Текст книги "Отшельник"
Автор книги: Иван Евсеенко
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 18 (всего у книги 20 страниц)
* * *
… Словно после тяжелого мучительного сна, Андрей открыл глаза и никак не мог понять, где он. Не было слышно ни шума сосен, ни клокотания лесных ручейков, ни перезвона на полянах подснежников-колокольчиков. Замолкли синички и сороки, должно быть, устав перелетать с ветки на ветку, замолчал даже высоко над головой дятел. Вокруг было тихо и покойно.
С трудом, но все же Андрей догадался, что лежит он не в лесу, не под кустом густого гибкого боярышника, а, кажется, в родном своем доме, в Кувшинках, на широкой мягкой кровати, застеленной белоснежно чистыми простынями. Вначале он этому не поверил, думал, что это болезненное какое-то видение, бред, хотя и отчетливо видел перед собой отцовскую этажерку, а в красном углу над столом киот с иконами и посеребренную лампадку, свисающую с потолка на трех цепочках. Подозрения его о бреде и видении еще больше усилились, когда Андрей, чуть повернув голову влево, словно в тумане, различил перед собой какую-то женщину, сидящую на стуле.
– Ну что, князь? – сказала вдруг с улыбкою эта женщина, заметив, что он открыл глаза.
– Почему – князь? – ничего еще не понимая и не узнавая привидевшейся ему женщины, проговорил Андрей.
– Ну как же! – едва не обиделась она. – Я еще тогда, на выпускном вечере, решила. Раз ты Андрей, значит, Андрей Болконский – князь. А я, раз Наташа, то, значит, Наташа Ростова.
И только после этих слов Андрей узнал ее, Наташу Ермолаеву, теперь уже, конечно, не девчонку-десятиклассницу в беленьком воздушно-легком платьице, какой он запомнил ее на выпускном вечере, а взрослую, почти сорокалетнюю женщину, судя по всему, тоже немало утомленную и жизнью, и бессонной сегодняшней ночью.
– Ты откуда взялась? – все равно еще ничего не понимая и не веря в свое возвращение из небытия к жизни, опять спросил Андрей.
– С неба! – весело ответила Наташа. – Лежи! – и вдруг погладила Андрея горячей нежной ладонью по давно небритой шершавой щеке.
Ему хотелось спросить, где и как она обнаружила его в лесу, как оживила, ведь он точно помнит, что, отогнав волка, снял пистолет с предохранителя, дослал патрон в патронник и выстрелил себе в висок, но эта горячая ладонь сомкнула ему уста, прервала дыхание. Андрей подчинился ей, лежал молча и тихо, боясь сейчас лишь одного, что Наташа ладонь уберет, отстранится от него, и тогда у Андрея опять закружится, поплывет голова, а в теле, в ранах, опять проснется режуще-острая боль. Но она руки не отнимала, удерживала в ней и это кружение, и эту боль.
– Я тебя узнала еще на станции в местечке, – догадываясь о его сомнениях, вдруг по собственной воле начала рассказывать Наташа. – Зашла проверить расписание поездов, гляжу, в зале ожидания спит на рюкзаке, прикрывшись беретом, какой-то военный. Сердце у меня так и вздрогнуло – Андрей. Подойти к тебе я, конечно, не осмелилась, но про себя подумала: раз он здесь появился, то, значит, направляется в Кувшинки, больше ему идти некуда.
– Почему не осмелилась? – не выдержал, нарушил молчание Андрей.
Наташа едва приметно вздохнула, как будто раздумывая, рассказывать ему, только-только ожившему, пришедшему в себя, о своих злоключениях или лучше погодить, пока он хоть немного окрепнет. Но потом все-таки преодолела зыбкий минутный страх и заговорила снова:
– Дня через три или четыре я решила проверить эту свою догадку. Спустилась на лодке до пристани, а там добралась до Кувшинок пешком. Понаблюдала издалека, и точно – ты. Обустраиваешь дом, стало быть, собираешься здесь жить долго, хотя жить в проклятой этой зоне и нельзя. В ней живут или скрываются люди только самые отчаянные, дошедшие до предела, которым терять больше нечего. А уж ты всегда был отчаянным. По крайней мере, я тебя таким запомнила. О том же, что и ты можешь в этой жизни отчаяться, дойти до предела, я тогда и подумать не смела.
– А теперь смеешь? – прижимаясь щекой к ее ладони, проговорил Андрей.
– И теперь не смею, – поспешно и чуть испуганно ответила она. – И ты не смей! Я тебе запрещаю!
Андрей улыбнулся этим ее, кажется, всерьез строгим запретам, но не сказал больше ни слова, опять боясь, что Наташа и горячую свою, излечившую все его раны руку отведет от щеки, и рассказ прервет.
Но она лишь передвинула ладонь ко лбу Андрея, к правому его виску, словно защищая от повторного неосторожного выстрела, и продолжила рассказ:
– После я еще несколько раз плавала в Кувшинки, хотя и страшновато было: вода еще полая, всюду водовороты, кручи. Но еще страшнее мне было явиться к тебе, покаяться перед тобой и повиниться.
– В чем? – перебил ее на мгновение Андрей.
– В измене, Андрей! В измене! Я ведь изменила тебе. Но об этом позже, а сейчас давай дорасскажу, как нашла тебя в лесу под кустом боярышника с пистолетом в руке. А то не выдержу, расплачусь – женщина все-таки, глаза на мокром месте.
– Ладно, рассказывай, коль на мокром, – все больше приходя в себя и обретя под рукой Наташи какую-никакую силу и крепость, начал он уже жалеть ее, действительно слабую и, наверное, беззащитную в жизни женщину, неожиданную свою спасительницу.
– В тот день, – едва приметно вздохнула она, – я все-таки решилась идти к тебе, открыться. Страх на меня напал, плохие предчувствия: вдруг, пугаюсь, Андрей возьмет да и передумает жить в Кувшинках, исчезнет опять и теперь уже навсегда? Тогда как? Тогда и мне больше жизни не будет, она и без того вся у меня наперекосяк. В общем, наладила я снова лодку, поплыла. Гляжу, в доме тебя нет, а следы ведут на Егорьевский кордон. Я ведь тоже следопыт, жительница лесная, дороги все и тропинки знаю. Ну и пошла по твоим следам. Несколько раз, правда, их теряла и даже хотела повернуть назад, стыдно вдруг становилось: что это я по лесу за мужиком гоняюсь?! Но, слава Богу, не повернула. Тебя мне сороки и вороны выдали. Что-то, примечаю, они все время на одном и том же месте кружат и кружат, стрекочут, каркают. Я и сошла с просеки, заглянула под куст боярышника. И чуть не умерла со страху. Думала, ты мертвый, раз лежишь там навзничь с пистолетом в руке да еще в окружении волчьих следов и на мое появление никак не откликаешься. Но я все-таки врач, хирург, военный в прошлом, заметь, Андрей, хирург, подошла, осмотрелась, крови вроде бы нигде не видно, проверила пульс: прослушивается, бьется, хотя и слабо, едва-едва. Тут уж все мои женские страхи прошли, врач во мне окончательно проснулся, победил их всех. Раз жив боец, стало быть, надо спасать его, а не слезы распускать.
– А мог помереть? – опять прервал Наташу на мгновение-другое Андрей.
– Мог! – ничего не скрыла она от него.
– А теперь?
– Теперь не помрешь! Я не дам, – как-то жестко, по-военному произнесла она, а потом вдруг вся расслабилась, обмякла, упала Андрею на грудь головой и безудержно расплакалась.
Он обнял ее, прижал к себе, но ни единым словом не нарушил, не остановил этого ее почти безысходного плача. Так плачут только люди, много пережившие, исстрадавшиеся, да и то, может быть, лишь один раз в жизни, когда эти страдания уже позади и можно дать волю слезам, ничуть не боясь, что страдания опять повторятся.
Но вот Наташа подняла голову и виновато улыбнулась.
– Ты не ругай меня. Мне надо поплакать. Это от счастья.
– Я не ругаю. Плачь! – ответил Андрей, во всем понимая Наташу. Когда же она немного успокоилась, он не выдержал и спросил ее: – А что же со мной случилось? Что за болезнь?
– Тебе это знать незачем, – мгновенно, по-врачебному собралась она. – Но жить, Андрей, здесь, в зоне, тебе не надо бы.
Он замолчал и, наверное, молчал бы долго, обдумывая ее слова. Но за окном во дворе вдруг призывно заржала лошадь, или ему просто почудилось в бреду лошадиное звонкое ржание.
– Что это? – вскинулся Андрей на локтях.
– Это наш спаситель, – засмеялась Наташа. – Если бы не он, пропали бы мы с тобой в лесу. Найти-то я тебя нашла, пистолет отняла, оживила, как могла. А что дальше? Такого здоровенного мужика, который к тому же еще и без сознания, без памяти, я с места не сдвину. Бросила я тебя, Андрей, в лесу на произвол судьбы, а сама к лодке – и давай грести к ближайшей жилой деревне, к Старой Гуте. Думаю, если судьба ему выжить, дождаться меня, то, значит, судьба, и Бог есть, а если – нет, то и Бога нет, темно и пусто на небе.
В Старой Гуте у меня один знакомый старичок есть, пациент, операцию грыжи ему делала. Он меня и выручил, дал во твое спасение этого конька-горбунка. Правда, я старичку не открылась, зачем он мне нужен. Дуреха дурехой, а сообразила, что везти тебя к людям пока опасно. Ведь никто не знает (и я не знаю), почему ты в Кувшинках, в зоне, живешь, от кого скрываешься, таишься.
– От тебя, – улыбнулся ей Андрей.
– Я так и поняла, – обрадовалась его признанию Наташа. – Не такой ты человек, чтоб от людей прятаться.
– Был не такой, – кажется, разочаровал ее Андрей, но Наташа не обратила на эти его слова никакого внимания, и вдруг по-женски заволновалась, забеспокоилась:
– Что же я сижу, тебя ведь покормить надо. Ты же четверо суток ничего не ел.
– А я что – четверо суток здесь лежу? – после короткой паузы спросил Андрей.
– Четверо, четверо, – уже на бегу ответила Наташа. – Но теперь это неважно.
Она стала греметь на кухне посудой, тарелками, мисками, разогревать что-то на примусе, который неизвестно как здесь появился. А Андрей, исподтишка наблюдая за ней, все еще не верил, что это явь, а не сон, и что вот эта взволнованно-счастливая женщина и есть Наташа Ермолаева, так странно исчезнувшая из его жизни двадцать лет тому назад. Когда же она вернулась, Андрей, едва прикоснувшись к еде, тоже счастливо улыбнулся ей:
– Ты больше не уходи, а то я опять помирать начну.
– Я сама скорее помру, – поняла она его шутку, присела на стул, немного помолчала, глядя Андрею прямо в глаза, а потом вдруг отвела взгляд в сторону и вздохнула: – А что же ты не спрашиваешь, как я изменила тебе?
Андрей этого вопроса и этого разговора сейчас не ожидал, думал, если он и возникнет, то когда-нибудь потом, в будущем, не сегодня и даже не завтра. Но, судя по всему, Наташе надо было выговориться, тайна томила и мучила ее. Андрей взял Наташу за руку, погладил возле тоненького запястья, но сказать ничего не сказал, а лишь подумал про себя: «Господи, да какая теперь разница, кто и кому изменил, это было совсем в иной жизни и совсем с иными людьми».
Но Наташа, похоже, не была с ним согласна. Она приостановила бег его пальцев у запястья, прикрыв их другой ладонью, и проговорила, опять вернувшись взглядом к Андрею:
– Изменила я тебе, как Наташа Ростова князю Андрею. По девичьей глупости и легкомыслию. Правда, она изменила с этим, как его, Куракиным, в общем-то мерзавцем. А я с человеком хорошим, ни в чем ни перед тобой, ни передо мной не повинным. Сама я во всем виновата, сама за все и поплатилась. – Наташа на мгновение передохнула, словно для того, чтоб побольше набрать в грудь воздуха и никогда уже в рассказе не прерываться, и продолжила: – Поступила я в Курске в мединститут, поселилась в общежитии, живу, радуюсь и нарадоваться не могу. Все у меня как нельзя лучше складывается: в институт поступила с первого разу, после десятилетки, теперь студентка, будущий врач, хирург, общежитие мне дали, стипендию тоже, парень у меня есть, да еще какой – военный, лейтенант-десантник, каменная моя стена, другие девчонки о таких и мечтать не смеют. А уж на что красавицы были среди них и гордячки, не чета мне, деревенской интернатовке.
Вот от этого счастья, Андрей, должно быть, и закружилась у меня голова.
Напротив мединститута, прямо через дорогу было здание художественно-графического факультета института педагогического. Учились там будущие художники, преподаватели рисования и черчения. Многие наши девчонки завели на худграфе себе кавалеров, любопытно им было, что это за художники такие: все с бородами, важные, недоступные, талант на таланте. Я, правда, к ним без всякого интереса относилась. Бородатые-то они бородатые, но все какие-то неказистые, плюгавенькие, глядишь, тот хроменький, тот горбатенький, а третий, хоть ростом и вышел, так донельзя неприкаянный, нервный. Куда им равняться с моим лейтенантом, князем Андреем. Андреем Первозванным! Но на всякие вечера и вечеринки я за компанию с девчонками на худграф ходила. И доходилась. На одном каком-то большом их вечере возник вдруг передо мной – нет, не студент. – а преподаватель худграфа, настоящий художник, самый знаменитый тогда в городе. Было ему лет тридцать пять, а то, может, и все сорок, по моим девчоночьим понятиям, старик стариком, роста невысокого, среднего, тоже с бородкой, понятно. Я думала, он меня на танец какой приглашать будет, а он настойчиво так отвел в сторону и говорит:
– Просьба у меня к вам большая.
– Какая просьба? – испугалась я, все-таки преподаватель, художник (в интернатском своем девичестве я не то что живого художника, картины настоящей ни разу не видела, сам знаешь, как мы там жили), но польщена, конечно, вся внимание, краснею, волнуюсь.
А он (его Георгием Васильевичем звали) за локоток меня взял, словно школьницу-подростка, пионерку, и давай излагать свою просьбу:
– Я картину сейчас одну пишу, и мне натура нужна, женская. Может, попозируете?
– А почему я? – совсем встревожилась я, дичусь, толком и не понимая, что значит – позировать. – Вон сколько девчонок покрасивей меня.
– Мне красивей не нужны. – улыбается он. – Мне вы нужны. Я за вами давно наблюдаю.
Пока я соображала, как быть (отказать преподавателю вроде бы некрасиво, неудобно, но и соглашаться боязно), он уже и встречу мне, свидание назначил.
– Завтра, – говорит, – после лекций я за вами зайду. Мастерская моя тут рядом, за драмтеатром.
Всю ночь, Андрей, и весь следующий день на лекциях я сомневалась, идти или не идти. С девчонками, подружками даже хотела посоветоваться. Но потом остереглась их, убоялась, думала, начнутся сейчас суды-пересуды, ненужные разговоры, еще до тебя как-нибудь дойдет. Завистниц ведь много, фотографию твою видели, адрес знают, возьмут да и напишут по зависти. Но это я все обманывала себя. В душе-то, в самых далеких ее глубинах, с первых слов Георгия Васильевича я решила: пойду и даже непременно пойду, что-то меня туда зовет, манит.
И пошла. Едва-едва дождалась окончания лекций, выскочила к нему вся взбалмошенная, словно на запретное, тайное свидание. Он меня ждет у подъезда и, вижу, тоже волнуется, переживает, наверное, сомневается – выйду, не выйду. Девчонка ведь совсем еще, ветер в голове, а у него дело серьезное – работа над картиной, может, самой лучшей и самой главной в его жизни застопорилась.
Мастерская Георгия Васильевича действительно была в доме сразу за драмтеатром, на верхнем этаже. Окна в ней громадные, во всю стену, светло и просторно, словно в храме каком. На стенах картины висят, большие и маленькие, красками и холстами пахнет так, что голова кружится. Та, главная картина, недописанная еще, посередине мастерской стоит на мольберте. Георгий Васильевич подвел меня к ней и давай рассказывать, что и как он задумал. Я вся как в тумане, ничего не понимаю. Он заметил мое смятение, рассказ прервал, то ли пожалел меня, неумную, то ли сам в картине запутался. Больно уж сложный какой-то был у него замысел. Вздохнул лишь и показал на недописанное в самом центре пространство.
– Вот здесь, – объясняет. – должна быть женщина в полный рост, которая никак не дается мне.
Потом усадил меня на стуле вполуповорот к себе, взялся за карандаш, опять пояснил:
– Я вначале ваш портрет напишу на отдельном холсте, а потом переведу на картину.
– Пишите, – немного осмелела я.
Он улыбнулся этой моей простодушной смелости, стал расспрашивать, кто я да что я. И как дознался, что я интернатовская, так сразу как-то преобразился, словно родную сестру после долгой разлуки встретил.
– Я, – говорит, – тоже интернатовский, детдомовский. Родители во время войны погибли.
После этого его признания стало нам друг с другом совсем легко и просто, как будто мы знакомы давным-давно.
Я сижу, об интернате рассказываю (о тебе, понятно, ни слова), он рисует, свое послевоенное детство вспоминает. И ничего между нами в тот вечер особого не случилось.
Не случилось и на второй день, когда я пришла к Георгию Васильевичу в мастерскую уже без всякого сопровождения. А вот на третий день, когда портрет мой был почти готов (и такой похожий, как мне казалось), Георгий Васильевич вдруг с досадой отбросил в сторону кисти и остался собой до крайности недоволен, побледнел даже весь:
– Нет, Наташа, ничего не получается.
Я едва не в слезы, совсем осмелела, по-детски упрекаю его:
– Я же говорила вам, надо было какую-нибудь другую девчонку звать.
– Дело не в вас, – отвечает, он, – дело во мне. Стареть, наверное, начал. Рука дрожит, нервы сдают.
И вижу, мучается весь, переживает, места себе не находит. Мне жалко его стало опять-таки до слез. По книгам ведь знаю, что если у художников или писателей что не получается, так они все страдают, мучаются, пить начинают, а то и чего похуже с собой делают. Женщина им тут только и опора.
Но Георгий Васильевич, кажется, и без моей помощи справился. Повернул холст лицом к стене и рассмеялся:
– Давайте лучше чаю попьем. А то что-то мы совсем раскисли.
– Давайте, – с радостью и готовностью согласилась я.
В общем, заварили мы чай, сообща собрали, что было у Георгия Васильевича съестного в мастерской, на стол. Он достал бутылку коньяка, и принялись мы с ним в одиночестве пировать. Опять друг другу об интернатско-детдомовской своей жизни рассказываем, веселимся, радуемся, все неудачи и обиды забыли. И как оно потом у нас все случилось, я до сих пор, Андрей, не пойму. Может, коньяк подействовал, я ведь до этого всего один раз в жизни его и пробовала – какие там коньяки у нас в деревне. А может, Георгия Васильевича пожалела. Кругом он какой-то неустроенный: жена, оказывается, его недавно бросила, картина вот не получается.
Опамятовалась я только рано утром, убежала из мастерской ни свет ни заря. Сижу на лекциях, тайком от девчонок плачу, сердце рву. Да и как не рвать?! Жизнь свою в одну ночь сломала, тебя предала. Я бы, например, такого не простила.
Георгий Васильевич тоже весь в смущении и растерянности. Человек он хороший, нелукавый, и вдруг такое с ним приключилось: девчонку семнадцатилетнюю ни за что ни про что обидел. Отыскал он меня после занятий, увел в сквер к драмтеатру. Сели мы там на лавочку рядком, молчим, оба в общем-то виноватые в случившемся. Наконец Георгий Васильевич не выдержал, взял меня за руку, начал утешать и сам утешается:
– Не переживай, Наташа, выходи за меня замуж.
Я подумала всего одно мгновение, одну-единственную секунду, а потом решительно ответила ему (откуда только силы и смелость взялись):
– Нет, не пойду!
– Почему? – совсем пришел в отчаяние Георгий Васильевич.
– Я Андрея люблю, – впервые открыла я ему твое имя. – А вас только жалею. Не будет нам счастья.
Он понял меня и больше не стал уговаривать.
На том мы и расстались. После, за все шесть лет моей учебы, встречались всего раза два-три да и то мельком, где-нибудь на трамвайной остановке: поздороваемся, поговорим накоротке и разойдемся, словно посторонние. А теперь, говорят, Георгия Васильевича и в живых уже нету. Такие натуры, как он, долго не живут, сгорают. Может, и моя в том какая вина есть. А картину свою он все-таки дописал. Я ее в Курске в картинной галерее видела, да и репродукции с нее во многих альбомах публикуются. Знаменитая картина, «Предчувствие» называется. Себя я там узнала, только не поверила, что это я. Лицом та женщина на меня очень похожа, а вот душой, сердцем – совсем иная, лучше и добрей меня.
Сам посуди, Андрей, как я могла после всего этого писать тебе?
Признаться в измене смелости не хватило, а не признаться – так еще хуже. Это ведь надо будет всю жизнь обманывать тебя. Одним словом, ушла я в женское затворничество, в отшельничество. Тебя предала, потеряла; Георгия Васильевича отвергла, никаких других ухажеров не подпускаю к себе ни на шаг и думать о них не хочу. Вся с головой в учебу ушла, в любимую свою хирургию. Институт окончила с отличием, с красным дипломом, могла в городе остаться, но решила бежать из наших мест, чтоб как-нибудь случайно с тобой не встретиться. Взяла направление в Узбекистан в отдаленный один район, но и там пробыла недолго, надумала бежать еще дальше, в армию попросилась и на войну попала в Афганистан. Правда, под самый уже конец, перед выводом оттуда наших войск. В Баграме служила, в госпитале.
– А я в Файзабаде, – с трудом вставил в ее рассказ слово Андрей.
– Я знаю, – сильней прижала свою руку к его Наташа. – Я вообще почти все о тебе знаю. Подружка интернатовская, кувшинковская, Таня Прохорова, писала. Знаю, что ты женился, что дочь у тебя есть.
– Наташа.
– Что Наташа? – не поняла она его замечания.
– Дочь, говорю, у меня Наташа, – повторил Андрей.
– Надо же! – на мгновение замолчала всё перепутавшая в жизни Андрея взрослая Наташа. – А вот этого я и не знала.
Разговор о дочери вернул было Андрея в ту, прежнюю, жизнь, поманил воспоминаниями, но он оборвал их, правда, как-то странно и неожиданно:
– А ты замужем была?
– Была, – ничуть не удивилась Наташа его вопросу. – Целых полгода. Вышла с отчаяния за одного джигита, да толку у нас не получилось.
Она опять ненадолго замолчала, все так же глядя Андрею в глаза, и вдруг завершила свой рассказ:
– Вот такая, Андрей, я подлая женщина. А ты говоришь…
– Я ничего не говорю, – ответил он, тоже ловя и не отпуская ее взгляд.
В комнате установилась зыбкая тишина, нарушаемая лишь их дыханием да мерным успокаивающим тиканьем часов, за ходом которых, оказывается, Наташа все эти четверо суток неотступно следила, подтягивала гири, подводила стрелки и все-таки не дала им остановиться и опять замереть на долгие годы.
– Знаешь что, – вдруг проговорил Андрей, еще больше притянув к себе Наташу взглядом, – давай затопим баню.
– Баню? – удивилась она, а потом обхватила Андрея двумя горячими сухими ладонями и тихо поцеловала.
… Они и вправду затопили баню. Наташа натаскала в котел из колодца воды, за эти дни отстоявшейся до родниковой глубинной чистоты, а Андрей потихоньку растопил печку. Чувствовал он, конечно еще во всем теле слабость, а в голове так и минутами кружение, но это были слабость и кружение человека уже выздоравливающего, идущего на поправку, и тут чем больше движения, тем больше жизни. Наташа несколько раз, отставляя ведра, подходила к нему, спрашивала, как он, по-врачебному строго слушала пульс, клала натруженную руку на лоб, но от работы Андрея не отстранила, тоже понимая, что необременительная эта работа-развлечение будет ему не во вред, а только на пользу.
Пока вода в котле закипала, они сидели в предбаннике, по-детски какие-то тихие и чуткие к малейшему движению друг друга, иногда перекидывались совсем незначительными словами, но по большей части молчали, каждый находя себе отвлекающее занятие. Андрей молча подбрасывал в печку дрова, следил, чтоб они горели точно под котлом, а Наташа то и дело перекладывала чистое белье, поправляла на деревянной вешалке рушники-полотенца.
Но вот вода в котле закипела, пошла воронками и водоворотами; баня наполнилась сизо-голубым нетяжелым еще паром и теплом. Андрей, захватив с подоконника медный ковшик, первым шагнул из предбанника в эту очищающую горячую пелену и почти уже исчез в ней, но, прежде чем исчезнуть, оглянулся назад и увидел в широком дверном проеме Наташу. Он смотрел на нее всего одну секунду, одно мгновение, но этого мгновения ему хватило, чтобы подумать: если действительно человек – венец творения, то вот он перед ним; другого нет и быть не может…
После бани они устроили себе настоящий пир. Андрей достал словно специально сохраненную для этого случая водку. Наташа тоже оказалась запасливой, по-армейски развела спирт, к которому оба они были более привычны, чем к водке. Они и выпили его. Вначале за встречу, потом друг за друга, а потом, как и полагается побывавшим на войне, помянули погибших друзей и прежде всего Сашу, о котором Андрей рассказал Наташе, утаив лишь правду о его смерти. Сказал просто и для Наташи понятно: «Погиб». Не время было сегодня говорить об этом, как-нибудь потом, при случае. Саша за такое сокрытие на Андрея не обиделся бы, понял бы, что сейчас у него с Наташей, может быть, самые счастливые минуты в жизни и не надо их омрачать разговорами о смерти.
Но Наташа, кажется, о чем-то догадалась, потому что вдруг, вроде бы без всякой связи со словами Андрея, сказала:
– На тебе ведь живого места нет. Одни раны.
Андрей поначалу хотел было отшутиться, сказать что-нибудь отвлекающее, малозначащее, мол, на войне всякое случается, но потом сдержался, понял, что Наташу, повидавшую в госпиталях раны, может быть, и пострашней, не обманешь. Он лишь посмотрел на нее повнимательней, вызывая на ответную откровенность, и выдал свою догадку:
– Но ведь и ты была ранена.
– Была, – не стала ничего скрывать Наташа, вспомнив, как Андрей еще там, в дверном банном проеме, когда она припала к нему всем телом, не столько увидел, сколько почувствовал на ее бедре продольный идущий почти от плеча до самой голени шрам.
– Это осколком, случайно, – как бы оправдываясь и стыдясь своего увечья, сказала она.
Андрей легонько погладил Наташу по щеке и, кажется, успокоил: таить им друг от друга ничего не приходилось: оба побывали на войне, узнали, что это такое, оба отмечены ею до конца жизни и теперь до конца жизни нерасторжимы.
Больше ни слова они о своем прошлом не сказали, не вспомнили о нем, а, наоборот, заговорили о будущем. И первой Наташа. Придержав ладонь Андрея у себя на щеке, она вдруг спросила его:
– Андрей, я еще не старая?
– Не старая? – не понял ее вначале тот.
И Наташа пояснила ему:
– Я ребенка хочу родить. Мне еще не поздно?
– Конечно, не поздно, – прижал ее к себе Андрей.
Наташа, словно какая прирученная птица, прильнула к его плечу и груди и зашептала горячо и чуть-чуть сбивчиво:
– Вот увидишь, я сына тебе рожу. Князя. А рана – это ничего, рана не помешает…
В комнате стало совсем уже по-вечернему темно, пора было зажигать свет, восьмилинейную керосиновую лампу. Но они зажигать ее и не подумали, им не хотелось уходить из-за стола, отрываться друг от друга, да и не нужен им был сейчас лампадно-яркий свет старенькой этой керосиновой лампы…
* * *
… Утром их разбудили аисты, Товарищ и Подруга. Ни свет ни заря они зашлись в парном призывном клекоте. Андрей даже чуточку посетовал на них. Могли бы и повременить в своем заоблачном поднебесье: пусть бы Наташа еще немного поспала, обхватив Андрея горячей сонной рукой. Отпускать ее было так жалко и так не хотелось, ведь это разлука на целый день, а он весной вон какой длинный. Но аисты не взяли этого в расчет, настойчиво будили несмолкаемым клекотом и Наташу, и Андрея, и всю округу, которая с высоты была им видна далеко окрест.
Наташа первой отозвалась на зов аистов, осторожно убрала руку с груди Андрея, думая, наверное, что он еще спит, и так же осторожно ушла на кухню, начала там готовить завтрак. Андрей не выдал себя, притворился спящим и несколько минут еще нежился на правах больного в постели, следил за Наташей, за каждым ее движением и робким шагом, и ему казалось, что так вот с Наташей они прожили всю жизнь, что так было и вчера, и позавчера, и много лет тому назад, что они никогда не расставались, не теряли друг друга и что у них есть общие дети, в том числе и почти уже взрослая дочь Наташа, которая сейчас просто в отъезде.
Словно подтверждая мысли Андрея, на кухне привычно загудел примус. Он так гудит каждое утро, поторапливая и как бы даже упрекая Андрея, мол, хватит нежиться, вставай: во дворе и на огороде столько неотложной весенней работы, надо пахать, сеять, думать о будущем урожае. Одной Наташе со всем не управиться.
Андрей подчинился примусу, легко и быстро, как по тревоге, поднялся с кровати и вдвойне обрадовался сегодняшнему утру. Он был совершенно здоров: нигде ничего не болело, ни в ранах, ни в контуженой голове, которая еще вчера нет-нет да и шла кругом.
Наташа обнаружила Андрея уже одетым и бодрым, улыбнулась ему первой, утренней и немного застенчивой улыбкой, в которой таились все ее воспоминания о промелькнувшей, словно одна минута, ночи.
– Поспал бы еще, – пожалела она Андрея.
И опять ему показалось, что так Наташа говорила каждое утро на протяжении многих и многих лет, переняв в наследство эти жалостливые женские слова от Андреевой матери. Они поначалу смутили его, он отвык от подобного матерински-нежного участия, необходимого для каждого мужчины, но потом принял его, по-детски обрадовавшись, что теперь он больше не одинок, не отшельник и что у него теперь тоже есть защита и опора.
– Выспался, – обманул он Наташу, как обманывал когда-то и мать, а в самом раннем детстве и бабку Ульяну, если они давали ему утром поспать лишние час-полтора, хотя накануне у Андрея была с отцом твердая договоренность еще затемно идти на реку или в лес.
Пока Андрей умывался возле колодца, по-гусиному плескаясь холодной ключевой водой, завтрак уже поспел. Андрей сел во главе стола на отцовское, в прежние годы никем не занимаемое место, а Наташа с краешку и на краешке стула, готовая в любой момент подхватиться, чтобы подать Андрею хлеб, или соль, или выполнить любую иную его просьбу и пожелание. Так когда-то сидела за столом Андреева мать. Ничего здесь обидного и унизительного не было: мужчина есть мужчина, добытчик и хозяин в доме, и его надо накормить в первую очередь. Отец, правда, иногда попрекал мать за это, указывал на место рядом с собой по правую руку (по левую от него всегда сидел Андрей, тоже мужчина и добытчик), но она отказывалась и тут же находила себе какое-нибудь неотложное занятие возле печки:
– Я потом, ешьте, ешьте.
Наташе, деревенской потомственной жительнице, все эти привычки и обряды были, конечно, хорошо известны, вошли в кровь и в плоть, и она, предупреждая попытки Андрея усадить ее рядом с собой, точь-в-точь повторила материны слова:
– Ешь, ешь, я потом.
Андрей не посмел ее больше уговаривать, подчинился такому естественному и непреложному ее желанию. С сегодняшнего утра они уже не просто знакомые, возлюбленные мужчина и женщина, а законные, повенчанные весенней ночью муж и жена. Наташа поняла это и ощутила раньше Андрея, и ему нельзя (он опять-таки не смеет) думать по-иному.
После завтрака Андрей вышел на крылечко покурить, по-отцовски сел на нижнюю ступеньку, зная, что Наташа через две-три минуты тоже выйдет, и тогда уж они посидят рядышком в преддверии первого своего семейного дня. А пока Андрей незлобиво погрозил аистам, упрекая их за слишком раннюю побудку:
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.