Текст книги "Крещение"
Автор книги: Иван Акулов
Жанр: Книги о войне, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 46 страниц)
– Каждому ясно: внезапно же напали.
– Отговорочки: «внезапно», «перевес» и все такое.
– А почему же?
– Кто-то смотрит на немцев как на врагов, а кто-то ждет их как избавителей.
– Для врагов народа да для подонков – избавители. Чего ты, слушай, мозги мне засоряешь? Я для тебя подходящий элемент, да? Вылезу вот да скажу ребятам…
– Ты лучше уж сходи в особый отдел. Сходи скажи им, что Семен Торохин, сын раскулаченного, ведет пропаганду. Я, думаешь, чего боюсь? Дальше фронта не пошлют, больше пули не дадут.
– Родина, Торохин, на краю гибели, а ты какие-то обиды выволок. Время для этого, да?
– А если у меня нету ее, Родины-то? Нету, Охватов!
Торохин говорил горячо и запальчиво, и накипевшее на сердце в молчаливой замкнутости нетерпеливо рвалось наружу. Охватов хорошо понимал, что прикоснулся к чему-то больному, выстраданному, и слушал, уже не прерывая соседа.
– До революции, Охватов, мой папаня был самым захудалым хозяином. Не везло ему все. То лошадь падет, то корова переходница, то сена у него сожгут… А самое тяжкое ярмо на шее – девки. Семья, Охватов, большая, ртов много, а землицы два надела: на отца да на меня, на бесштанного. На баб земли не полагалось. Бился папаня как – сказать невозможно: он и лапти плел, и лыко драл, и дрова рубил, а в семье нашей не было ни одной базарской пуговицы. Пуговиц не на что было купить. На всех одежках самодельные палочки или кожаные пятачки. А революция вывела папаню в люди. Землицы нарезали по едокам; работай, сказали, не ленись и живи по-человечески. Сестры подросли – девки все спорые, работницы. Как взялись ломить – двор Торохиных подсолнухом зацвел. Пастух Кузька Недоедыш все, бывало, говаривал отцу: «Только и жду, Ефим, как дойдет очередь до твоего стола. Самые жирные блины у тебя, а от щец твоих нутро три дня теплом обносит». Кузька этот был недоумок вроде. Имел свой домишко, а слонялся по людям: летом стадо берег, зимой молотил по чужим токам или просто Христа ради кормился. А потом возьми да и приживись у нас. Отъелся. Справный стал. К моей старшей сестре подкатывать начал, да папаня турнул его: себя кормить не способен, а еще семью заведешь. Слезно этот Кузька обиделся на нас. А тут возьми да подкатись раскулачивание. Каждую ночь пошли собрания в пожарнице. Из района приедут и кулаком по столу: давай зажиточных на выселение. Кто зажиточный? Встает Кузьма Недоедыш: сплотатор-де Ефим Торохин. Я у него был в работниках две страды. Ломил на него с Пасхи до Покрова. Моим, говорит, трудом расцвел его дом. Жил, спрашивают приезжие, Кузьма Лукич Недоедов, батрак и пролетарий, у Ефима Торохина в работниках? Жил. Значит, Ефим Торохин – классовый враг. На высылку!..
Вагон с четким постукиванием прокатился по стрелкам, туго заскрипели тормоза, без звона лязгнуло железо сцепления, и поезд замедлил ход.
Это был шестой день пути: везли полк Заварухина на Брянск кружным путем – через Саратов, Тамбов и Ряжск. Остановились на какой-то крупной узловой станции. За стенкой вагона сразу послышались крики, топот ног, а в открытую дверь полезли головы в пилотках и космачом, в марлевых тюрбанах.
– Братики, родненькие, нет ли на заверточку?
– Не дают, что ли, курева-то?
– Дают, да разве хватит: день и ночь смолишь.
Охватов и Торохин вылезли из-под нар. Торохин сказал, обнимая в своем кармане банку с табаком:
– Дашь им – завтра сам пойдешь попрошайкой.
– Какая станция? Станция-то как называется?
– Адуй. Вылезай да пехом дуй.
Приехавшие тоже высыпали из вагонов, немытые, всклокоченные, в мятых-перемятых шинелях, с лоснящимися от грязи руками, обросшие жидким волосом. Смешались. Началась дорожная торговлишка.
– Паровик-то у вас почему с хвоста?
– Мы туда.
– От фронта, что ли?
– Мы уже.
– Неужели немцев видели?
– Я их зубами рвал. Понял, нет? За Брянск. Крышка Брянску.
– Чего мелешь? Чего мелешь? – закричал Малков, сидя на кромке пола в своем вагоне. – В сводках Брянск даже близко не упоминается.
В небритой щетине боец, с болезненным лицом и подвязанной на обмотке рукой, сдернул Малкова на землю и, брызгая слюной, закричал сорванным голосом:
– Курва зеленая! Спроси сюда! Спроси! Чье орудие ушло последним из Брянска?! Чье, я спрашиваю?!
Малков, сконфуженно подчиняясь требованию бойца, заглянул в узкую щель вагона встречного поезда и увидел, что там, на полу и на нарах, лежали тяжелораненые. Из холодной полутьмы пахло карболкой и приторно-сладковатой гнилью.
– Вот он, Брянск! Нас нету – и Брянска нету! Мы, курва, семь танков сожгли! Семь! Железная деревня! – кричал боец своим сорванным, нездоровым голосом.
В голове санитарного поезда заиграли на трубе. Раненые, помогая друг другу, полезли в вагоны. Малков, уже без улыбки, подсадил бойца с подвязанной рукой в вагон, выскреб ему из своего кармана последнюю махорку и, стыдясь своего вопроса, все-таки спросил:
– Что же они, немцы-то?
– Скоро узнаешь. Всыплют – вот и узнаешь. А вы откуда? Призывались где?
– Ирбинск. Разно. С Урала, словом.
– А я из Кунгура. Погоди малость… На, погрызи! Эх, землячки!
Когда прокатился последний вагон, суетливо поспевая за набиравшим скорость составом и опасно раскачиваясь из стороны в сторону, Малков поглядел на пшеничные, слегка поджаренные сухари и, чувствуя голод, не смог их есть. Впервые за много-много дней, полных трудностей и лишений, он вдруг почувствовал острую жалость к себе, жалость к бойцу с подвешенной рукой и ко всем тем, что лежали в вагонах только что отошедшего поезда. «Что-то не то, не то, – билась на взлете неопределенная, но тревожная мысль. – Все не то…»
К Малкову подошел Охватов и, блестя округлившимися и посветлевшими глазами, сказал тихонько:
– По ту сторону трофейщики в тыл едут… меняют ботинки на сапоги – с придачей. Тушенка и сахар… Делать нечего – вот жрать все время и охота.
– Да я скорей с голоду подохну! Сапоги за тушенку?
– Гляди сам.
– А где они? Пойдем сходим.
Они нырнули под вагон, перешли два порожних пути. На третьей колее стояла бесконечная вереница платформ, загруженных внавал искалеченными пушками, тягачами и автомашинами с измятыми кабинами и кузовами. Вся техника была выкрашена в непривычный, дикий серо-мышиный цвет и уж только поэтому казалась враждебно-чужой. На одной из платформ лежала расколотая башня танка с чудовищно толстой броней и расщепленной на конце пушкой. На задымленном боку башни был хорошо виден крест – черное с белым. Рядом стояла на огромных колесах тупорылая пушка, а на стакане амортизатора был нарисован белой эмалью на фоне красного щита вздыбленный медведь. У медведя совсем незлобиво открыта пасть, а передние лапы миролюбиво и мягко согнуты. Малков, рассмотрев медведя, вернулся взглядом к фашистской свастике и только теперь в черно-белом кресте увидел что-то бездушное, неумолимо жестокое, как сама смерть.
– Пойдем отсюда, – сказал он Охватову.
– Чего вдруг передумал?
– Ты, Никола, не сердись. Честно скажу, мне для тебя ничего не жалко, черт с ними и с сапогами даже, но я хочу попасть на фронт при всей форме. Погляди, сколько наломали фашистского железа, стало быть, силушка есть у нас. Есть, Колька. Я вот еще тебе сапоги достану, чтоб до самого Берлина хватило. А жратва что? Сегодня ее нет – завтра будет. Жратва – дело преходящее.
– Да и правильно, – согласился вдруг Охватов, растроганный добрым словом товарища. А когда вскарабкались в уже покатившийся свой вагон, Охватов совсем повеселел, сунулся к уху Малкова: – А Торохин, слушай, сник. Свою шинель мне завещал, она у него не как наши, из плотного сукна. Вот ухлопают меня, говорит, возьмешь на память.
– Может, и возьмешь. – Малков заглянул под нары, где всегда лежал Торохин, и не увидел его. – А где он?
Посмотрел и Охватов под нары: на примятой соломе валялись подсумок да пустой вещевой мешок Семена.
– Ребята, – вдруг объявил Малков, – Торохин смылся.
Все начали заглядывать под нары, вопросительно и недоуменно осматриваться вокруг. Торохина не было. Вагон притих.
– Это уж факт – смылся, – поддержал Малкова большеголовый Глушков. – Я сам слышал, как он говорил у вагона, что Москве конец. А глаза у самого во какие!
– Не мог он сбежать, – упрямо заявил Охватов. – Отстать может человек?
– Не может! Сейчас нет отставания! Есть только дезертирство! – кричал Глушков. – На месте надо таких расстреливать!
– А почему ты думаешь, что Торохин не мог сбежать? – наседал на Охватова Малков.
– Не знаю почему, – признался Охватов. – Не верю, вот и все.
Охватов залез под нары и примолк там: больше у него не было сил ни спорить, ни оправдываться.
Весь вечер и всю ночь поезд шел безостановочно и скоро. После медленного продвижения по забитым составами железным дорогам быстрая езда у всех вызывала чувство тревожного ожидания чего-то близкого и неизбежно страшного.
Ранним туманным утром эшелон прибыл в Тулу. Тотчас была подана команда на построение. Люди, за время дороги отвыкшие от строя, неловко прыгали из вагонов на шлак, толкались, команды исполнялись вяло, вразнобой. У лейтенанта Филипенко еще острее выступали скулы и губы большого рта низко и печально опустились. Он был сердит, но не кричал: знал, что сейчас крик ни к чему. Была у него и своя маленькая радость – к построению пришел Торохин: он не успел попасть в вагон и всю ночь ехал на тормозной площадке.
В Туле весь полк накормили горячим завтраком, выдали табаку, мыла и белого хлеба с ливерной колбасой. Почти все тотчас же после завтрака принялись за сухой паек. Торохин сбегал с ведром к кипятильнику, и хлеб с колбасой запивали голым кипятком.
В Туле полк получил двести ящиков патронов, пополнил запас мин и снарядов до боекомплекта. Пулеметные роты были полностью вооружены станковыми пулеметами.
Уже по всему чувствовалась близость фронта: за вокзалом и на железнодорожных платформах стояли расчехленные зенитные орудия и спаренные пулеметы.
IX
К концу сентября гитлеровское командование завершило подготовку к новому штурму Москвы: на московском направлении была сосредоточена почти половина всех сил и боевой техники, имевшихся у него на советско-германском фронте. В армиях и танковых группах, нацеленных на Москву, насчитывалось более 70 дивизий, в том числе 14 танковых, 8 моторизованных. Соединения были хорошо укомплектованы людьми и боевой техникой. К линии фронта подтягивались десантные и химические войска.
Для предстоящей операции под кодовым названием «Тайфун» были созданы три ударные группировки в районах Духовщины, Рославля и Шостки. Одной из них, южной, приказывалось смять нашу оборону на Десне и, охватывая Брянск с флангов, нанести удар на Сухиничи. Южная группировка и начала генеральное наступление на Москву 30 сентября. Бронированный кулак танкового короля Гудериана в первые же часы сражения проломил оборону Брянского фронта на всю тактическую глубину – германские войска стальной лавиной стремительно хлынули на восток и достигли Орла. Второго октября после торжественной и помпезной музыки по радио произнес речь сам Гитлер. Он заявил: «Сегодня начинается последняя, решающая битва этого года». А битва «решающая» уже развернулась несколькими часами раньше: на рассвете в наступление пошли войска центральной группировки, нацеливая свой удар на Москву через Спас-Деменск и Юхнов. По прямой до русской столицы было всего триста километров.
События на большом участке фронта от Старой Руссы до Конотопа развивались с невиданной быстротой. Нередко в бой втягивались наши части совсем непредвиденно, с марша, с колес железнодорожных составов.
Третьего октября пал Орел, и к исходу следующего дня над Брянском и оборонявшими его войсками нависла прямая угроза окружения.
Немецкие танки уже показались в окрестностях Навли и Дятькова на Вяземской ветке, а по железной дороге Сухиничи – Брянск все еще полным ходом шли эшелоны, набитые слабо вооруженными, а порой просто безоружными войсками. Ни командиры, ни тем более бойцы, едущие к фронту, не знали, что пункты, где им приказано выгрузиться и где они должны экипироваться, уже захвачены немцами. А Третья армия, в которую должна была влиться Камская стрелковая дивизия, была уже полностью окружена и связь с нею потеряна.
На узловую станцию Сухиничи полк Заварухина прибыл поздним вечером. Станция не освещалась. Все пути были заняты составами. Шел мелкий холодный дождь. И в темноте с криками и бранью куда-то перебегали люди, кого-то искали, рвали голоса.
Подполковник Заварухин и майор Коровин, натянув плащ-накидки, пошли к военному коменданту, чтобы потребовать, а в крайнем случае уговорить его скорее отправить полк на Брянск. Заварухин подсчитал, что если эшелоны будут продвигаться без задержек, то за ночь проскочат последний и самый опасный участок своего пути. Представитель Третьей армии, полковник-штабист, встречавший полк в Туле, несколько раз повторил:
– Только не застревайте на путях. Вас ждут.
Очень долго бродили в бесконечном лабиринте составов, пока наконец выбрались на перрон.
– Чего светишь – всажу пулю! – закричал кто-то невидимый на Заварухина, осветившего было дорогу карманным фонариком.
В здание вокзала, видимо, попала бомба, и все окна были выбиты, часть стены над окнами снесло, и огромный лоскут железной кровли с деревянным подшивом рухнул перед входом и придавил полусорванную дверь.
Заварухин и Коровин вошли в здание вокзала с обратной стороны. Под ногой неприятно захрустели кирпичная крошка и битое стекло. В нос ударило застойным сырым теплом, куревом, сухой штукатуркой, холодным дымом. В далеком углу горела лампа без стекла, и при ее коптящем язычке света можно было разглядеть, что на полу, на обломках и сохранившихся диванах из черного дуба один к одному спали и сидели бойцы в обнимку с винтовками, даже не сняв с плеч вещевых мешков. Окна изнутри были заколочены обгоревшим железом, досками, фанерой.
– Товарищ боец, где комендант? – спросил Заварухин, оглядевшись.
– Хиба я знаю.
– Да ты хоть встань. С тобой командиры разговаривают.
– Я не могу, – сказал боец, сделав ударение на «о», и, откинув полу шинели, показал забинтованную ногу.
– В углу направо комендант, – сказал угрюмый голос из груды шинелей и добавил вслед командирам: – Тыловики, видать. Все бы им по стоечке.
В маленькой комнатке коменданта было битком народу. Все чего-то ждали. Сам комендант, пожилой майор с маленькой лысой головкой и кадыкастой шеей, какой-то весь будничный и замученный, при свете железнодорожного фонаря читал бумаги.
Заварухин продрался к столу, представился:
– Прошу немедленно отправить наши эшелоны.
Майор даже глаз не поднял: он просто не знал, куда и как отправлять прибывающих. Еще с вечера стало известно, что бои подкатились к Брянску, а часа два назад с 316-го километра в Сухиничи позвонила жена путеобходчика и крикнула:
– Немецкие танки обстреливают Зикеево!
В трубке что-то щелкнуло, и связь оборвалась. Посланная дрезина в сторону Брянска еще не вернулась, и комендант не знал, что делать. А на станцию прибывали эшелоны. Хорошо еще, что нелетная погода, а то немецкие самолеты могли в любую минуту появиться.
– Вы что, товарищ майор, не слышите? – повысил голос Заварухин. – Мы к рассвету должны быть в Брянске.
– Я не могу отправлять вас до возвращения дрезины, – категорически сказал комендант и, пробежав пальцами по пуговицам гимнастерки, – все ли застегнуты? – поджал темные губы.
– Что ж теперь, сидеть в вагонах и ждать немцев? – зло усмехнулся у дверей майор Коровин. – У нас приказ.
В комнатушке все заговорили, перебивая и не слушая друг друга.
– У всех приказ.
– Брянск сдали.
– Комендант, гнать надо составы на Белев.
– В вагонах опасно оставаться.
– Кто на станции самый старший по званию? Пусть согласно уставу примет общее командование.
– На дрезине которые, приехали!
В комендатуру вошел рослый старшина с буденновскими усами, в тесной для него кожанке, застегнутой, однако, на все пуговицы. Из узких и коротких рукавов вылезали молодые красные руки. Комендант вскочил ему навстречу.
– Товарищ майор! – заговорил старшина прямо и взволнованно, бросив небрежно ладонь к виску. – Я прошу, чтобы все вышли.
Протолкавшийся следом за старшиной майор Коровин возмутился:
– Кто здесь командует?
– Прошу выйти, – сказал комендант. – Прошу, товарищи! Не теряйте зря времени.
Последние слова коменданта повлияли на всех решительно – комнатушка быстро опустела, и старшина, прикрыв дверь, доложил, все более и более волнуясь:
– Зикеево, товарищ майор, горит. Стрельба идет. Подъехать близко мы не смогли, потому что мост через Жиздру взорван. Кто его взорвал? Когда успели?
– У нас на путях восемнадцать составов, – не скрывая растерянности, сказал комендант и, достав из кармана скомканный платочек, вытер лысину. – Горит, говоришь, Зикеево? И Занозная горит. К утру немцы определенно нагрянут. Не по Брянской, так с Ельни…
Видя растерянность майора, старшина вдруг приободрился и тоном начальника сказал:
– Надо немедленно людей из составов вывести, и пусть займут круговую оборону. А порожняк и грузы, какие не нужны войскам, отправить на Козельск или Калугу.
– А если…
– Никаких если, товарищ майор! – Старшина заскрипел кожанкой и толкнул дверь: – Начальники эшелонов, войдите! – И уж потом добавил явно не к месту: – Пожалуйста.
Комендант все делал и говорил так, как распорядился старшина.
Не более как через час первый состав, наполовину груженный углем и наполовину оборудованием какого-то консервного завода, отправился на Тулу, но, не дойдя пяти-шести километров до Козельска, на открытой колее уткнулся нос к носу со встречным поездом. Вначале спорили машинисты, кому пятиться. Потом прибежал начальник эшелона, идущего к фронту, и, тыча дулом нагана в зубы машинистов, повел оба состава обратно в Сухиничи. А сзади подпирали все новые и новые составы. Такая же пробка возникла на дороге Сухиничи – Калуга.
К утру до Сухиничей доплеснулся первый орудийный раскат.
Выгружались по команде «В ружье». Тревожно поглядывали на просветлевшее небо и всякий отдаленный звук принимали за гул приближающихся немецких самолетов.
Железнодорожники стремились побыстрее выхватить вагоны со станции, и из эшелонов полка Заварухина угнали четыре вагона с тюками сена и лошадьми, которых не успели свести на землю: не было сходней.
Батальоны окапывались на западной окраине вымершего городка, южнее Смоленской ветки: два батальона – впереди, один – за ними в стыке. Тылы прятали во дворах брошенных домов. Взвод лейтенанта Филипенко, усиленный двумя ручными пулеметами и легкой 45-миллиметровой пушкой, был выдвинут в боевое охранение.
Охранение, отойдя от обороны полка километра на два, залегло в огородах железнодорожной казармы. Бойцы прижались к мокрой траве под ракитами и тотчас, измотанные бессонной ночью, уснули. Командир взвода, чтобы не уснуть, старался все время быть на ногах. Он ходил по истоптанной земле огородов, всматривался в темноту, желая определить, насколько выгодна занятая взводом позиция. Но только справа, вдоль полотна дороги, хорошо угадывалась лесозащитная полоса – вот и все, что можно было разглядеть. Не зная местности, Филипенко не стал торопить бойцов с земляными работами. Лишь кое-как окопались расчеты пушки и пулеметов. Вокруг копилась застойная тишина. Только изредка от элеватора доносился звон буферов да иногда скрипел во дворе казармы ворот колодца.
«Во взводе тридцать шесть бойцов, – думал, засыпая на ходу, лейтенант Филипенко. – Тридцать шесть. А винтовок двадцать семь. Три бутылки с горючей смесью. Странно. И мы должны остановить немцев!.. Через Брянск если, десяти часов хватит – Конотоп. Близко-то как привезли. Чуть-чуть поюжнее – и дом…» Лейтенант подошел к плетню, не помня как, привалился к нему и уснул. Тотчас в зыбком забытьи увидел мать – простоволосую, в широкой кофте, не заправленной под пояс юбки. На высокой груди кофта обсыпана желтыми подсолнечными цветами. Да и сама мать стоит в подсолнухах, вся желтая. В руках у нее пустое ведро, в котором что-то перекатывается и дробно гудит…
Заснул лейтенант на одну-две минуты, но когда вновь открыл глаза, то ему показалось, что вокруг стало светлее. Да и в самом деле, он увидел тесовый скат казарменной крыши и два выбитых стекла в окне сенок. Сразу же появилось приятное сознание того, что долгая ночь миновала и скоро совсем развиднеет. Но тут же по какому-то далекому, едва уловимому звуку вспомнился глухой звон ведра, и мать в подсолнухах, и обсыпанная цветами кофта ее, и неприбранные волосы. Только не вспомнилось лицо. Лейтенанту часто снилась мать, но почему-то снилась так, что он никогда не видел ее лица.
По огороду торопливым шагом шел боец, запинаясь за обмякшую ботву, полувтоптанную в землю.
– Немцы там! Разведка, должно! – сапно дыша, сказал подошедший, и Филипенко узнал в нем бойца Охватова и ощутил запах его горячего пота.
– Отставить! Как обращаешься, боец Охватов?
– Немцы же, товарищ лейтенант.
– Хоть бы и немцы, – сказал Филипенко, совсем не веря Охватову. – Немцы. А пилотка как твоя надета?
– Виноват, товарищ лейтенант. Пилотку можно и поправить.
– Молодец, Охватов, – улыбаясь сказал лейтенант, развеселенный ответом бойца. – А это что за ведро?
– Не ведро, товарищ лейтенант. Противогаз немецкий. Мы идем с Торохиным, а за кустами есть кто-то. Слышно же. «Кто такие?» – закричал Торохин, а я – патрон в патронник. Ближе-то подходим, а от кустов – два мотоцикла. Без света. И глушители, видимо, такие, моторов совсем не слышно. Мы подошли, где они стояли. Противогаз лежит. Думали вначале, снаряд. И вот еще.
Охватов протянул лейтенанту круглую плоскую коробочку.
– Что ты суешь?! Может, это мина?
– Масло в ней было, товарищ лейтенант. Кто его знает, какое оно, выбросили мы.
– А не стрелял ты в немцев почему?
– Пока сообразили… Вообще-то, можно было вдогонку, но они могли вернуться.
– И вы испугались?!
– Да как-то все, товарищ лейтенант, будто игра. Они нас из-за кустов вперед могли уложить.
Наказав Охватову смотреть в оба, лейтенант Филипенко отпустил его и, зная, что надо что-то делать, не мог принять никакого решения. В голове его, крепко знающего боевой устав, все вдруг сдвинулось с места, и мысли не подходили одна к другой, как кирпичи внавал. На врага принято наступать или встречать его в обороне. Тут ни того, ни другого.
Лейтенант пошел к темневшему на меже ракитнику, где укрылись бойцы, надеясь, что именно там появится нужное решение. Он дошел до середины огорода, когда в податливую тишину ударился тугой раскат взрыва. Вздрогнул и загудел воздух, а следом наплыла другая волна, и там, на северо-западе, вдруг застучало нетерпеливо и требовательно, будто ломился кто-то в гигантскую железную дверь. Показалось, что и огород, и казарма, и ракитник, и бойцы, вскочившие в испуге и бегущие навстречу, и небо – все это накрыто железным гудящим колпаком, по которому бьют тяжелыми кувалдами и который не выдержит ударов, неминуемо расколется.
– Началось, товарищ лейтенант, – просто и весело сказал кто-то из бойцов, и Филипенко тоже вдруг стало просто и весело.
– Началось, – в тон бойцу ответил лейтенант и крикнул: – Слушай мою команду! Занять оборону и приготовить оружие!
Еще минуту назад он не знал, о чем говорить с людьми, боялся показать им свое смятение и растерянность.
Бойцы, услышав твердый и спокойный голос своего командира, бесшумно вернулись к ракитнику и залегли под ним, сознавая, что делают именно то правильное, что надо делать в этот момент.
Понимая бойцов, Филипенко совсем успокоился и продолжал распоряжаться. Глушкова он послал к комбату с докладом о немцах, вручив ему немецкий противогаз. Трое во главе с Кашиным пошли искать по пристройкам казармы кирки и лопаты. Несколько бойцов взялись распечатывать патронные цинки, дохнувшие заводским лаком, от которого тоскливо сделалось на сердце. Сам лейтенант, оставив за себя Малкова, увел двоих в дополнительный дозор, правее поста Торохина и Охватова. Не терпелось самому познакомиться с впереди лежащей местностью.
А на северо-западе все гудело и гудело, и в сплошном вздыбившемся громе уже не было ни перепадов, ни пауз. Но лейтенанту хотелось, чтобы этот неперемежающийся гром был еще сильнее, чтобы еще туже звенел воздух.
При робком свете едва обозначившейся зари лейтенант Филипенко разглядел, что копать оборону надо не там, где залегли бойцы, а немного впереди казармы, по скату ложбины, которую пересекает большая столбовая дорога. Вернувшись ко взводу, он приказал бойцам выдвинуться вперед, и бойцы без слов пошли за ним.
Нашлись кирки и лопаты, а ходившие за ними обнаружили в погребе сусек картошки. Во всей большой бригадной казарме после ухода железнодорожников остался один старик с седой бородой и белыми тощими руками. Он появился перед бойцами неожиданно, в дерюжных подштанниках и пимных отопках, напугал бойцов, тащивших из погреба мешки с картошкой.
– Откуда ты, старина?
– Напугал, слушай, как покойник.
– В скраде я был, – подсеченным голосом сказал дед. – А я думал, немцы. Потом слышу по разговору – наши. А то вот! – Дед распахнул на груди рваный ватник и показал за поясом граненый штык от русской трехлинейки.
Бойцы переглянулись: при выходе из тесного погреба дед мог уложить их всех – одного за другим.
– Путейщик Яша еще остался, – охотно говорил дед. – Но он на службе, Яша-то! А какая служба – со вчерашнего полудня нетути оттуда поездов… Справу какую и домашность не троньте, солдатики! Это неискупно. А харч и струмент забирай. Какой же солдат без харча? Харч бери. – Дед шел следом за бойцами, шаркал своими пимными отопками и все говорил: – Немец здесь будет и дальше чуток пройдет. Верст, может, сто еще пройдет. Сто пройдет… А потом станет бежать. Уцепится за конский хвост и будет бежать.
– Куда бежать-то будет, дед?
– Бежать? А бежать он будет назад. Куда же еще?
– Как ты все это знаешь, старый?
– Как знаю? Предел ему положен. Вот и знаю.
– Кем положен?
– Кто его знает кем! Сверху. Положено было войне начаться – началась. Сколько надо, люди выбьют друг у друга, и замирение выйдет. Наших больше побьют, наши и одолеют.
– Ты, старый, видать, Библию читаешь.
– Читал, да такие вот отняли: вредная-де книжка!
– В Бога веруешь, старый, а человека готов прикончить. Штык за поясом носишь. Христос-то что говорил? Не убий! – шутили бойцы.
– Я, ребятушки, верую во Христа и делаю, как Он велит. Ежели я неправильно делаю – Он скажет.
– А Господь Бог не вразумит тебя картошки сварить? Нам вот траншеи рыть, а брюхо к хребту присохло.
– Ребятушки, какой разговор! Да я затоплю у Матрены печь и три чугуна сварю вам. Скидавайте мешки!
Прибежал посыльный от лейтенанта и заторопил бойцов с инструментом. Все бросились бегом догонять взвод, выходивший к новому рубежу. За ракитником, в открытом поле, орудийная канонада как бы приблизилась, и было хорошо слышно, что там, куда уходила железная дорога, стреляли меньше, зато справа и слева, обтекая горизонт, громыхание нависло угрожающими крыльями! Рыли пока ячейки. Рыл себе ямку и лейтенант.
Охватов оставил Торохина в кустах ольшаника и рябины, рядом с шоссейной дорогой, недалеко от того места, где они спугнули немцев. Возвращался он межой неубранного поля; жухлая травяная дурь на меже отмякла от дождя, скользила под каблуками ботинок, цеплялась за обмоченные полы шинели, и Охватову все время казалось, что кто-то крадется за ним и вот-вот ударит в спину между лопатками. Иногда он опускался на корточки и, сжимая в руке гранату, озирался по сторонам, прислушивался и снова шел шагов сто – полтораста.
Место засады угадал сразу по разбитым ящикам, которые валялись под кустами и издали приметно белели. Пробираясь кромкой ольшаника, ждал окрика Торохина и боялся испугать его своим появлением. «Уснул, должно», – подумал Охватов и, подойдя совсем близко, сел – перевести дух – и привалился спиной к молодому деревцу.
От земли и деревьев тянуло приторно-сладковатым тленом. На Урале так пахнет лист-падунец в теплые дни апреля. «Апрель, видимо, потому так и назван, что все преет, – отвлекся было Охватов от своих тревожных дум, но сейчас же вспомнил о Торохине: – Спит же, гад! Вот и надейся на такого! Чапай вот из-за этого же погиб…»
Охватов поднялся, решительно подошел к ямке, где должен был лежать Торохин, – ямка была пуста. Сознание сразу прострелила догадка: «Ушел! Ушел к немцам! Нет, не может быть».
«Ты говоришь: Родина да Родина. Нет у меня ее. Ни хрена нету», – вспомнил Охватов последний разговор с Торохиным.
Охватов вздрогнул и нырнул в ямку, ощутив под вспотевшими ладонями извечно сырой холодок земли; артиллерийская стрельба, взметнувшаяся где-то на западе, показалась ему такой близкой, что он весь съежился и лег на дно ямки. Не сразу оправившись от испуга, опять вспомнил Торохина. «Да нет же, не может быть! Ну мало ли у кого какие обиды, а здесь же о родной стране идет речь! Какие могут быть обиды, черт возьми!..»
Предательства от напарника Охватов все-таки не ожидал, и утром, когда уже совсем развиднелось, Торохин действительно вернулся в засаду. Пришел он со стороны дороги, не таясь, во весь рост. Всегда медлительные глаза его беспокойно и часто мигали. Острое, с крепкими веснушками лицо опало и было бледно. Обмотки, шинель высоко захлестаны грязью. По всему было видно, что Торохин петлял по незнакомым полям и перелескам.
– Ты где был, Торохин?
Торохин облапил ручищей узкое лицо, вытер пот:
– Слава богу, Коля, хоть тебя нашел. Ух ты. Боялся, думал, вынесет черт на своих.
– Ты где же был, Торохин? И где твоя винтовка?
– К немцам уходил. Чего прилип? Вишь, зенки-то остаканил. Ну стреляй, стреляй! Чего же не стреляешь?! На вот! На! – Срываясь на визг и вздрагивая побелевшими губами, Торохин выхватил из нагрудного кармана гимнастерки вчетверо сложенный листок бумаги и бросил его Охватову. – Да, уходил к немцам и ушел бы, да нету их поблизости! Вернулся вот, подожду их здесь. А эта листовочка – пропуск. Воевать за большевиков все равно не буду! Не буду! Не буду! Ненавижу вас! Всех! Всех!..
Торохин повалился на землю ничком, глухо заплакал. В захлестанной шинелишке, с беспорядочно обросшей шеей, черной, как голенище сапога, Торохин показался Охватову очень плоским и маленьким, словно мальчишка.
– Встань! – вдруг закричал Охватов. – Ой, гад ты, Торохин! Ой, гад! Пошли во взвод! Пошли – никаких больше!
Торохин вскочил на колени и на коленях, путаясь в полах шинели, без пилотки, побежал на Охватова, вытянув вперед дрожащие землистые руки:
– Друг мой, Охватов!.. Мы же русские! Коля!.. Родной мой! Я не таюсь перед тобой, неуж выдашь?.. Застрели сам!
Охватов попятился, хотел снять курок с предохранителя, но в этот миг Торохин вырвал винтовку из его рук.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.