под пули!.. Но где Афанасьев? Афанасьев где? Язвить-переязвить!
Связист, сидевший в углу блиндажа на корточках, весь потный и красный, в пилотке от уха к уху, крутил и крутил ручку телефонного аппарата, дул в трубку, стучал ею о ладонь, звал и умолял диким, сорванным голосом:
– «Сукно», «Сукно», «Сукно»! Молчит, товарищ подполковник… «Сукно»!
– Подлец! Мерзавец! Ах, мерзавец! – скрипел зубами Заварухин, и в душе его накалялась злая радость оттого, что Афанасьеву можно будет всыпать полной мерой и за то, что пьет, и за то, что в каждом деле вял и медлителен, за то, что сам всегда какой-то согнутый и кургузый в своей шинельке-обдергайке, за то, наконец, что по суходолу лежит расстрелянная рота.
– Вон он, товарищ подполковник! – закричал связной из-за поворота траншеи. – Капитан Афанасьев, он самый! К риге, к риге подходит!
Заварухин увидел командира батальона Афанасьева впереди и правее своего НП, на гребне высокой затравелой межи. Он, тонконогий, в высоко подрезанной шинели, издали напоминавший куличка, подходил к обгоревшей риге и беспечно помахивал левой рукой. Заварухин не мог видеть, но догадывался, что капитан Афанасьев пощелкивает прутиком по голенищу своего сапога. «Смерти ищет! – закипел злостью командир полка. – На пулю лезет, мерзавец! Надеется, что домой ему сообщат: «Ваш муж погиб смертью храбрых в боях за Родину…» Не напишут, капитан. Слышишь? Не напишут…»
По ходу сообщения к деревне, мелькая касками, шли бойцы из первого батальона. Следом за ними решил идти и Заварухин: он не терял надежды уничтожить танковый десант, и тогда при всех потерях оставшиеся в живых могут считать себя победителями. Да ведь так оно и есть: пока стоял полк, немцы не прошли на Сухиничи.
Перед тем как спуститься в ход сообщения, Заварухин еще раз взглянул на деревню и снова увидел капитана Афанасьева, который побежал вдруг по меже, спрыгнул с нее по ту сторону, и ног его не стало видно, а потом и сам он скрылся за ригой. По другую сторону риги он появился уже не один: справа и слева, впереди и позади него бежали бойцы, прыгали, видимо, через поваленные плетни, гнулись к земле, запинались, но бежали, бежали все ближе и ближе к домам. А капитан Афанасьев резко и повелительно махал руками, и фигура его уже не казалась согнутой, и в том, что бойцы незаметно подобрались к деревне и неудержимо пошли в атаку, чувствовались воля, настойчивость и личная храбрость того, кто их направлял, кто на глазах их не поклонился ни одной пуле. Капитан, чтобы не выдать бойцов, шел и шел сторонкой, а всех видел, видел, кто и как полз, кто впереди, а кто отстал, и его видели все, и никто не смел не только задержаться, но даже подумать об этом.
Когда до НП доплеснулись крики «ура», Заварухин тоже выскочил из траншеи и тоже побежал к деревне. Сил его едва хватило до межи, по которой недавно шел капитан Афанасьев: сердце его торкалось где-то под самым горлом, разом началась изжога и буквально подломились ноги. Он сел на межу и, трудно дыша широко открытым ртом, сознавал только свой стыд перед связными, которые понимающе, с состраданием глядели на своего командира и виновато топтались на месте, не зная, что делать. «А если бы с кем-нибудь из них такое? – приходя в себя, подумал Заварухин. – Застрелил бы я? Боже мой, на месте бы застрелил!..»
– Драпают, драпают! – закричали связные и начали указывать в сторону прогалины, которую пересекали два танка, уходя от деревни и стреляя по ней из повернутых назад орудий.
А в деревне наступила тишина, если не считать довольно частых разрывов наугад выпущенных снарядов из танковых пушек. Танки уже подходили к проломам в каменной ограде яблоневого сада, когда следом за ними на прогалину кучкой выбежали четыре немца. И Заварухину, и связным было хорошо видно, как, пригибаясь, мели они полянку полами своих длинных шинелей, как бешено, не оглядываясь, стреляли назад, сунув автоматы под левую руку. Заварухина это и удивило, и развеселило, он вскочил с межи, закашлялся и сквозь кашель, смеясь, выматерился:
– Все-то у них отработано. И бегать… умеют.
В тон командиру так же изысканно выругался и один из связных со странной фамилией Недокур.
Заварухин поглядел в злые, приподнятые к вискам глаза солдата и крикнул:
– Как ты смеешь!
– А что они отпустили их?
Заварухин ничего более не сказал, а подумать подумал: «Я повеселел, что бегут, а солдат глубже глядит».
Не успел Заварухин додумать свою мысль, как в проломе, через который только что в сад ушли танки, из дыма и пыли появился боец. Он, чтобы не попасть под снаряд с танков, быстро упал под стену и уже с земли увидел бегущих на него немцев. Перед лицом неминуемой смерти он мог еще броситься обратно в пролом, но боец вдруг поднялся, широко расставил ноги, из такого же куцего, как у немцев, автомата ударил по прогалине. По тому, как рухнули немцы, тяжело и неловко, можно было заключить, что боец метко срезал их. Он стрелял еще по уже брошенным на землю и распластанным – пули, взбивая землю, плясали вокруг них.
– Вот как надо, – назидательно сказал Заварухин связному Недокуру и распорядился: – Быстро ко мне его! Туда, к штабу.
Связной, придерживая рукой холщовый подсумок на ремне, побежал под изволок, а Заварухин все не сводил глаз с фигуры бойца, ловко уложившего четырех немцев. Боец без опаски спорым усталым шагом шел по прогалине, и командир полка, старый служака, позавидовал ему, позавидовал его хозяйской неторопливости, с которой он шел к лежавшим на траве немцам. «Во веки веков так было», – о чем-то неопределенном подумал Заварухин, и ему вдруг показалось, что он когда-то уже видел все это: видел и суходол с танками, и длинную каменную ограду с проломами в ней, и бегущих немцев с автоматами под мышкой, и солдата, почему-то вставшего перед ними во весь рост, когда стрелять надо было с земли.
Проходя двором, заваленным обломками дома, раскиданными дровами, кадушками, ведрами, соломой, Заварухин заметил под упавшими воротами, уже затасканными грязью, убитого. На нем были яловые сапоги, и Заварухин сразу подумал, что это кто-то из командиров резервного батальона. Связные быстро сбросили полотно ворот, достали из нагрудного кармана убитого тонкую пачку слежавшихся, подмоченных кровью бумаг и подали их подполковнику. В комсомольском билете в потертом сером коленкоре прямым разборчивым почерком было написано: «Малков Петр Федорович. 2.Х 1922».
Уже при выходе со двора Заварухина окликнули связные; он повернулся и увидел сержанта Строкова, служившего в Олабоге мотористом на катере. Заварухин много раз ездил со Строковым на рыбалку, знал его имя и отчество, знал, что у моториста в селе Громком, под Тюменью, растут два сына-близнеца. Строков умел сочинять и передавать в лицах были и небылицы и носил челочку, всегда расчесанную по всему лбу. Рассказывая о чем-нибудь, он то и дело поправлял свою челку, а из-под руки плутовски блестели его узкие мансийские глаза.
– Здравствуй, здравствуй, Павел Иванович! – Заварухин радушно протянул сержанту руку. – Жив, говоришь?
– Так точно, товарищ подполковник. Жив… Меня, товарищ подполковник, командир роты послал взять у него документы. – Строков кивнул на труп Малкова, прикрытый шинелью на полотне ворот.
– Зачем они вам?
– Он не из нашей роты, но с двумя нашими немецкий танк перевернул, а никто и знать не знает ни фамилии его, ни имени.
– Как же они ухитрились?
– Не могу знать, товарищ подполковник. Меня здесь не было.
– А где же вы были?
Строков замялся, но открыто, покаянно смотрел в глаза Заварухина, наливаясь тяжелым румянцем от челочки до кадыка.
– В прятки играли на суходоле? Так, что ли? – Усы у Заварухина дрогнули и ощетинились. – В прятки играли всей ротой. А он один прикрыл вас. Хоть мертвому-то поклонитесь.
XVIII
Пасмурный день иссяк. Где-то за обложными тучами село солнце, и потемневшее еще более и набрякшее дождем небо легло краями по увалам, подступило к самой деревне. В вечернем безветрии остро пахло гарью, бензином, затхлостью развороченного человеческого жилья.
Заварухин, как только вышел на улицу, сразу же увидел капитана Афанасьева, а тот увидел командира полка и побежал навстречу, как-то неуклюже высоко поднимая свои острые колени. Заварухин глядел на бегущего к нему капитана и в эту минуту радовался ему как родному и гордился им, словно героем. Афанасьев подскочил к командиру и, как часто бывает с непрофессионалами-военными, вместе с грудью выпятил живот, подбросил к фуражке руку ладонью вперед, но Заварухин, улыбаясь, взял эту руку и крепко пожал ее:
– Спасибо, Дмитрий Агафоныч. Спасибо, друг. Ну, сам знаешь…
Афанасьев смутился, порозовел, захлопал глазами и, сунув в рот окурок, спрятанный в горсти левой руки, сделал длинную затяжку.
– Не выдюжил вот, – виновато опустив глаза, сказал Афанасьев. – Знаете, как говорят, каялась собака бегать за возом, да бегает. Так и я… А с танком этим, – капитан кивнул в сторону площади, – с танком этим какую штуку упороли. Он подошел к церкви и давай лупить по ней – только клочья летят, а солдаты из канавы немецкую же мину на шесте возьми да подсунь под него. Длинная, говорят, была, с метр, не меньше, в розовой коробке с ручками. И какая же в ней, слушай, сила – танк-то опрокинуло. Лежит на боку. А танкистов выволокли. Живые.
– Всех своих подберите и схороните, – сказал Заварухин и, чтобы обрадовать уставшего капитана Афанасьева, сообщил ему вполголоса: – Батальон, Дмитрий Агафоныч, приготовь к маршу.
– Есть, приготовить. Да, вот еще, товарищ подполковник. Скажите вы своему комиссару, чтоб он под пулями не опережал солдат. Пример-то примером, да как бы он боком нам не вышел.
По тому, как капитан, расправив плечи, пошел к площади легкой походкой, было понятно, что он обрадован предстоящим маршем, и Заварухин, глядя вслед комбату, укрепился в своем решении и направился к штабной избе, чтобы сейчас же выслать разведку по пути отхода.
Всю штабную избу разволокло снарядами: крышу сбило, наличники сорвало, палисадник, кусты в нем, ворота, заборы, рамы в окнах – все изломано, иссечено осколками и пулями, смято, перемешано. Навстречу командиру выбежал старший лейтенант Писарев, все такой же бравый, с крепкой красивой шеей и круглым розовым лицом, словно он, собранный и подтянутый, среди этого развала и кутерьмы хранился где-то в футляре. Если бы Заварухин не вел разговоров с ним по телефону во время боя, то мог бы подумать, что старший лейтенант отсиживался где-нибудь в тихом уголке.
– Штаб, товарищ подполковник, перевели пока в сарай, – доложил Писарев. – Я дал распоряжение комендантскому взводу рыть блиндажи.
– Отменить распоряжение. Вызовите комбатов и начальников служб. Соберите сведения о потерях. И наших, и его.
– Есть! – Писарев повернулся и пошел впереди подполковника, выбирая для него дорогу среди хлама, воронок, ячеек и окопчиков, наковырянных солдатами. Глянув на помначштаба сзади, Заварухин увидел, что шинель и гимнастерка на его правом плече порваны, а в дыре белеет нательная рубаха. И вообще, со спины Писарев не был розовым молодцом: правое плечо у него было нездорово опущено и сам он шел как-то боком.
– Ты ранен, никак?
– Да вот, товарищ подполковник, – начал говорить Писарев, остановившись и пропуская вперед Заварухина – до сарая уже осталось несколько шагов, – зацепило осколком. Вскользь как-то. А рука занемела. Ваш ординарец Минаков говорит: спиртом натереть надо.
– У него от всех болезней спирт, – улыбнулся Заварухин. У дверей сарая дорогу командиру полка заступил связной Недокур и громко, гордясь порученным делом, доложил:
– Товарищ подполковник, ваше приказание выполнил. Вот он, стрелял-то который по немцам.
Недокур сделал шаг в сторону, а на его место встал другой, с провалившимися глазами и ежистыми, сердитыми бровями над ними.
– По вашему приказанию…
– Это опять ты?! – светло изумился Заварухин, прервав рапорт бойца и любовно оглядывая его неказистую фигуру. В глаза прежде всего бросились непривычно чужие вещи на нем: короткие сапоги и широкий ремень с белой квадратной пряжкой. – Я тебя знаешь с каких пор знаю? – все с улыбкой продолжал Заварухин. – А вот когда к тебе жена приезжала на Шорью и ты угощал старшину в ельнике. Было? – Охватов смутился. – Ну что ж, товарищ Охватов, я напишу письмо твоей жене: пусть она знает, какой у нее хороший муж. Давай твою руку.
– Служу Советскому Союзу! – нашелся и гаркнул Охватов, все еще не понимая, за что его взялся хвалить командир полка.
– А ремень сними. На пряжке-то, поди, не ведаешь, что написано? «Gott mit uns» – «С нами бог». Понял?
– Понял, товарищ подполковник, – отозвался Охватов и, утянув живот, начал расстегивать ремень, а расстегнув, швырнул его – ремень повис на ветвях упавшего тополя, покачиваясь и блестя тусклым новым глянцем.
«Дурак – дурак и есть! – злорадно подумал связной, ходивший за Охватовым. – Разве такую добрую штуку бросают? – И тут же прикинул, что, как только разойдутся люди, он возьмет ремень и спрячет его под гимнастерку. – Бог с ними, а ремень со мной».
– Товарищ подполковник, разрешите обратиться? – сказал Охватов, чувствуя себя совсем неловко в разбалахонившейся шинели: у него, оказывается, вместе с пуговицами был оторван и хлястик. Заварухину было некогда, Охватов понимал это, но долг перед товарищем был сильнее всего, и боец, глядя точно в глаза командира, заторопился: – На моих глазах, товарищ подполковник, погиб боец Клепиков. Он уже до этого ранен был, а тут немцы прижали нас на хуторе – никакого спасения. У него даже винтовки не было… Словом, геройски погиб.
– Из какого батальона?
– Не спросил, товарищ подполковник.
– Узнай и доложи о бойце Клепикове его батальонному командиру. А за доброе слово о товарище спасибо.
В небольшом дощатом сарае без потолка было уже темно, и, когда вошел Заварухин, бойцы зажгли протянутый из угла в угол кабель в толстой, пропитанной смолой обмотке. Два смрадных язычка пламени тихо ползли от углов сарая к середке провисшего провода. На низкую бочку были положены двери, заменявшие стол, а на столе лежала развернутая немецкая карта и много замусоленных бумаг, которые перебирал батальонный комиссар Сарайкин, стоя у стола. Бойцы тотчас же вышли из сарая, а старший лейтенант Писарев, откинув ряднину, закрывавшую вход, убедился, что командир при месте, остался на улице и закричал своим звонким, молодым голосом:
– Связные, ко мне!
Командир и комиссар долго разглядывали один другого, будто узнавали, и, уяснив наконец, что оба живы и даже не ранены, дружелюбно улыбнулись, но улыбки вышли горькие, виноватые: «Видишь вот, мы уцелели, а полка, можно сказать, нету». Мысли друг друга хорошо поняли и, сговорившись словно, тяжело вздохнули.
– Будем отходить, товарищ комиссар. Спасем хоть что осталось.
– Как отходить?
– На восток.
– Это же отступление, Иван Григорьевич. – Глаза Сарайкина сузились и настороженно обострились. – Если я тебя правильно понял, ты предлагаешь бежать?
Сарайкин поднял безбровые надглазья, все так же щурясь, и Заварухин покачнулся в своем решении, но вдруг, обозлившись на себя за свою слабость, возвысил голос:
– Ты не пугай словами, комиссар! Я решил отходить!
– А со мной посоветовался?
– Советуюсь вот.
– Ты, я вижу, принял решение.
– На то я и командир, чтобы принимать решения.
Сарайкин в сердцах бросил на стол письма и фотографии, захваченные у немцев, которые рассматривал, и отошел в тень:
– Я не даю согласия на отход, потому как не желаю вместе с тобой стоять в нательной рубахе у стенки. Вот где стоим, тут и умирать будем.
– Игорь Николаевич, родной мой, – взяв себя в руки, Заварухин успокоился. – Игорь Николаевич, в тылу у нас немцы, завтра утром они бросят на нас еще три-четыре танка и расстреляют нас, как воробьев. Мы не должны допустить этого. Слышите?
– Да нет, Иван Григорьевич, давай подумаем хорошенько. Неужели ничего не остается, кроме бегства? Ведь это, считай, мы сами зачеркиваем все, что сделали. Ты, по-моему, устал и порешь горячку. Давай взвесим все, подумаем, успокоимся, а, Иван Григорьевич!
Заварухин понимал, что Сарайкин подозревает его в трусости, и уже поэтому не мог быть спокойным. Снова волнуясь и сердито шевеля усами, сказал Сарайкину прямо в лицо:
– Мне, комиссар, ни себя, ни тебя не жалко, и отдаю полный отчет: за отход без приказа обоих поставят к стенке – и к чертовой матери. А люди останутся живы и пригодятся Родине. Как человек, отвечающий за боевое состояние полка, со всей ответственностью заявляю: полк не только к обороне, но даже к самозащите не способен. Все. Сейчас придут командиры, послушай их доклады.
– Будто я знаю меньше их, – как-то весь сникнув и покачивая лобастой головой, миролюбиво сказал Сарайкин. – Я вот смотрю их карту, так по ней мы уже в волчьей яме.
– Чудной ты, комиссар. Обстановку понимаешь правильно, а на спор лезешь. Как это называется?
– Ты и меня пойми, командир. Под запал, слушай, душа горит всыпать еще немцам под этой деревенькой, хотя они и так уже будут помнить ее. Может, потому и кажется неоправданным отход с отвоеванных позиций. Стали бы держать и под запал еще держали бы.
– Все под запал да под запал. Мне и без того жалуются, что лихачествуешь, под пули кидаешься. А ведь это не первый долг комиссара. Кто сказал? Да хоть бы кто.
– Пошли ты его к черту. В распадке немцы накапливаются, вот они, рукой подать, слышно, кричат, вино пьют, сигаретным дымом наносит, а наши сидят и ждут их. Говорю ротному, прихлопнуть их надо как в мышеловке. Ни ротный, ни взводный ни гугу. А ну, говорю, держись за мной, кто посмелей.
– И ты считаешь, это верно?
– Мне, Иван Григорьевич, жить в полку и воевать, а потому я должен знать всех и меня должны знать. Пусть этот ротный в другой раз отмолчится!
– И чем же кончилось?
– Восемнадцать немцев ухлопали. Своих пятерых потеряли. И всех пятерых один уложил. Тощий, в очках, весь испробит пулями, а стреляет и стреляет, гад, пока штыком к земле не пригвоздили. Тоже небось во что-то верил.
Заварухин в углу, на дровах, увидел свой чемодан и, открыв его, достал флакон тройного одеколона, обтер им лицо, шею, причесался. Делая все это, он чувствовал за спиной своей тяжело думающего комиссара и даже знал, какие мысли мучают и давят его. Обернувшись, сразу же встретился с глазами Сарайкина и сказал ему с жесткой улыбкой:
– О себе все печемся. О своей шкуре. В заботу бросило – к стенке поставят. Давай лучше о солдатах подумаем…
– Да ты чего взвинтился? С отходом решили – и делу конец. Не об этом уж я вздыхаю, Иван Григорьевич. Вот враг перед нами – немец. А что он такое, в чем его сила, в чем слабость – ведь это для нас с тобой темный лес.
Сарайкин начал собирать со стола бумаги и, укладывая их в железный ящик, приговаривал:
– Документы, письма забрали у них. У каждого, слушай, целая канцелярия. И верно, немец во всем любит порядок. Какой-то Отто Шмульц даже телефонную квитанцию с собой таскал. Небось и в самом деле уезжал недели на три. А вот погляди-ка!
Сарайкин подошел к Заварухину и показал ему фотографию, на которой молодая немка, стыдливо спрятав глаза, мешала в медном тазу варенье, а сзади, близко прижавшись к ней и смяв ее юбку, стоял толстенький немец, по-домашнему одетый, и тупо хмельными глазами глядел прямо в объектив.
– Ну вот скажи, командир полка, как это, по-твоему, хорошо или плохо?
– Что же ты удивляешься, комиссар, типичная пошлятина… А если по-человечески-то разобраться, Игорь Николаевич, дело житейское… За любовь воюем, за счастье, за радость. Какая, к черту, жизнь, если она без любви, без радости… Небось не ожидал, комиссар, что так скажу?
– Не ожидал. Спасибо, Иван Григорьевич, не фарисействуешь. Хоть разговор этот и не имеет отношения к делу, но человек, он един и в деле, и в безделице. Батя у меня, покойничек, любил говаривать: солгавший на пустяке солжет и в крупном.
До начала совещания Сарайкин решил сходить на полковую кухню; шагая по комковатой, изрытой дороге, то и дело брякая подковками сапог по осколкам, он думал о Заварухине и о разговоре с ним: «Все, видать, Иван Григорьевич, мы свое отлюбили. Немец небось западню перед нами уже захлопнул. Дать бы ему еще такую же Глазовку – и умереть не жалко. Да нет, как-то уж больно скоротечно произошло все для нашего полка. А ведь пожить бы надо, поглядеть…»
– Тьфу, черт возьми! – горько выругался Сарайкин, и мимо проходивший боец с трубой на плече приставил ногу, повернулся во фронт перед комиссаром:
– Слушаю, товарищ батальонный комиссар!
– Да нет, я свое тут. Иди, иди… А что это ты тащишь?
– Труба, товарищ батальонный комиссар. Макет огнемета поставим у дороги. Немец страсть их боится, наших огнеметов.
– Ну иди, иди, – махнул рукой Сарайкин, а в душе улыбнулся: «Выдумщики. Ах, выдумщики».
А Заварухин уже забыл и о фотографии, и о любви, и о смерти – ему просто было некогда. Один за другим пошли люди, и он отдавал распоряжения, твердо зная, к чему они направлены. Потом начали собираться командиры и при виде подтянутого Заварухина сами подтягивались, докладывали. Первым пришел комбат три, стоявший в самой деревне, старший лейтенант Молоков, принявший батальон после бомбежки в Сухиничах. Небольшого роста, широкий в развороте плеч, с длинными русыми волосами. Пришел капитан Афанасьев, и пока докладывал, из левого рукава шинели валом валил дым от не совсем затушенной и разгоревшейся самокрутки. Заварухин разрешил ему курить, и Афанасьев, прищемив окурок ногтями, дососал его до самого пепла.
После всех докладывал командир первого батальона капитан Семенов, всегда степенный, с добродушным широконосым лицом, попорченным оспой, о каких говорят, что на них черти молотили горох. Прибежал озабоченный и запыхавшийся заместитель комполка по хозчасти капитан Оноприенко, длинный, кадыкастый, небритый и весь какой-то мятый. У шпалы на правой петлице была отбита эмаль, а на пуговицах шинели присохла глина. Внешний вид и озабоченность Оноприенко никому не давали права упрекнуть его тыловой службой. Как-то незаметно появился начальник химслужбы старший лейтенант Хлызов, робкий и безответный, всегда используемый в полку на поручениях и посылах. Вчера и сегодня он как уполномоченный штаба полка безвылазно просидел в первом батальоне и воевал наравне с рядовыми. Но на вызов в штаб явился со своим неразлучным противогазом в новой зеленой сумке с широкой несмятой лямкой через плечо. В полку все знали, что старший лейтенант Хлызов вчера поджег танк, а по выползшим из танка полуобгоревшим немцам стрелять не мог, и добили их уже бойцы батальона. Бойцы же принесли и отдали старшему лейтенанту Железный крест, снятый с немца, и плоские ручные часы со стеклянным донышком, под которое была вставлена фотография немки с ямочками на щеках и вывернутыми чувственными губами. Хлызову немка понравилась больше, чем сами часы, и он надел их на руку вверх фотографией. Комбат Семенов, поглядев на фотографию, с тоской в глазах сказал:
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.