Текст книги "После Европы"
Автор книги: Иван Крастев
Жанр: Зарубежная публицистика, Публицистика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 1 (всего у книги 8 страниц) [доступный отрывок для чтения: 2 страниц]
Иван Крастев
После Европы
AFTER EUROPE by Ivan Krastev
Copyright © 2017 University of Pennsylvania Press
Все права сохранены. Публикуется по соглашению с University of Pennsylvania Press, Филадельфия, Пенсильвания. Ни одна часть этой книги не может быть воспроизведена или передана в какой-либо форме или какими-либо средствами без письменного разрешения University of Pennsylvania Press.
© ФГБОУ ВО «Российская академия народного хозяйства и государственной службы при Президенте Российской Федерации», 2018
Благодарности
Порой кажется, что будет проще переписать сотни тысяч беженцев и мигрантов, прибывших в Европу в 2016 году, чем назвать всех людей, повлиявших на эту книгу, и все институции, оказавшие мне поддержку в работе над ней.
В значительной степени повлиял на этот текст Ленни Бенардо, который дважды его прочел и отредактировал. Его мысли встречаются на многих страницах. Немало идей, изложенных в книге, родилось в беседах со Стивеном Холмсом и Марком Леонардом. Ян-Вернер Мюллер и Джон Палателла не только прочли и подробно прокомментировали книгу, но также во многом сформировали мое видение популизма. Соли Озел и Федор Лукьянов делились со мной ценными мыслями относительно ситуации в Турции и России. Я глубоко обязан Дэймону Линкеру, моему редактору в Penn Press, и моему литературному агенту Тоби Манди за их постоянную поддержку и критику. Тоби сумел убедить меня в том, что хуже идеи написать книгу в разгар великой трансформации может быть только идея не написать ее.
Я бы хотел поблагодарить моих коллег из Центра либеральных стратегий в Софии, Болгария, в особенности Яну Папазову, за безусловную поддержку и помощь. Без Яны эта книга никогда не была бы закончена. Институт гуманитарных наук (IWM) предоставил мне необходимое время и обеспечил идеальными рабочими условиями. Я также многое почерпнул в беседах и обеденных диалогах с коллегами по институту и хотел бы отдельно выделить Холли Кейс и Шалини Рандериа. Холли так страстно интересуется ЕС, как это может делать только американский историк Европы XIX века, а Шалини знает о Европе столько, сколько этого можно ожидать от индийского интеллектуала, сделавшего карьеру на континенте. Два года назад мне выпала честь вести ежемесячную колонку в The New York Times. Регулярность этой задачи дисциплинировала мой ум, а редакторы Клэй Ризен и Макс Штрассер помогали уловить главное в текущей повестке. Марк Платтнер из Journal of Democracy позволил мне изложить основные темы книги на страницах журнала и тем самым дал возможность воспользоваться его редакторскими советами. Адаму Гарфинкелю я обязан литературным неологизмом «Можетград». Одно это слово подтолкнуло меня посмотреть на Европу под другим исследовательским углом.
Я бы хотел поблагодарить мою семью, с которой я ежедневно практикую искусство размышления о событиях, происходящих в мире: мою жену Десси, адепта цивилизованного спора и мастера задавать вопросы, которые никто другой не осмелится задать; мою дочь Нию и сына Йото, чье присутствие в моей жизни побуждает меня пытаться понять мир, в котором они будут расти и преуспевать.
Введение
Хроническое дежавю
В один из последних дней июня 1914 года в отдаленный военный городок на границе империи Габсбургов пришла телеграмма. Она состояла из единственного предложения, напечатанного заглавными буквами: «ПО СЛУХАМ, НАСЛЕДНИК УБИТ В САРАЕВЕ». Обсуждая с земляками смерть эрцгерцога Франца Фердинанда, слывшего особо расположенным к славянам, один из офицеров, граф Баттьяни, от волнения перешел на венгерский. Лейтенант Елачич, словенец, не любивший венгров в первую очередь за их мнимую неверность престолу, настоял, чтобы беседа велась, как принято, на немецком. «Я скажу по-немецки, – ответил граф Баттьяни. – Мы, мои соотечественники и я, пришли к убеждению, что должны радоваться, если эту свинью действительно прикончили».
Это был конец многонациональной империи Габсбургов – по крайней мере, в том виде, в каком Йозеф Рот описал ее в своем главном романе «Марш Радецкого»[1]1
Joseph Roth, The Radetzky March (London: Granta Books, 2003); Йозеф Рот, Марш Радецкого (Москва: Художественная литература, 1978).
[Закрыть]. Крах империи был отчасти роком, отчасти убийством, отчасти самоубийством и отчасти простым невезением. Пока историки спорят о том, был ли распад империи естественной смертью, вызванной разложением институтов, или жестоким убийством на полях Первой мировой войны, призрак неудавшегося габсбургского эксперимента продолжает преследовать Европу. Свидетель (и историк) падения монархии Оскар Яси был совершенно прав, когда в 1929 году писал, что
…если бы эксперимент Австро-Венгерского государства и впрямь оказался удачным, Габсбургская монархия сумела бы на своей территории решить основополагающую проблему современной Европы… Как можно уравновесить нации с абсолютно разными идеями и традициями таким образом, чтобы все они могли и дальше продолжать жить своей особой жизнью, но в то же время ограничили национальный суверенитет до такой степени, чтобы обеспечить мирное и эффективное сосуществование?[2]2
Oszkar Jaszi, The Dissolution of the Habsburg Monarchy (ACLS Humanities e-book, 2009), 4; Оскар Яси, Распад Габсбургской монархии (Москва: Три квадрата, 2011), 18.
[Закрыть]
Как известно, эксперимент так и не был завершен, поскольку Европа не смогла решить сложнейшую из стоявших перед ней проблем. Книга Рота – яркая иллюстрация того, сколь быстро рушатся выстроенные человеком политические и культурные миры. Их распад является следствием структурных изъянов и одновременно представляет собой нечто вроде дорожного происшествия – непреднамеренное следствие или случай сомнамбулизма, событие со своей особой динамикой. Оно случайно и вместе с тем неизбежно.
Переживает ли Европа подобный «момент дезинтеграции» сегодня? Свидетельствует ли демократическое решение Британии покинуть Союз (в экономическом плане равнозначное выходу двадцати менее крупных стран – членов ЕС) и взлет популярности партий евроскептиков о крахе последнего эксперимента, призванного решить главную проблему континента? Суждено ли Европейскому союзу распасться подобно Габсбургской империи?
Ян Зелёнка верно заметил, что «у нас есть много теорий европейской интеграции, но нет практически ни одной теории европейской дезинтеграции»[3]3
Jan Zielonka, Is the EU Doomed? (Cambridge: Polity Press, 2014).
[Закрыть]. И это не случайно. Архитекторы европейского проекта заставили себя поверить, что, избегая слова на букву «д», можно гарантированно миновать катастрофу. Европейская интеграция была для них чем-то вроде скоростного поезда, главное – не останавливаться и не оглядываться назад. Вместо того чтобы сделать интеграцию необратимой, они предпочли сделать дезинтеграцию немыслимой. Есть еще две причины отсутствия теорий дезинтеграции. В первую очередь – это недостаток четкого определения. Как отличить дезинтеграцию от реформы или реконфигурации Союза? Можно ли признать дезинтеграцией выход нескольких государств из еврозоны или ЕС? Станет ли ею ослабление влияния ЕС в мире или отказ от важнейших достижений европейской интеграции (например, от свободного передвижения людей или упразднение таких институтов, как Суд Европейского союза)? Считать ли дезинтеграцией возникновение двухуровневого ЕС, или же это шаг на пути к более прочному и совершенному объединению? Может ли союз нелиберальных демократий быть продолжением прежнего политического проекта?
Есть некоторая ирония в том, что страх дезинтеграции парализовал политических лидеров и простых граждан Европы в момент наибольшей ее интеграции. Финансовый кризис сделал идею банковского союза реальностью. Необходимость действенного ответа на угрозу терроризма подтолкнула европейцев к невиданному доселе сотрудничеству в сфере безопасности. Парадоксальным образом множественные кризисы, которые Европа переживает сегодня, обратили простых немцев к проблемам греческой и итальянской экономик, а поляков и венгров – к немецкой миграционной политике. Европейцы с ужасом думают о том, что ЕС может распасться, хотя сегодня он ближе чем когда-либо к сообществу судьбы.
Тема распада Европейского союза не интересует даже писателей. Бесчисленные романы рисуют будущее после победы нацистов во Второй мировой войне. Мы пытались вообразить, чем закончилась бы победа Советского Союза в холодной войне или если бы коммунистическая революция случилась в Нью-Йорке, а не в Петрограде. Но практически никого не вдохновляет сюжет распада Европейского союза. Пожалуй, единственным исключением служит Жозе Сарамаго. В его романе «Каменный плот» река, текущая из Франции в Испанию, уходит под землю, и весь Пиренейский полуостров откалывается от Европы и дрейфует по Атлантическому океану на запад[4]4
José Saramago, The Stone Raft (New York: Mariner Books, 1996); Жозе Сарамаго, Каменный плот (Москва: Домино, Эксмо, 2008).
[Закрыть].
Джордж Оруэлл был совершенно прав: «Чтобы увидеть то, что происходит прямо перед вашим носом, необходимо отчаянно бороться». 1 января 1992 года мы проснулись в мире, с карты которого исчез Советский Союз. Одна из двух сверхдержав рухнула без войны, вторжения инопланетян или иной катастрофы, если не считать одного нелепого и неудачного переворота. Распад Советской империи произошел вопреки всем представлениям о ней как о слишком большой, чтобы рухнуть, слишком устойчивой, чтобы пасть, слишком вооруженной, чтобы быть поверженной, и пережившей слишком много потрясений, чтобы просто обвалиться. Еще в 1990 году группа ведущих американских экспертов настаивали, что «сенсационные сценарии хороши в качестве захватывающего чтива, но… в реальности существует множество стабилизирующих факторов; общества постоянно преодолевают кризисы, даже самые серьезные и опасные, но редко совершают самоубийства»[5]5
Walter Laqueur, ed., Soviet Union 2000: Reform or Revolution (New York: St. Martin’s Press, 1990), xi.
[Закрыть]. Однако иногда общества действительно совершают самоубийства – и делают это даже с некоторым пылом.
Сегодня, как и сто лет назад, европейцы переживают период, когда парализующая неизвестность захватывает воображение общества. В подобные моменты политические лидеры и простые граждане колеблются между лихорадочной активностью и фаталистическим бездействием. Прежде немыслимый распад Европейского союза начинает казаться неизбежным. Сюжеты и представления, еще вчера определявшие наши поступки, сегодня звучат не только анахронично, но и невразумительно. История показывает, что если некое событие кажется нам абсурдным и нелогичным, это еще не значит, что оно не может произойти. Всеобщая ностальгия Центральной Европы по либеральным Габсбургам – лучшее подтверждение тому, что иногда оценить что-то можно, лишь потеряв.
Европейский союз всегда был идеей в поисках реальности. Но сегодня в обществе растет подозрение, что скрепляющие Союз силы ослабли. Общая память о Второй мировой войне, к примеру, давно испарилась: половина школьников Германии в возрасте 15–16 лет не считают Гитлера диктатором, а треть полагают, что он защищал права человека. В сатирическом романе 2011 года «Он снова здесь» Тимур Вермеш пишет, что вопрос сегодня даже не в том, возможно ли возвращение Гитлера, а в том, сможем ли мы его распознать. В Германии книга разошлась более чем миллионным тиражом. Вполне возможно, что «конец истории», предсказанный Фрэнсисом Фукуямой в 1989 году, уже наступил, но в том странном смысле, что исторический опыт больше ничего не значит и мало кому по-настоящему интересен[6]6
Francis Fukuyama, “The End of History?” in The National Interest, Summer 1989; Фрэнсис Фукуяма, «Конец истории?» Вопросы философии, 1990. № 3.
[Закрыть].
Геополитическое обоснование европейского единства утратило смысл после распада Советского Союза. И путинская Россия, сколь бы угрожающей она ни была, не заполняет этой лакуны. Европейцы сегодня уязвимее, чем на излете холодной войны. Опросы показывают, что большинство британцев, немцев и французов верят, что мир движется к большой войне и что внешние угрозы разделяют, а не скрепляют европейский континент. По результатам недавнего исследования, проведенного Gallup International, в случае серьезной угрозы безопасности жители минимум трех государств – членов ЕС (Болгарии, Греции и Словении) будут ожидать поддержки от России, а не от Запада. Радикально изменился и характер трансатлантических отношений. Дональд Трамп – первый американский президент, не считающий сохранение Европейского союза стратегической задачей внешней политики США.
Социальное государство, некогда лежавшее в основе послевоенного консенсуса, сегодня также под вопросом. Европа стареет: к 2050 году средний возраст на континенте достигнет примерно 52 лет (против 37,7 в 2003 году), и будущее процветание Европы перестает казаться чем-то безусловным. Большинство европейцев считают, что жизнь сегодняшних детей будет сложнее их собственной; и, как показывает миграционный кризис, иммиграция вряд ли улучшит демографическую ситуацию в Европе.
Но только ли демография подрывает европейское социальное государство? По мнению Вольфганга Штрика, директора Института Макса Планка и одного из ведущих социологов Германии, европейская модель социального государства находится в кризисе с 1970-х годов. Капитализм успешно освободился от институтов и ограничений, навязанных ему после Второй мировой войны, в результате чего прославленное европейское «налоговое государство» обернулось «долговым». Вместо перераспределения налоговых поступлений от богатых к бедным европейские государства обеспечивают свою финансовую стабильность за счет дефицита бюджетов, занимая у будущих поколений. Избиратели утратили возможность влиять на рынок, что подтачивает сам фундамент послевоенного социального государства.
Наконец, Европейский союз претерпел смену идеологических веяний. В 2014 году у него был диагностирован своего рода аутизм. Диагноз стал неожиданностью, хотя симптомы невозможно было не заметить: нарушение социального взаимодействия, ухудшение навыков общения, сужение круга интересов, зацикленность. Европа утратила чувствительность к другим, которую многие считали чем-то естественным. Это стало очевидно во время кризиса на Украине, когда ЕС сначала долго делал вид, что Россия не станет препятствовать вступлению в Союз Киева, а последующее присоединение Путиным Крыма оказалось полной неожиданностью. Другой пример – неоднократные заявления Брюсселя, что отчуждение граждан от европейского проекта – всего лишь результат неэффективной коммуникации. В разгар украинского кризиса канцлер Германии Ангела Меркель после телефонного разговора с российским президентом Владимиром Путиным пришла к выводу, что тот живет в «другом мире». Три года спустя уже сложно сказать, кто из них двоих живет в «реальном».
После окончания холодной войны и расширения Союза Брюссель был зачарован социальной и политической моделью Европы, сформировав совершенно некритическое представление о векторе истории. Европейская общественность решила, что глобализация ослабит роль государств в качестве ключевых международных акторов и национализма – как основного ресурса политической мобилизации. Собственный послевоенный опыт преодоления этнического национализма и политической теологии европейцы приняли за глобальную тенденцию. Как пишет Марк Леонард в своей преисполненной оптимизма книге «XXI век – век Европы»,
Европа олицетворяет собой синтез энергии и свободы, которые дает либерализм, со стабильностью и благосостоянием, которые обеспечивает социальная демократия. По мере того как благосостояние человечества будет расти, преодолевая рубеж удовлетворения основных потребностей, таких как утоление голода и сохранение здоровья, европейский образ жизни будет обретать все более притягательную силу[7]7
Mark Leonard, Why Europe Will Run the 21st Century (London: Fourth Estate, 2005), 11; Марк Леонард, XXI век – век Европы (Москва: АСТ, 2006), 14.
[Закрыть].
Но то, что еще вчера казалось правилом, сегодня все чаще выглядит как исключение. Беглого взгляда на Китай, Индию и Россию, не говоря уже о большинстве мусульманских стран, достаточно, чтобы заметить, что и этнический национализм, и религия остаются главными движущими силами в мировой политике. Европейский постмодернизм, постнационализм и секуляризм скорее выделяют Европу, нежели делают образцом для остального мира. Миграционный кризис показал, что национальные идентичности, отпетые и похороненные, с новыми силами возвращаются в современную Европу.
В последние годы европейцы начали осознавать, что заслуживающая всяческих похвал европейская политическая модель едва ли будет принята во всем мире или хотя бы ближайшими соседями Европы. Таков европейский извод «галапагосского синдрома», который постиг японские технологические компании, пару лет назад столкнувшиеся с тем, что производимые ими лучшие в мире 3G-телефоны не могут выйти на мировой рынок просто потому, что тот не поспевает за необходимыми для их использования инновациями. Разработанные в тепличных условиях изоляции от вызовов окружающего мира, японские чудо-телефоны оказались слишком идеальными, чтобы быть успешными. Сегодня Европа переживает собственный «галапагосский синдром»[8]8
Ivan Krastev and Mark Leonard, “Europe’s Shattered Dream of Order,” Foreign Affairs, May/June 2015.
[Закрыть]. Возможно, ее постмодернистский порядок стал настолько передовым и специфичным для своего контекста, что совершенно непригоден за его пределами.
Новая реальность, в которой Старый Свет утратил свое центральное положение в глобальной политике и веру собственных граждан в то, что его политический выбор может определять будущее остального мира, побудила меня мыслить в категориях после Европы. После Европы означает, что европейский проект лишился телеологической привлекательности, а идея «Соединенных Штатов Европы» сегодня вдохновляет меньше, чем когда-либо за последние полвека. После Европы означает, что континент переживает кризис идентичности, а наследие европейского христианства и Просвещения находится под угрозой. После Европы означает если не конец Европейского союза, то необходимость отбросить наивные представления и надежды на будущее Европы и мира.
Эта книга – размышления о судьбе Европы в духе грамшианского «пессимизма разума, оптимизма воли». Я из тех, кто верит, что поезд дезинтеграции давно покинул центральный вокзал Брюсселя и на всех парах мчит к неразберихе на континенте и глобальной неопределенности. Дружелюбная среда толерантности и открытости вполне может смениться агрессивным невежеством. Дезинтеграция может вызвать кризис либеральных демократий на периферии Европы и крах нескольких действующих государств – членов ЕС. Она не обязательно приведет к войне, но породит смятение и беды. Политическое, культурное и экономическое сотрудничество никуда не денется, чего не скажешь об идеале свободной и единой Европы.
Однако я продолжаю верить, что Европейский союз может вновь обрести легитимность, даже не решив всех своих нынешних проблем. Необходимо лишь, чтобы через пять лет европейцы могли свободно перемещаться по континенту, евро оставался общей валютой хотя бы для нескольких стран, а граждане свободно выбирали свои правительства и судились с ними в Европейском суде по правам человека. «Не победить, но выстоять», – писал великий немецкий поэт Райнер Мария Рильке. Но выстоять будет непросто.
Распад Союза будет больше похож на банковскую панику, чем на революцию. Для этого даже не потребуется победы евроскептиков в референдуме. Более вероятно, что коллапс станет непреднамеренным следствием хронической (или мнимой) дисфункции, помноженной на заблуждения элит относительно политической динамики национальных правительств. Опасаясь развала Союза и пытаясь его предотвратить, многие европейские лидеры и государства предпримут шаги, только приближающие конец европейского проекта. И если дезинтеграция все-таки произойдет, это случится не из-за бегства периферии, но из-за охваченного смутой центра (Германия, Франция).
Цель этой книги – не сохранить Союз и не оплакать его. Это не очередной трактат об этиологии европейского кризиса и не памфлет против коррупции и бессилия элит. И это ни в коем случае не сочинение евроскептика, но лишь размышления о грядущем и анализ того, как личный опыт радикальных исторических перемен влияет на наши сегодняшние поступки. Меня поражает политическая сила того, что я называю «хроническим дежавю» – навязчивой убежденности, что все происходящее с нами сегодня повторяет прошлые исторические события и эпизоды.
Европа разделена не только между правыми и левыми, Севером и Югом, крупными и небольшими государствами, теми, кто хочет больше и меньше Европы (или не хочет вовсе), но еще и между теми, кто пережил распад в прошлом, и теми, кто знает о нем из учебников. Этот разлом проходит между людьми, пережившими крах коммунизма, распад некогда мощного коммунистического блока, и жителями западных стран, не затронутых этими травмирующими событиями.
Разные взгляды на европейский кризис сегодня, будь то из Парижа или Будапешта, обусловлены в первую очередь опытом. Жители Восточной Европы смотрят на кризис с тревогой и страхом, тогда как западные европейцы продолжают верить, что все обойдется. «В начале декабря 1937 года во Франции, – пишет историк Бенджамин Ф. Мартин, – если бы вы закрыли глаза и изо всех сил захотели, то почти смогли бы убедить себя, что всё в порядке – или по крайней мере не хуже, чем было раньше»[9]9
Benjamin F. Martin, France in 1938 (Baton Rouge: Louisiana State University Press, 2005), 1.
[Закрыть]. В начале 2017 года, если вы закроете глаза и изо всех сил захотите, то сможете добиться того же. Но жителям Восточной Европы – и я один из них – сделать это гораздо труднее, чему виной их исторический опыт.
Эту книгу можно прочесть как размышления пойманного в ловушку дежавю. В 1989 году я заканчивал обучение на философском факультете в Софии, когда мир перевернулся с ног на голову. В одном интервью русский музыкант Андрей Макаревич сказал: «Никому не приходило в голову, что в этой стране вообще что-то может измениться. Об этом ни взрослые, ни дети не думали. Была абсолютная уверенность, что так мы будем жить вечно»[10]10
Alexei Yurchak, Everything Was Forever, Until It Was No More: The Last Soviet Generation (Princeton: Princeton University Press, 2005), 1; Алексей Юрчак, Это было навсегда, пока не кончилось. Последнее советское поколение (Москва: Новое литературное обозрение, 2014), 29.
[Закрыть]. Живя в коммунистической Болгарии, я чувствовал то же самое. Опыт мгновенного и ненасильственного краха того, что казалось нам вечным (пока не кончилось), – определяющий для моего поколения. Нас переполняли открывшиеся возможности и новое, доселе неведомое чувство личной свободы. Но вместе с тем мы были поражены сознанием уязвимости и хрупкости любых политических конструкций.
Опыт великих крушений учит многому. Главный его урок заключается в том, что решающим фактором истории может стать череда незначительных событий, разворачивающихся на фоне великих идей. Как утверждает историк Мэри Элиз Саротт в своей книге «Крушение», падение Берлинской стены ночью 9 ноября 1989 года «не было вызвано решением, принятым политическими лидерами в Восточном Берлине… или соглашением с правительством Западного… [Оно] не было спланировано четырьмя державами, которым по-прежнему принадлежала законная власть в разделенном Берлине… Падение явилось драматической неожиданностью, моментом внезапного обвала реальных и символических структур. Серией случайностей, включая ошибки, незначительные настолько, что в других условиях на них никто бы не обратил внимания»[11]11
Mary Elise Sarotte, Collapse (New York: Basic Books, 2014), xiх.
[Закрыть]. Лучшим объяснением краха коммунизма поэтому служит не «конец истории» Фрэнсиса Фукуямы, а слова Гарольда Макмиллана «события, мой мальчик, события».
Опыт распада Советской империи во многом определяет взгляд жителей Восточной Европы на сегодняшние события. Глядя на политическую неразбериху в Европе, трудно отделаться от ощущения, что все это мы видели раньше, с той лишь разницей, что тогда рушился их мир, а сейчас – наш.
Искать корни европейского кризиса в фундаментальных изъянах институциональной архитектуры (например, во введении общей валюты в отсутствие общей фискальной политики) или объявлять его результатом демократического дефицита – таков сегодняшний консенсус. Мне сложно с этим согласиться. Я убежден, что единственный способ противостоять возможной дезинтеграции – осознать, что миграционный кризис кардинально изменил характер демократии на национальном уровне, и то, что мы наблюдаем сейчас, не сводится к бунту популистов против истеблишмента, это восстание избирателей против меритократической элиты (лучше всего олицетворяемой чиновниками из Брюсселя, прилежными и компетентными, но бесконечно далекими от народа, который должны представлять). Как миграционный кризис изменил европейские общества и почему европейцы так недовольны меритократическими элитами – два главных вопроса, на которые пытается ответить эта книга. (Миграционный кризис показал, что европейцы больше не мечтают о некой отвлеченной утопии. Нет никакой воображаемой прекрасной страны, в которой они хотели бы жить. Их новая мечта – я бы назвал ее Нативией[12]12
От англ. native – урожденный, коренной. – Прим. ред.
[Закрыть] – далекий остров, на который можно сослать всех нежеланных чужаков без малейшего укола совести.)
Эта книга также о революции, которой в XXI веке стала миграция. Не революция масс века XX, но вынужденная революция одиночек и семей. Она вдохновлена не идеологизированными образами лучезарного завтра, а снимками Google Maps, позволяющими увидеть жизнь по ту сторону границы. Для успеха этой новой революции не нужны идеология, политические движения и лидеры. Для обездоленных масс мира сего пересечение границы Европейского союза – вопрос насущной необходимости, а не утопического будущего.
Для все большего числа людей идея перемены означает смену страны проживания, а не правительства. Проблема миграционной революции – как, впрочем, и любой другой – в том, что она несет в себе самой потенциал контрреволюции. В нашем случае революция пробудила испуганные толпы в качестве главных действующих сил европейской политики. Встревоженное большинство боится, что чужеземцы захватят их страны и поставят под угрозу их образ жизни; они убеждены, что сегодняшний кризис вызван сговором космополитически настроенных элит и иммигрантов с племенным сознанием.
В век миграции демократия из инструмента вовлечения превратилась в механизм исключения. Основная черта многих правых популистских партий в Европе – не национальный консерватизм, а реакционность. Как отметил Марк Лилла, «живучесть реакционного духа даже в отсутствие революционной политической программы» порождена ощущением, что «современная жизнь в любой точке планеты подвержена постоянным социальным и технологическим изменениям. Жить такой жизнью – значит находиться в психологическом состоянии перманентной революции»[13]13
Mark Lilla, The Shipwrecked Mind: On Political Reaction (New York: New York Review Books, 2016).
[Закрыть]. Для реакционеров «единственный разумный ответ на апокалипсис – вызвать другой в надежде начать все с начала».
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?