Текст книги "Паломник"
Автор книги: Иван Евсеенко
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 12 страниц)
– Да откуда же у меня доллары? – поразился его глупому вопросу Николай Петрович.
– А дойчмарки или гривны? – не унимался допросчик.
О том, что на Украине теперь в ходу не рубли, не карбованцы, как раньше, при общем Союзе, а гривны, Николай Петрович слышал, но в глаза их сроду не видывал и в руках не держал, потому как никаким манером они в Малые Волошки залететь не могли.
– Нет ни марок, ни гривен, – еще больше обозлясь на неразумные домогательства допросчика, ответил Николай Петрович.
Но тот умней не становился, разыгрывал настоящий спектакль, гоняясь за Николаем Петровичем, как кот за мышью.
– Ну а ваши, деревянные, есть?
– Наши есть! – не выдержал розыгрыша Николай Петрович. – Двадцать три рубля, остальные все украли, я же говорил.
– Давай двадцать три! – не побрезговал мелкой, копеечной суммой допросчик.
Николай Петрович раскрыл кошелек-лягушку, достал оттуда двадцать рублей двумя бумажками и три рубля металлическими скользкими монетками и положил все это богатство в протянутую к нему руку-совок допросчика. Правда, в кошельке оставалось еще сорок копеек, но их Николай Петрович отдавать не стал, и не то чтобы пожалел, а просто решил – пусть будут на развод. Примета такая у них есть в Малых Волошках: если в кошельке завелась хоть одна копейка, то со временем она прирастет другими, более звонкими и полновесными. Допросчик, особо не оглядывая деньги, запрятал их в карман, а оттуда вдруг достал самопишущую ручку и принялся искать еще что-то, обследовал для этого все остальные карманы пятнистой куртки и брюк, но, так ничего и не найдя, забеспокоился:
– Ах ты, черт, бланки квитанций позабыл!
– Да ладно, обойдется и без квитанций, – утешил его Николай Петрович и, склонившись к земле, начал потихоньку собирать в мешок разбросанные свои пожитки.
Но допросчик не перестал сокрушаться и даже опять затронул Никиту, нервно докуривавшего в стороне дымную сигарету, чем-то похожую на военно-фронтовую самокрутку-цигарку:
– У тебя нет?
– Нету! – буркнул в ответ Никита и бросил окурок далеко в кусты.
Подробно вникать в перебранку пограничников Николаю Петровичу было ни к чему. Какая ему разница, получит он квитанцию или нет (куда и кому ее предъявлять?)! Главное, чтоб пограничники его поскорее отпустили, может, он и правда поспеет еще к поезду. А штраф с Николая Петровича, если разобраться, за пересечение границы чужого государства без документов и обозначения личности положен, и наверное не в двадцать три рубля. Это Николай Петрович еще хорошо отделался, ведь взбеленившемуся допросчику ничего не стоило бы вытурить его на ту сторону, в русское Волфино, а то и вообще заарестовать, действительно заподозрив в нем какого-либо лазутчика и нарушителя.
Николай Петрович поторопился со сборами. В первую очередь он подобрал с земли буханку хлеба, аккуратно обобрал с нее все налипшие соринки и прошлогодние сухие листики, снял жучка – божью коровку, успевшую уже взгромоздиться на краешке чуть порушенной при падении хлебной корки. Потом завернул буханку в чистое полотенце и спрятал в сохранение на самый низ мешка, потому как эта буханка была теперь для него поважнее всего остального имущества, рубах и белья – добираться Николаю Петровичу до Киева вон еще сколько, а другой еды не предвидится.
Допросчик, получив штрафные деньги, тоже успокоился и, кажется, готов был, помирившись с Никитой, уйти своей дорогой. Но вдруг он с какой-то особой придиркой глянул на Николая Петровича и опять взыграл, распалился:
– Ого, дед, какие у тебя добрые чеботы!
– Чеботы хорошие, – не понимая еще, к чему это он клонит, согласился Николай Петрович. – Сын подарил.
– И какой размер? – допытывался тот.
– Сорок третий, – простодушно признался Николай Петрович и вдруг весь обомлел, запоздало догадавшись о замысле допросчика.
И ничуть он в догадке своей не ошибся.
Допросчик еще раз окинул завистливым взглядом офицерские выходные сапоги Николая Петровича, которые он сдуру надел в такую опасную дорогу, и вдруг предложил:
– Давай меняться. Они тебе все равно жмут.
– Да нет, вроде не жмут, – в надежде как-либо отбиться от этой новой напасти запротивился Николай Петрович.
Но допросчик был уже неостановим, опять кинулся в розыгрыш и хохоток, выставил перед Николаем Петровичем, опираясь на каблук, обтерханный свой полукирзовый сапог и подналег еще посильней:
– Давай, давай! Мои гляди какие разношенные, мягонькие, как раз тебе в дорогу.
От этого напора и нахальства Николай Петрович совсем пришел в растерянность, ослаб душою. На розыгрыш затея допросчика не походила. Позарился он на сапоги Николая Петровича всерьез, и никак от него не отговоришься, не отобьешься, ведь, опять-таки, запросто он может повернуть Николая Петровича на ту сторону границы, и тогда все паломничество его сорвется, наказ явившегося в видении старца он не выполнит, а это великий и неискупимый грех.
Последняя надежда у Николая Петровича была еще на Никиту. Может, он все ж таки войдет в его положение и как-либо оборонит от поругания, урезонит совсем распоясавшегося своего напарника. Никита человек вроде бы разумный, совестливый – это по всему видно, он с самого начала был на стороне Николая Петровича, сразу поверил, что никакой он не лазутчик, не вор, а просто попавший по досадной оплошности в беду старик. Никита и вправду вышагнул было вперед и окоротил допросчика со всей решимостью:
– Ты что, совсем уже!..
Но это допросчика лишь раззадорило еще больше. Он легко оттолкнул слабосильного Никиту в кусты и овраг, забористо обматерил его:
– Да пошел ты!!!
И Николай Петрович понял, что никак они с Никитой от допросчика не оборонятся, тут надо сдаться, подчиниться злой его воле, иначе Николаю Петровичу действительно Киева и святой Печерской лавры ни за что не видать. Он отодвинул в сторону почти уже собранный мешок, присел прямо на землю и стал поспешно снимать сапоги, дорогой Володькин подарок, которым он всегда гордился перед остальными волошинскими стариками.
Правый сапог Николай Петрович снял легко, лишь немного поднажав на подъем рукой. А вот с левым пришлось помучиться долго. Пораненная нога от долгой ходьбы поотекла, набрякла, и сапог никак не хотел поддаваться. Дома в таких случаях на помощь Николаю Петровичу всегда приходила Марья Николаевна, усаживала его на низенький ослончик и, помалу подергивая, стаскивала сапог, не причинив увечной ноге никакой боли. Но здесь у Николая Петровича помощников не было. Просить Никиту, доводить его до такого унижения он ни за что бы не посмел, а допросчику ни за что бы не позволил, хотя тот, только Николай Петрович заикнись, стащил бы с него сапог за милую душу.
И все-таки кое-как Николай Петрович справился без посторонней помощи и с левым сапогом. Нога, правда, при этом предательски заныла, вспыхнула неожиданной острой болью, словно от нового какого, повторного ранения. Но Николай Петрович стерпел ее, аккуратно поставил левый сапог рядом с правым, готовым уже к передаче и полону, и поднял на допросчика глаза:
– Бери!
В голове у него при этом мелькнула было самая уж последняя спасительная мысль: а вдруг все еще сладится, сапоги не подойдут допросчику по размеру – у такого детины-разбойника нога должна быть не сорок третьего размера, а вдвое больше.
Но ничего не сладилось. Допросчик проворно, в два движения снял грязные, донельзя измочаленные от плохого обихода сапоги и отшвырнул их под куст. Потом он так же проворно перемотал на ногах заскорузлые какие-то, оторванные от бабьего платка портянки и через минуту уже красовался в обнове. Словно догадавшись о сомнениях Николая Петровича, он раз и другой притопнул каблуками о затвердевшую у буерака землю, приспустил для форсу гармошкою голенища и, довольный приобретением, по-разбойному хохотнул:
– Как раз впору, а ты боялся!
– Носи на здоровье, – только и нашелся что ответить Николай Петрович.
А Никита всего этого поругания не выдержал, опять в сердцах сплюнул и, круто развернувшись, пошел вдоль оврага по едва приметной там стежке.
– Иди, иди! – подогнал его матерком допросчик.
Набежавший ветер отнес матерные с вывертом слова в распаханное черноземное поле, и Никита их не расслышал. Он уходил все дальше и дальше, оставляя Николая Петровича один на один с обидчиком, настоящим татем и вором с большой дороги. Ни силой, ни словом Николай Петрович удержать его не мог и теперь хотел только одного: как можно скорее обуться в какие-никакие сапоги и уйти к поезду, который уже несколько раз гукнул, подал предупреждающий голос в Глушкове.
Допросчик, было видно, тоже поторапливался, опасаясь, что вдруг на пограничной тропинке появится какой-либо дотошный житель из украинского или русского Волфина, и от него так легко, как от запятнавшего себя послаблением москалям Никиты, не отделаешься, придется объясняться, что за расправу он тут чинит над стариком, пусть тот даже и беспаспортный нарушитель. Поэтому допросчик не стал больше мешкать, тянуть время, он быстро подобрал с земли старые свои разбросанные сапоги, ударил ими друг о дружку, сбивая налипшую грязь, и протянул Николаю Петровичу. Тому деваться было некуда: хоть и худая, а все ж таки обувка, – и он приготовился облачиться в эти похожие на калоши-бахилы обноски. Но допросчик в самый последний момент, когда сапоги были уже, считай, в руках Николая Петровича, вдруг застыл под кустом, воровато посмотрел вслед уходящему Никите, потом огляделся по обе стороны тропинки и с хохотком перебросил сапоги себе под мышку:
– И так дойдешь, не зима на дворе! А мне в хозяйстве пригодятся!
Он по-волчьи, сразу всем туловищем крутанулся на месте и, не дав Николаю Петровичу опомниться, сказать хоть единое слово, нырнул в овражные и буерачные заросли, ничуть не думая о том, что хромовые выходные сапоги там можно непоправимо поранить о коряги и сучья.
От такого, совсем уж нечеловеческого надругательства Николаю Петровичу стало вовсе невмоготу. На дворе действительно уже не зима, а май, травень месяц, но все равно еще прохладно, не время ходить босиком, хотя Николай Петрович к этому и привычный. Дома, в Малых Волошках, он все лето обретается босиком. Говорят, так очень полезно для здоровья и особенно для пораненной ноги – через землю и траву к ней прибывает сила и крепость. Но то дома, во дворе и на огороде, под присмотром Марьи Николаевны, которая, чуть захолодает или надвинется дождь, сразу несет ему какие-либо башмаки и теплые носки, а здесь, на людях, в дороге, да еще в какой непростой дороге к святым местам и пещерам, как идти босиком по сырой, не прогретой как следует солнцем первомайской земле?! Но по земле еще ладно, как-нибудь Николай Петрович перетерпит холод и ненастье, а вот случись ему опять садиться в поезд, так проводница ни за что не пустит, скажет, что это за безобразный вид такой и посрамление. О Киево-Печерской лавре и вовсе говорить не приходится: ведь не полагается православному человеку, грешно и святотатственно, заходить в церковь босиком.
В общем, совсем худо оборачивались дела у Николая Петровича, хоть бери да по доброй воле, все время пешком и пешком, возвращайся назад в Малые Волошки, сгорай там от стыда и срама перед каждым встречным-поперечным, думай о покаянной встрече с Марьей Николаевной и пославшим его в дорогу старцем, доверия и надежды которого он не оправдал.
Посидев еще несколько минут на земле в полной растерянности и унынии, Николай Петрович и вправду едва было не встал на обратную тропинку, тем более что поезд в Глушкове еще раз гукнул, обозначил себя голосом, а потом и вовсе застучал колесами, замелькал в полосе отчуждения зелеными, далеко видимыми вагонами. Поспеть на него Николай Петрович уже никак не мог, да если бы даже и поспел, то в босом своем опозоренном виде на глаза проводнице не показался бы.
И вдруг Николай Петрович заметил в отдалении по краю буерака стайку лип, уже в зрелом, плодоносном возрасте. Он быстро снял портянки, самовязаные шерстяные носки, спрятал их в мешок, потом закатал почти до колен штанины, чтоб нечаянно не измазать их, не замочить в росной траве, и устремился к липам, радуясь неожиданной своей догадке, сулившей ему подлинное спасение. Земля была действительно холодной и сырой от утренней росы, но Николай Петрович скоро притерпелся к холоду, по давнему, еще детско-пастушескому своему опыту зная, что холод этот через минуту-другую вызовет к ногам прилив крови, и они раскраснеются, наполнятся теплом.
Оно и верно, при подходе к липовой стайке холод отступил, ноги раскраснелись, словно у какого-то гуся, и уже питали теплом все тело, извлекая его из земли, которая бывает холодной только сверху, а глубоко внутри всегда горячая и огнедышащая.
Липы уже распустили бледно-зеленые, сладкие на вкус листочки и теперь шелестели ими, высоко возвышаясь над черным, безлистным еще терновником, заполонившим в том месте все склоны оврага.
– Ну, подружки, выручайте! – подошел вплотную к липам Николай Петрович.
Те при очередном порыве ветра склонились ветвями почти к самому его лицу и согласно вздохнули:
– Ладно уж, выручим.
Николай Петрович тут же достал из кармана ножик-складенек, радуясь, что его не изъяли ни Симон с Павлом, ни нехристь этот, допросчик с трезубцем на голове, и подступился к первой, определенно старшей по возрасту липе. Оглядев ее со всех сторон, Николай Петрович лишь укрепился в спасительной своей мысли: с этих лип он может надрать вдосталь лыка на самые лучшие и самые ходкие в мире обутки – лапти. Николай Петрович даже загоревал – что ж он не сподобился сплести их еще дома, по свободе и отдыху. Ведь как удобно и мягко было бы идти в лаптях и по земляной тропинке, и по каменно-твердому асфальту, и по дощатому настилу всяких кладок и переходных железнодорожных мостов. Больной ноге в них было бы покойно и нестеснительно, не понадобился бы даже и посошок. Сапоги же можно было нести запрятанными в заплечном мешке и переобуться в них лишь при подходе к Киев-городу, к святым Печерским пещерам.
Конечно, нехристь-допросчик мог обнаружить сапоги и в мешке, но вдруг и не обнаружил бы, не стал бы в нем рыться, вытряхивать все содержимое на землю, поглядев на обутки-лапти старого, совсем неимущего деда.
От каждой липы Николай Петрович взял всего по ленточке-другой лыка, снес его в укромное местечко-убежище за терновником и, вспоминая отцовскую науку, наставления, принялся плести лапти.
И какие невесомо-легонькие, какие ходкие получились они у Николая Петровича. Конечно, лапти полагалось бы сейчас, связав за обушины лыковыми же тесемками, повесить на чердаке в темном прохладном месте, чтоб они как следует пообвяли, высохли, и только после этого, может быть, даже на следующее лето, принарядиться в них, предварительно хорошенько размочив в студеной колодезной воде.
Но нынче на просушку-высушку лаптей времени у Николая Петровича не было, и он лишь ненадолго поставил их рядом, будто две уточки, в тени ивового куста, чтоб полюбоваться своей работой издалека. А пока они стояли, привыкая друг к дружке, знакомясь перед дальней совместной дорогой да прижимаясь боками, действительно как две дворовые уточки, которые впервые после долгой зимы вышли на волю в луга и выгоны, Николай Петрович стал плести из остатков лыка еще одну пару лаптей, впрок. Ведь больше ему такие липы-спасительницы вряд ли где попадутся, а путь предстоит Николаю Петровичу неблизкий – и в одну сторону, до Киева, и в обратную, другую, до Малых Волошек, – так что надо запасаться обуткой загодя.
За неимением хорошей конопляной веревочки Николай Петрович оторвал от бязевых портянок по ленточке, ссучил из них тугие бечевки и протянул в проушины лаптей. Потом он надел шерстяные носки, по-военному, по-строевому намотал портянки и примерил лапти, крепко, крест-накрест, перекинув бечевки вокруг голеней. Получилось все куда как хорошо и надежно! Пробуя лапти на ходу, Николай Петрович сделал два-три шага по травяному бездорожью и совсем уж остался доволен своей работой. Лапти нигде не жали, не терлись, обтягивали стопу упруго и мягко и сами просились в дорогу. Николай Петрович не стал больше мешкать, подхватил посошок и пошел выбираться на торную тропинку в украинское Волфино. Лапти, обвыкаясь к ходьбе, весело поскрипывали, утопали в траве, уже потерявшей росу и влагу. Никакого сожаления о пропавших сапогах у Николая Петровича не было. Пусть носит их злодей-нехристь, если только будет ему от этой носки какой-либо прок и удача. А то, что он нехристь, Николай Петрович ни капли не сомневался. Крещеный православный человек на такой разбой никогда не решится, душу свою не опоганит. А у этого душа заблудшая, нищая, и Николаю Петровичу надо будет в Киево-Печерской лавре помолиться за него, попросить у Бога прощения за вольные и невольные его прегрешения. Может, и образумится…
На тропинке Николаю Петровичу стало идти еще легче, отмерять шаг за шагом уже совсем пообвыкшимися к дороге лаптями. К тому же ему подсоблял попутный, все больше набиравший тепла и земляного запаха ветер. Николай Петрович, подчиняясь ему, убыстрял и убыстрял шаг, уже зримо различая и волфинскую станцию, и шиферные крыши деревенских хат. И вдруг в очередной набег ветра он почуял, ощутил над собой какой-то неземной шелест воздушно-бестелесных, невидимых крыльев. Николай Петрович в изумлении остановился, прислушался повнимательней и точно, неоспоримо определил: это же пересек границу и вернулся к нему Ангел-Хранитель. И теперь он, даст Бог, уже не оставит Николая Петровича до самого Киева.
Вступая под его охрану, Николай Петрович троекратно перекрестился и только с этой минуты, лишенный и денег, и пропитания, и богатой, но в общем-то ненужной обувки, почувствовал себя подлинным паломником и странником. На душе у него стало так светло и чисто, как, может быть, не бывало никогда в жизни. Николай Петрович, еще раз и еще осеняя себя крестным знамением, поблагодарил ночного старца, который подвигнул его в эту дорогу и даровал ему здесь, на пустынной тропинке, такую чистоту и легкость души. Поблагодарил он и Марью Николаевну, снарядившую его в паломничество и странствие к святым местам. Николаю Петровичу в ниспосланной ему радости захотелось, чтоб она сейчас увидела его среди поля в охранении Ангела и напутствовала в дальнейший путь добрым словом: «Иди с Богом!».
И Марья Николаевна действительно как бы явилась перед взором Николая Петровича край обочины, приветно помахала рукой, а потом произнесла и эти напутственно-молитвенные слова, и совсем другие, по-домашнему обеспокоенные, строгие:
– Не иди так ходко, ногу натрудишь.
Николай Петрович немедленно послушался Марью Николаевну, сбавил шаг: оно и верно, больная нога при таком рвении даже в удобных и мягких лапоточках даст о себе знать, болезненно заноет в стопе и коленной чашечке.
В украинское Волфино Николай Петрович пришел только часам к одиннадцати. По дороге он еще несколько раз останавливался, и не столько затем, чтоб передохнуть, сколько затем, чтоб полюбоваться то недавно вспаханной землей, по которой бродили носато-потешные грачи, то хорошо перенесшими зиму кустистыми зеленями, кое-где подступавшими к самой тропинке; а однажды замер Николай Петрович на бугорке, опять услышав над собой шелест крыльев Ангела-Хранителя, и укрепился в вере, что все он делает правильно, по Божией милости и наставлению, иначе Ангел-Хранитель давно оставил бы его, впавшего в малодушие и грех.
Волфинская станция Николаю Петровичу очень понравилась. Была она почти точно такой же, как и у них в районе. Так же росли вокруг нее в палисаднике фруктовые и ягодные деревья, нынче все в цвету и благоухании.
На перроне Николай Петрович обнаружил нескольких старушек, торговавших кто чем: жареными семечками (тыквенными и подсолнечными), солеными огурцами и помидорами, а одна, повязанная по груди и подолу белым фартуком, – домашней выпечки пирожками с картошкой и капустой. Николай Петрович остановился возле нее, намереваясь спросить, будет ли в ближайшее время какой поезд до станции Ворожба, но вдруг повременил с вопросом, не в силах оторвать взгляда от ее румянобоких, поджаристых пирожков. И ладно, был бы он чрезмерно голоден, изможден, а то ведь нет: в русском Волфине со стариком-страдальцем он вдоволь закусил и хлебом, и мясом и теперь мог бы легко терпеть до позднего обеда и полдника. Но томно-мягкие, недавно только вынутые старушкой из печи пирожки неотвратимо манили, притягивали его взгляд, будили воспоминания о доме. Марья Николаевна тоже часто затевала подобное печенье-жаренье картофельных и капустных пирожков из дрожжевого, высоко поднимающегося теста, зная особое пристрастие к ним Николая Петровича.
Он непроизвольно сунул руку в карман за кошельком-лягушкой, намереваясь достать оттуда деньги и закупить сразу, может быть, даже штук пять-шесть самых румяных пирожков, чтоб всласть и вдоволь насытиться ими. Но тут же и отдернул руку назад, вдруг вспомнив, что в кошельке у него всего сорок копеек, к тому же русских, здесь, на украинской стороне, бесполезных, хотя на них грозно обозначен Георгий Победоносец, почитаемый и на Украине.
Бабка-старушка и взгляд, и суетное движение Николая Петровича в карман за кошельком приметила и сразу догадалась, что в том кошельке нет у него никаких денег, ни украинских, ни русских, да и откуда им быть у столь древнего старика в допотопных лаптях. Она вынула из закутанной для сохранения тепла в чистое полотенце кастрюльки действительно самый румяный и пышный пирожок, на который и зарился Николай Петрович, и протянула его страннику:
– Попробуй на здоровье.
Отвергнуть это чистосердечное, божеское дарение Николай Петрович не посмел. Он взял из рук старушки аккуратно завернутый в четвертинку листочка из школьной тетрадки в линейку пирожок и поблагодарил догадливую сердобольную торговку:
– А что, и возьму!
Подаянием Николай Петрович прежде никогда не жил. Но теперь надо потихоньку привыкать и к подаянию, потому как одной только буханкой хлеба и кусочком сала, запрятанными в мешке, он не прокормится, не проживет. Пусть они сохранятся на самый крайний, совсем уж безвыходный случай, когда вдруг Николай Петрович опять окажется в чистом поле или в лесах-буераках, где нет ни единого живого человека, который смог бы выручить его. А в дороге, в неблизких еще странствиях всякое может произойти: и голод, и холод, и болезнь, – и ко всему Николай Петрович должен быть готов, уповая только на Господа Бога да Ангела-Хранителя. Дареный пирожок оказался редкостно вкусным. Отламывая его по самому малому кусочку и смакуя во рту, Николай Петрович не торопился со своим вопросом насчет Ворожбы, а беспечно грелся на полуденном солнышке да уважительно поглядывал на старушку, торговля у которой шла не так уж чтоб и бойко, но и не замирала окончательно. То покупали у нее по пирожку-другому железнодорожники, беспрестанно сновавшие по перрону, то мальчишки-велосипедисты, воробьиными стайками вылетавшие откуда-то из-за станции, то солдаты-пограничники, судя по всему, отлучившиеся за лакомыми пирожками без позволения командиров.
Доев пирожок и вдоволь, может быть, даже до самого вечера, им насытившись, Николай Петрович наконец подступил к старушке с насущным своим вопросом:
– До города Ворожбы поезда не предвидится?
– Что ты, соколик, – охотно откликнулась на его беспокойство старушка, как раз скучавшая без покупателей. – Нынче до самого вечера не жди, пока рабочий не пойдет.
Николай Петрович опечалился, заведовал, представив, что ему придется в праздном ожидании провести в Волфине целый день, а потом ехать, на ночь глядя, дальше, в незнакомый, с подозрительно цыганским каким-то названием город Ворожбу, где еще неизвестно, как у него все заладится. Но старушка тут же принялась утешать Николая Петровича, успокаивать его, дала дельный, рассудительный совет:
– Да ты не расстраивайся, не переживай, иди вон к тому дому под ясенем, за станцию. Сережка часто в Ворожбу мотается, может, и подберет.
Николай Петрович тут же загорелся этой надеждой, еще раз поблагодарил старушку и за совет, и за пирожок, такой редкостно вкусный и сытный, и мимо вокзала по узенькой тропиночке заспешил к указанному дому.
Возле него действительно стояла горбоносая, крытая вылинявшим брезентом полуторка. За этот горбатый нос подобные машины теперь зовут, кажется, «Газелями».
За рулем, правда, незнаемого ему пока Сережки Николай Петрович не обнаружил и застыл в нерешительности, размышляя, как ему лучше сейчас поступить – то ли заглянуть в калитку, то ли дожидаться хозяина здесь, возле машины. И вдруг Николаю Петровичу показалось, что в кабинке кто-то есть, лежит, отдыхает на сиденье. Набравшись нахальства, он постучал посошком о дверцу и стал ожидать, когда Сережка пробудится и вступит с ним в переговоры. Но вместо человека в окошке вдруг появилась лохматая собачья морда, явно недовольная, что ее неурочно потревожили. Николай Петрович на всякий случай отшатнулся от машины, хотя пес, должно быть, охранник, особой злобы на него и не выказал. Он лишь обиженно зевнул и опять начал умащиваться на мягком сиденье, определенно не учуяв в Николае Петровиче никакой опасности ни для себя, ни для хозяйской машины.
Собачье простодушное доверие Николаю Петровичу очень понравилось, и он решил во что бы то ни стало дождаться Сережку, справедливо рассудив, что у такого беззлобного, дремотного пса и хозяин должен быть человеком покладистым, сговорчивым.
Ожидать в стороне возле штакетника на приспособленном под цветочную клумбу скате пришлось минут десять-пятнадцать. Но вот появился и хозяин, Сережка, молодой, лет двадцати семи, парень в куртке-ветровке. Николаю Петровичу он понравился и уверенной своей неторопливой походкой, и лицом, по-крестьянски простым и незлобивым. Надежды на то, что с этим парнем у него все сладится, еще больше укрепились, и он подступил к нему с просьбой:
– До Ворожбы не подбросишь, сынок?
– Отчего ж не подбросить, – легко и ожидаемо для Николая Петровича откликнулся Сережка, распахивая дверцу. – Только ехать придется в кузове, а то у меня вишь какой попутчик свирепый, он места своего уступать не любит.
– Это не беда, – обрадовался удаче Николай Петрович. – Можно и в кузове, весна на дворе, теплынь, не замерзну.
– Ну глядите, – уважительно, на «вы», как и полагается в деревенской жизни, предупредил Сережка. – А мне без собаки никак нельзя: по ночам теперь на дорогах неспокойно.
– Да уж какой там спокой! – поддержал его Николай Петрович, готовясь залезать в кузов под брезент.
Но Сережка, взяв что-то необходимое в кабинке и потрепав по загривку так и не проснувшегося пса, попридержал его:
– Я за куревом на станцию сбегаю, подождите немного.
– Беги, беги, – уже как старого знакомого отпустил Сережку Николай Петрович, добровольно вызываясь на караул. – Я тут на солнышке погреюсь, присмотрю.
Сережка прихлопнул дверцу и все таким же неспешным, уверенным шагом направился к станции, чем еще больше глянулся Николаю Петровичу. Другой какой его ровесник действительно побежал бы, заторопился, а этот – нет, этот пошел шагом, понимая, что любое самое неотложное дело надо совершать не спеша, основательно и прочно, чтоб не смешить людей. Сразу видно – характер!
Николай Петрович, провожая Сережку завистливым взглядом (сам он в молодые годы был не таким, частенько и суетился, и поспешал, Марье Николаевне всегда приходилось его окорачивать), опять присел на резиновый скат и настроился на терпеливое недолгое ожидание. Солнце уже пригревало полуденно, жарко, поднимаясь прямо над головой Николая Петровича в самый зенит. Он прислонился мешком к штакетнику, блаженно вытянул все-таки порядком уставшие после пешего перехода ноги и незаметно для себя стал задремывать, напрочь забыв о карауле и присмотре за машиною. Ему даже начало что-то грезиться, сниться, какая-то мешанина и путаница, неразбериха, как это часто и бывает от чрезмерного переутомления: живые и давно умершие, забытые люди, которых Николай Петрович никак не узнавал; потом река Волошка, еще зимняя, покрытая льдом и занесенная снегом; потом поезд, с грохотом несущийся мимо Николая Петровича; потом еще что-то, совсем уж неопознаваемое, хотя вроде бы и не страшное…
И вдруг Николай Петрович в единое мгновение пробудился, настороженно вскинул голову, словно в ожидании какого-то тайного звука и знака, который непременно должен был сейчас донестись с прозрачно-голубого весеннего неба. И этот звук действительно тут же настиг Николая Петровича, вначале едва слышимый и едва обозначенный, а потом вполне явственный, хотя и пришедший издалека, из далекого, нездешнего неба. На той стороне, в русском Волфине, звонил церковный колокол. В первые минуты Николай Петрович подумал было, что колокол скликает жителей русского Волфина на обеденную службу, но, прислушавшись повнимательней, он безошибочно определил, что перезвон этот совсем иной, не благостный, не скликающий на Божественную литургию, а печальный и заупокойный, извещающий всех окрест о человеческой смерти.
Николай Петрович торопливо встал на ноги, снял фуражку и, повернувшись на удары колокола, уже сложил было пальцы в щепотку, чтоб осенить себя крестным знамением, но вдруг колокол ударил и у него за спиной, в украинском Волфине, на прячущейся где-то в садах на возвышении церкви. В какое-то мгновение удары колоколов на обеих церквах слились, соединились в один общий набат, извещая, что у русских и украинских волфинцев случилось одно общее горе, – и Николай Петрович сразу догадался, какое. На лавочке в русском Волфине под вишнею, усыпанной весенне-белым, кипенным цветением, умер-таки непреклонный старик-страдалец, не дожив даже до вечера, как обещал то Николаю Петровичу. Не пожелал он больше терпеть мучений, покаянных своих мыслей, и, может, в чем-то виной тут и Николай Петрович, последний человек-ровесник, с кем старику довелось поговорить по душам перед смертью, выпить последнюю в своей жизни фронтовую рюмку водки.
Николай Петрович, словно вклиниваясь в перезвоны двух породнившихся единым горем колоколов, помолился вначале в сторону русской церкви, а потом в сторону украинской, презрев запретительные, произнесенные уже в неведении слова старика о том, что молиться за него по смерти не надо. Нет уж, тут Николай Петрович никак со стариком не согласен: молиться за любого человека надо и по жизни, и по смерти…
За этим молением и застал его Сережка. Он молча переждал в сторонке возле машины и, лишь когда Николай Петрович надел фуражку, негромко, в разрыве колокольных ударов, известил его о том, в чем Николай Петрович уже и не сомневался:
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.