Электронная библиотека » Иван Рукавишников » » онлайн чтение - страница 12

Текст книги "Проклятый род"


  • Текст добавлен: 27 ноября 2018, 16:40


Автор книги: Иван Рукавишников


Жанр: Историческая литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 12 (всего у книги 38 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]

Шрифт:
- 100% +

– Да можно же!

Но дверь заперта. Когда он запер? Встал, подошел, повернул ключ и назад, к столу.

Шуршат туфли. Вошла Татьяна Ивановна, экономка.

Немного согнувшись, шурша туфлями, идет к столу. Подошла, положила на стол белый ненадписанный большой конверт.

Все понял. И посмотрел на часы.

Восемь лишних минут.

Старуха очень любит Антона. Она любит всю семью, но больше всех любила Виктора.

Когда уехал, когда горе то горькое стряслось, приходила вечерами в комнату львиную поплакать. А потом, когда в Викторовой комнате поселился Антон, переложила на его голову старуха омофор[8]8
  Плат, покрывающий плечи архиерея и символизирующий спасение Господом человеческого рода.


[Закрыть]
любви своей.

И называет себя камердинером молодого барина. Она живет тоже внизу.

Ее комната, узкая, маленькая, почему-то с железной решеткой в окне, там, недалеко от двери с пружиной. Нужно пройти еще один коридор, подняться на три ступени, потому что двор выше улицы, еще пройти направо, мимо чугунной лестницы, и вот ее комната. Сюда ей ближе, чем к другим. И лестниц нет. По утрам приносит кофе молодому барину; еще раза три приносит кофе, который сама варит как-то особенно, зная, как он любит. Когда не ужинает Антон наверху, приносит и ужин; на ее руках его белье; заходит и так; и все говорит, говорит, а когда не говорит, то не молчит, а ласково ворчит, шепчет. Так она думает; старенькие мысли ее вырываются словами, обрывками слов. Виктора и Антона, обоих жильцов львиной комнаты, Татьяна Ивановна любит до восторга, до слез. Ее длинные рассказы о прошлом этого дома и еще другого, где жила раньше, старо-помещичьего, часто кончаются тем, что горько, сокрушенно сожалеет, что Виктор, второй сын Раисы Михайловны, далекий ныне Виктор, родился не при ней, как его братья и сестры, и как еще какие-то люди.

И она плачет полуслепыми глазами, потому что горе это непоправимо.

– И только ведь на один годочек не поспела.

Теперь она принесла конверт и заговорила. Но тот хочет быть один. Закрыл уши ладонями, локти положил на стол. Старуха давно знает этот прием. Сегодня ей это особенно не нравится. Пошла по комнате. Где-то нашла стакан, стучит; еще что-то прибирает. Она знает, что ничего не добьется. Ворчит. Спиной повернулась, у кровати на столе что-то двигает, переставляет.

– И вот всегда так. А как барыня-то там…

Но тот плотнее прижимает ладони. А она все здесь. Вот стукнула графином обо что-то. Громко.

– И что это! С фонарем к нему ходить… Право, с фонарем… Хоть глаз выколи… И наставит, наставит везде.

Ворчит, все ворчит.

– Ну, скоро уйдет.

Но вот она уже стоит по ту сторону стола перед Антоном и, видя его в той же позе, кричит:

– Ужинать-то, что принести?

Отнял ладони, поднял голову. А та стоит согнувшись, старается смотреть сердито и улыбается. В обе руки набрала все, что успела найти: два стакана с подстаканниками, кофейник, тарелку, еще что-то. Все звенит.

– Ужинать-то, что принести?

– Ничего.

– Как же не ужинавши-то?

Обрадовалась, что слушает ее барин молодой, и собирается много наговорить.

– Хорошо, хорошо. Принесите. Что хотите принесите.

Опять зажал уши, не смотрит. Постояла. Кричит:

– Куда поднос дели из-под кофейника? Не найти.

Антон рукой машет, чтоб ушла. Уходит. Шаркает туфлями, ворчит о том, что как это все равно, что ужинать, что не ей есть и что она принесет рябчика и артишок. Об артишоках бормочет подробно: что сама покупала, что очень крупные, что сама повару указывала и что как же мой барин говорит, что все равно, когда для него и покупаются артишоки, он один ест.

Начала что-то ворчать об осетрине, которая в этот раз не то неудачно, не то удачно куплена.

Но стукнули-задребезжали стаканы. Заворчала громко и сердито, и ласково.

– Только с фонарем и ходить. Право, с фонарем…

И дальше слов не слышно. Старухе уже светло, и она быстро-быстро шамкает туфлями по коридору. Вот уже ничего не слышно. А вот стукнула дверь с пружиной и вместе зазвенели стаканы… Тихо стало.

Один. Сразу опять один, как бы никто не был здесь. Старуха как тень дома. Она не мешает Антону быть одиноким. Как и Виктору не мешала.

Не спеша разорвал конверт. В нем пять писем. Дорочкины письма. Все вложены в свои конверты; эти конверты не разорваны, разрезаны ножом.

И вот они все пять лежат перед Антоном. И ищет он той жути желания, с которым бы ему прочитать их. И ищет того восторга, который входил в него уже, когда он, видя письмо перед собой, сознавал, что живет.

Но нет ни восторга, ни жути желания. Холоден юноша. Одинокий сидит, гордый и обиженный.

Но вот читает письма. И скорбно ему, что читает их так. Ждал их. Но теперь не ждал. Дорочкины письма. В одном конверте только цветы. И он здесь, конверт с цветами. Для полноты: значит, все, если и он здесь. Противно. Читает, читает, и ищет себя. Того себя.

Потеряно. Потеряно. Съедено.

Безучастно слышит, как стукнула дверь с пружиной.

Кто-то идет. Все равно. Стараясь ступать неслышно, идет к двери; тяжелая, черная, но легкая на петлях, она бесшумно затворяется. Запер. И замок бесшумный. Тихо назад. Обходит те места, где паркет пищит постоянно. Узнал поступь старухи. Ждет. Тихо-тихо идет к двери через темноту.

– Это я. Ужинать…

– Поставьте там.

– Да где же я поставлю-то. Ни зги. Хоть глаз выколи…

– Там, там!

– Да отперли бы…

Говорит без веры, так. И тотчас же начинает ворчать-думать. Стучит посудой, ворчит, будто разговаривает с кем-то в библиотеке.

Опять зажал уши ладонями. Но старуха уходит.

Прочитанные Дорочкины письма лежат перед Антоном. Их пять. Но их нет, потому, что перед ним потерянное.

Вот он разбежался, чтобы перепрыгнуть. И мост, который теперь под ним, он не знает, туда ли он ведет, куда хотелось прыгнуть.

А наверху, над потолком стало тихо, совсем тихо. Ничего. Ночь. Далеко, в столовой ждала мать к ужину. А может быть, сегодня не ждала. В какую минуту и где, в какой комнате получено письмо?

Столовая далеко-далеко. Они там теперь. А если разошлись, то еще дальше. Но смотрит на свой потолок, все смотрит. Вот уж смотрит в толщу барельефов, за ними видит балки; сквозь мозаичный паркет смотрит. И видит он темную громадную комнату. Все смотрит. Темная-темная. Позолота на мебели, позолота кое-где на стенах – может быть, луна взошла, и что-нибудь видно, может быть, лакей идет мимо, спичку зажег. А то ничего не видно. Темно в большой зале. Так же темно, как и в комнатах рядом с ней, через которые можно пройти к далекой столовой. Дорочкины письма, прочитанные, лежат на столе; Дорочкины письма, оскверненные.

Сидит Антон и на себя злится. И чего-то простить не хочет. Сидит и думает. И идет время. Когда посмотрел на часы – было два. Хотел бы уже уснуть. Стрелки часов говорили, что еще рано.

Но хочется плакать, и это стыдно. И хочется сжимать кулаки, и это тоже стыдно, но иначе. Минуты стучат. И вдруг стало страшно. И страх не прошел, остался.

«Страшно. Страшно мне».

Страх грызет; тот страх, тот самый. Страх смерти. Страх смерти и еще чего-то, о чем шепчут львы из углов.

Когда истерично вдруг хотелось плакать Антону, он думал, что то близкая Смерть его ходит за стенами. И холодно становилось, стеклянно-холодно. И падала голова на протянутые ладони. И рыдал, трясясь. Началось это после Надиной смерти.

Рыдал тогда и проклинал. И страшился догадаться, кого проклинает. И страшился умереть с проклятием на грешных устах.

И теперь, в ночи, так же хотелось зарыдать. Но поборол. Встал. Тишина любимая томила.

И отпер черную дверь, и вышел из комнаты, вышел в пустую. Темно. Привычно темно и так же страшно. И пошел дальше.

И пустая, темная громада лестницы старалась успокоить юношу. И стоял внизу, а ступени мраморные стройно шли наверх, и угадывал, где они. Тринадцать окон, совсем похожих, глядели на мраморную лестницу, глядели, но не освещали. Было чуть видно их. Чуть видные, менее черные пятна. Стал упорно смотреть вверх. И увидел золоченую раму зеркала. Громадные зеркала глядят друг в друга, одно с высоты площадки за верхней ступенью, другое со стены. Но этого зеркала не видел. Видел только кусок золоченой рамы наверху, и она говорила, как огонь сквозь туман. Но говорила без мысли, без мечты, так.

И постоял внизу, так что все ступени были выше. Постоял и пошел туда, где львы на стенах. Побрел.

IX

Все то же, все то же. Гадко. Два дня прошло, а кажется много. Гадко. Гадко в душе Антоши.

С того вечера не шел наверх. Как всегда, приходили звать обедать в пять часов, приходили звать ужинать перед полночью.

Говорил:

– Принесите сюда.

И никого не видал из своих; только слуг. Раза два выходил из дому. Ненадолго. Так хотелось пойти к верхней бабушке. Повидать Дорочку. Но и не хотелось того мучительно.

«Мaman была уж там. А если и не была, непременно что-нибудь предприняла еще. Кроме того…»

И жизнь этих двух дней была жизнью львиной комнаты. И чувствовал Антон тело свое избитым сплошными орнаментами тяжелых стен своих, любимых так недавно.

О Дорочке думать больно. Мечтать о свидании с нею стыдно: «Не велели мальчишке, и не идет… О, слабость жалкая! Ведь были же люди!»

И по корешкам книг взгляд ведет злобно-завистливый.

«И не только были. Везде они и теперь. Виктор вот… А я…»

И вглядывается в себя Антон. Дни в себе недавние видит и боится вызвать пред собой Дорочку.

Тот вечер, когда решился и когда как бы кто-то обманул его и обидел. Дальше – скучный, сонный и упрямый день; чего-то ожидающий вечер.

Пытается решить и не может, откладывает. Длинная ночь. Читал книгу и не помнит как заснул. И еще день, поздний, умирающий. И еще вечер. Низкие красноватые стены. Полутьма. Один. Ни с кем не говорил. Дверь почти всегда заперта ключом. Вечер. Медленный, звенящий. Ни с кем не говорил. Ни даже с Татьяной Ивановной. И понял, что ждет толчка. И усмехнулся. Понял, что слаб.

Но много говорил с братом Виктором, с далеким, чудесным, долгие годы устрашающим охранительницу крепости. Часто начинал Антон беседу с далеким. И прошептав первые слова, с кресла срывался, ибо, казалось ему, видел страшное. И ходил тогда от стола к двери. И вот останавливался перед камином.

Черно-мраморный камин зияющий ловил блуждающие по далекому взоры его. И останавливался перед черным. И на черную львиную пасть надкаминную глядел неосмысленно. И посреди комнаты стоя, продолжал беседу с братом. И спрашивал. И выжидающе молчал. И заслышав ответ, руку вверх поднимал порывисто. И тогда иногда звеном цепи скрипел зашибленный голубь церковный. Брат же, далекий чудесный герой, отвечал всегда: «Уйди из этого дома».

Иногда же, гневный, шептал громовым шепотом-шуршаньем: «Не уйдешь, дурак!»

Но редко был он неласковый, далекий, чудесный брат-герой.

Звенит вечер. Сидит у стола злой на тех людей и на себя.

«Когда же? Когда же? И кто это сделает, если не я».

И то хочется, чтоб кончилось так, то хочется, чтоб кончилось иначе. Но далекое знает, чего хочет юноша. А проклятая слабость-робость не уходит, она здесь, они вдвоем живут в этом склепе; она с ним, с Антоном; она тихо смеется, узнав, что он понял ее.

Вот долетел далекий говор сверху, сквозь потолок. Далекий, и смолк. Тихо в львиной комнате.

Одинокая слабость смеется в Антоне. Она злая, как избалованная кошка. Замахнулся на нее палкой, а не убил, даже не тронул. И она смеется.

Измученный, сидит перед двумя огнями свечей. И извивается усмешка на губах столь юных.

– Но разве она моя?

Громко сказал, взглянув без думы в зеркальце, подарок дяди – папы крестного. В кожу записной книжки вправлено зеркальце. Ко дню именин подарил. В том вон кармашке полусотенная серия обычная лежала, купоны вперед отрезаны. Как всегда. Аккуратен он, дядя Сема.

В зеркало то глядел. И не хотел видеть то лицо, и нового возжаждавший хотел. И дивился, видя лицо чернобровое, мужественное. И улыбнувшись, – а улыбка странным ликом отразилась – сказал:

– Наша возьмет.

Но стало стыдно. И стало страшно. Нужно делать что-то. Что? И встал, и стал ходить из одного угла в другой, чтоб чувствовать, что живет. И долго мертвыми глазами львы со стен и старики с дверей глядели, как живой бродит по их склепу. Долго. И мыслей не было, но сознавал, что станет сильным, когда нужно будет.

Сел. Засмеялась кошка. Шепчет: «Когда же?»

«Страшно. Страшно. Ведь я один. Зачем так тихо здесь? Так мертво?»

Сказал ли, подумал ли. И стал озираться, стал прислушиваться, и сразу мучительно больно задергалась щека. И все озирался. Долго. Давно хотел перестать и не мог, и все озирался, вглядывался в темноту углов, выискивал что-то. И мучительно прислушивался. И не мог перестать, и щеку дергало все больнее. Один. Один. Никого. Скользнул взглядом по золотым крыльям святого духа. Неподвижный, повис и не глядит в ту сторону, где Антон. Тогда встал, взял со стола книгу побольше, чтоб достать до него, и тронул, раскачал блестящую птицу. И сел Антон. Летает под потолком кругами птица. И смотрел. Не так мертво в любимом склепе. Долго кружит, но вот усталость одолевает. Круги меньше. Вот чуть качается. Стало скрипеть кольцо.

Но вот слышит голос. Не понял где. Опять и громко. Да. Его имя. Голос оттуда, из-за двери, но не в соседней комнате, дальше. Еще раз. Уже ясно.

«Неужели это он? Как будто его голос».

И сорвался Антон с кресла.

– Я здесь!

И отпер дверь. Далеко, на пороге лестницы, стоит со свечой. Вглядывается Антон. Он. Дядя Сема.

– Я здесь. Идите.

– А ты посвети.

Пространство съедает его голос, и голос тот звучит иначе.

По лестнице сошел со свечой. А здесь, в незнакомом месте, и со свечой боится. Или забыл, что пришел со свечой. Возвращается Антон, навстречу со свечой идет, с зажженной.

– Здравствуй.

– Здравствуйте.

Правые руки их коснулись. Вдвоем идут с двумя свечами. Дядина свеча в большом стройном подсвечнике, в бронзовом, в чеканном. И думает Антон: «Из спальни. Так вот где было совещание».

Молча пришли.

– Ты не закрывай.

Антон, входя, по привычке хотел закрыть дверь.

– Как у тебя темно… Что ты наверх не идешь?

И замолчал. Голос, как всегда, тихий, задумчивый. И стал бесшумно ходить вдоль окошек и с любопытством быстро оглядывать все в комнате, часто невольно останавливая взгляд на голубе, который еще качался.

В этой комнате Семен не был ни разу. Ни разу за те годы, что здесь живут. Ранее был, вероятно, но здесь было тогда пусто. И вот внимательно осматривается. Он любопытен. Ходит вдоль стены бесшумно, ничего не задевая, и не говорит. Только все чаще вертит головой, и при этом у него в горле хрип:

– Э-э!

Как бы слегка откашливается. Таков тик его. Так дергает его через две-три минуты, когда Семен спокоен. Но вот он ходит, ходит, осматривается, а голова дергается, вертится, и он все резче, все суше откашливается.

– Э-э! Э-э!

Семен вертит головой и гримасничает так, как будто тесный воротник нестерпимо режет его шею. А воротник он носит отложной, широкий.

Оба молчат. Антон стоит, опершись о спинку кресла, и через стол смотрит, как прыгает безволосый череп на открытой худой шее. Но вот дядя Семен заговорил, продолжая ходить вдоль окон.

– Как у тебя темно… Ты бы лампу зажег.

Думает Антон, что бы сказать. И говорит:

– Все равно.

– Темно так.

– Хотите лампу?

– Зажги.

Говорит тихо, ласково. А в глаза не смотрит. Старался ни разу не взглянуть с тех пор, как пришел.

Белый шар лампы осветил комнату. Семен осмотрелся еще и при новом освещении.

– Ты разве всегда со свечами здесь? Ты лучше лампу. Что свечи жечь?..

Говорит, сам в далекое глядит. Совсем тихо говорит. Думает о другом. Вот задумался крепко, грустно. Глубоко в черепе сидящие глаза, кругло открытые, внимательно смотрят и ничего не видят. А сам ходит, ходит бесшумно. И безволосая сухая голова не дергается.

Но вот остановился, вспомнил что-то свое, осмотрелся и быстро задул свою свечу, которую, входя, поставил на стол у кровати.

«А! Третья свеча. Долго же он не замечал».

То Антон тускло мыслит, появлением дяди выхваченный из круга заколдованного, уже милого.

А дядя Семен:

– Э-э! Э-э!

Ходит.

Опершись на высокую спинку кресла, смотрит Антон через стол на его неспокойную маленькую фигуру, сухую, скромно-аккуратную, в черном пиджачке сверх черного, в меру вырезанного жилета, в черных брюках. У него их много этих костюмов, до совершенства схожих. И пуговицы те же, костяные, черные. Материя дорогая.

Все близкие знают, что Семен сначала носит свой костюм так же, как все граждане, а потом, когда наступает пора, портной перешивает ему все – и пиджак, и жилет, и брюки, повернув материю изнанкой наверх, и он опять носит свой костюм, пока не расстанется с ним навсегда. Тогда костюм складывается с такими же, в ту же меру поношенными костюмами.

Но сроки эти известны ему одному. Внешность его платья всегда неизменна. Как на восковом заводном человеке в паноптикуме. Когда Семен носит платье в первом периоде, когда перелицованное, когда, наконец, проходит и этот срок, угадать нельзя.

Не раз пытались в Макаровой дому Макаровы шуты догадаться:

– А вы, кажется, сегодня в новом, Семен Яковлевич?

Он задумчиво и нехотя отвечал:

– Нет.

Ходит Семен по львиной комнате, как бы забыв, зачем пришел сюда. Но вот, проходя мимо стола, замедлил шаг, задумался. Решил, взял от окна легкий стул и сел к столу, напротив племянника.

– Ты бы лучше пошел наверх.

Покашливает.

Антон думает, что дядя может сказать еще? Подождал Семен, пока тик отпустил его, и продолжал:

– Я ничего не знал. Только сегодня узнал. Что это у вас? Из-за чего? Ты бы пошел туда… Все бы устроилось… Я ведь всего не знаю… Может быть, она сказала тебе что-нибудь… такое… Но ведь… она мать. Это ничего. Это так. Мать может сказать. Да ты бы лучше сел. Так лучше говорить. Нам поговорить нужно.

И замолчал, скосил глаза. Не глядел на Антона, когда говорил. А говорил тихо, ласково.

И долго молчал. И разглядывал Антон дядин блестящий череп, далекие глаза, горбатый нос, красно-рыжие усы, красно-рыжую бородку. Подстрижены аккуратно, как нужно. Как кому-то зачем-то нужно. И усы, и бороду ему давно подкрашивают и искусно: оставлено немного седых волосков.

Замолчал Семен, глядя куда-то вкось. Ничего не видит. И глядит на него сверху Антон. Глядит стоя. И думает о том, что вот дядя Семен единственный из них, который ему не противен. Единственный, если не считать того. Но Доримедонт скоро умрет. У него рак в кишке. Скупой умирает. Все знают, что он скоро умрет, но не говорят об этом. Скупой богаче всех, а об деньгах молчат, как будто их нет, как будто живут не ими, не для них.

Или забыл Семен Яковлевич, зачем пришел. Сидит. Молчит. Задумался. Антон отошел от стола, стукнул креслом. И дядя опять заговорил:

– Так нельзя. Нужно как-нибудь устроить… Да ты бы сел…

Он думал о чем-то. Его голос был такой, как будто он говорил издалека. И понял крестник, что Семен скоро умрет. Понял и испугался. Понял и обрадовался: «Так вот чья смерть здесь бродит».

Шутила смерть, смеялась смерть весело в львиной комнате, в девственной. И являла свое присутствие глупенькой песенкой без слов человечьих, глупенькой песенкой, шуршащей о стены барельефные.

И ждал дядиных слов Антоша. Черные глаза его поняли близкую смерть дяди Семена. И когда увидел он, что Семен умрет, подошел он к нему вплотную и губами молчащими и недвижимыми сказал-помыслил: «Ну! Да ну же! Скорей говори свою старую ложь».

Тогда тот заговорил, вертя головой:

– Э-э! Э-э! Я ведь не знаю, что у вас произошло… Я не знаю… Но мне твоя мать сказала, что эта девица… Что ее сестра… Дорофея Михайловна…

Он заплакал. Но ненадолго. Отерев платком лицо, задергался своим: э-э, э-э. И опять заговорил:

– Я знаю. Ведь теперь все другие. Вам другого хочется. Мы не так росли. Но я ничего не говорю, ты поди наверх, и все кончится.

Он говорил так и опять замолчал. Антон смотрел на дядю Семена, на этого маленького, худого человека в пиджаке, смотрел на него и жалел его.

Вдруг Семен начал говорить иначе и заговорил, встал:

– А Судьба? А Судьба? А Бог? Матери нужно покоряться. Кто же как не мать! Я сам был, как ты. А теперь… А теперь…

Он опять заплакал. Но совсем ненадолго, только два раза всхлипнул. И, оправившись, начал говорить: о женщинах, об их коварстве. Но он говорил о своей жене. Забывая все, что не она, часто повторял:

– Ты ведь знаешь… Ты ведь и сам знаешь…

На миг случайно его глаза посмотрели в глаза крестника. Вероятно, это было смешно львам стенным. Сделали каждый свою гримасу. Но гримасу, усиленную неожиданностью. Но это был миг.

Говорил Семен о своей несчастной жизни. Говорил нескладно и совсем забыв те слова, которые нес сюда. Он был впервые таким перед племянником. Но говоря, он не смотрел в его глаза. Он говорил горячим голосом, говорил кому-то, кого-то глазами ища беспокойными, смотрел в открытую дверь, в тьму. И еще раз понял Антоша, что дядя скоро умрет. Но и еще одна мысль проползла через мозг. Семен говорит, говорит, судорожно откашливаясь, а племянник ходит по комнате, не видя его. Будто идет не по комнате, а туда, в далекое, и ему страшно. Вот помыслил думами помутившимися от говора всхлипывающего дядиного.

«Вот иду, кружусь по склепу. Но петли моих следов развяжутся. И это будет прямой, далекий путь. И к чему городить свою чепуху? Не нужна мне его откровенность… Еще расплачется опять. Кисляй. Чепуха его глупое несчастье».

Но все говорит, говорит. И как бы откашливается.

– Э-э! Э-э.

И вдруг сразу оборвал. И обычным голосом:

– Который же час? У тебя есть часы? Как! Двадцать минут. Как же это я…

Держа в руке свои маленькие золотые часы, идет к двери и говорит:

– Ну, прощай… Ты посвети мне. До лестницы. Нет, лампу возьми. А там я уж со свечой.

Его свеча в высоком подсвечнике прыгает, когда он зажигает ее.

X

– Здравствуйте, ваше превосходительство. Как делишки во вверенном попечению вашему заведении?.. Эй, ты! Никого больше не принимать. После завтрака – карету. Ливрейного на козлы! Кушайте, ваше превосходительство.

Чуть привстал в кресле со спинкой высокой важный Корнут, руку через стол гостю протянул. И к старухе древней, в шелковом плате, в темном за столом сидящей, гость почтительно подошел.

– Как здравствуете, Домна Ефремовна?

Чуть пониже голову трясучую нянька склонила.

– Благодарствуй, батюшка!

А кресло ее такое же, как у барина ее, у Корнута Яковлевича. Остальным, кто за стол сядет, стулья поставлены с сафьянной обивкою, без локотников.

– Как же, Корнут Яковлевич? Может, мы и оформим обещание ваше… Благодетельное обещание ваше.

Это превосходительный после трудно придуманных слов многих, на которые никто не откликнулся.

– А вы уж лучше, ваше превосходительство, к ужину заезжайте. Тогда я по поручению Корнута Яковлевича и не то еще вам оформлю. А в настоящее время не до того нам.

Сказав, отпил и причмокнул нотариус Гервариус, на Корнута глаза скосил. Хозяин от стакана глаз не поднял. А в стакане красное вино. Усы покручивает.

Под дубовым потолком высоким молчание людей впитывают радостно стены, старыми гобеленами украшенные. Про те гобелены брат Макар не раз говаривал, не завидуя:

– Дрянь линючая. Выкинь! Ведь и тебе эти тряпки не нравятся.

Радостно помолчали теперь стены, тканьем старым украшенные, и услышали:

– А и взаправду, батюшка. Чего тебе здесь сейчас? Али не знаешь: день ноне особенный. К ночи жалуй, к ночи. К ночи вашего брата эк сколь ожидаем. Еще коли встрешь кого, сюда гони. Шампанским тебя угостим.

Устала нянька древняя. Глаза закрыла. Голова трясучая на грудь пала.

Хохочет-давится нотариус Гервариус:

– Уж не вам ли это она, ваше превосходительство? Уж не вам ли?

Ни слова не говорил Корнут, пия вино свое. Никому не говорил.

Будто не слышал. И даже дремотными стали глаза его. Однако, когда вскоре стал прощаться превосходительный, сказал Корнут, левую руку в локотник уперев:

– Благодарствуйте на посещении. – Будто привстал горбун.

– Вечерком! Вечерком-с!

То вдогон тому нотариус Гервариус. И захохотал нотариус, когда там, далеко, хлопнула дверь внизу. И улыбнулся-фыркнул под усами тонкими Корнут. И на нотариуса взор вскинув проснувшийся, нянька прошамкала:

– Чего ржешь, батюшка?

И пошуршав платьем своим шелковым себе на утешение и вздохнув протяжно, опять в сон отошла, в близкий.

Засуетился-завеселился нотариус Гервариус, около Корнута Яковлевича забегал. А тот вино красное пьет, усы заостренные крутит, чуть улыбается, слышит:

– Пора! Пора! Пора!

– Ну, я сейчас.

– Готова карета! Готова карета! Пора!

Поехали. И разное говорил нотариус. И по-разному молчал Корнут Яковлевич, слыша:

– Вы бы, Корнут Яковлич, в орденах… Вам бы, Корнут Яковлич, лучше послезавтра, в храмовой их праздник… Да хорошо ли, Корнут Яковлич, что вы со мной…

Тряслась карета. Слушал Корнут. Курил. Молчал. И вот спросил:

– А вы чего от моей свадьбы ждете?

– То есть, как чего-с?

– А так. С чего вы так уж больно обрадовались? Или думаете – дела совсем забуду? Или думаете – сам на себя похож не буду, когда женюсь. Очень уж вы обрадовались. Чему бы вам радоваться, коли не тому.

– Вот голову снимите, не тому я радуюсь. А радуюсь. Это верно. Радуюсь. Радуюсь. А вы угадайте. Только скорей. А расчет мой верный.

Карета закудахтала рессорами. И не расслышал нотариус:

– Дурак.

Подъехали к белому дому купцов Оконниковых.

– Вы со старухой посидите. А я к Марье Александровне пройду.

– Как! Вы разве со старухой переговорили уже?

– Ну, уж это мое дело… Дома?

– Пожалуйте, Корнут Яковлич. Принимают-с!

Ручки дверей медные, начищенные, сверкнули. Протискиваясь рядом с Корнутом, нотариус Гервариус шепотком:

– А уж я старухе-то турусы на колесах… Довольны останетесь.

– Ну, молчите, милый мой. Пока освобождаю вас от ваших обязанностей… Марье Александровне доложи.

По лестнице, воском натертой, половиком-дорожкой устланной, наверх чинно прошли. Уклада стародавнего речи-молитвы немногословные стены тихо шепчут. Налево, в горницу столовую, в светлую, с иконою Спаса гневно-строгого в ризе ликующей, нотариус Гервариус, подпрыгивая, вошел; хозяйке поклон, ножкой фигурно шаркает. Корнут из залы направо, туда, где за многими дверями двадцатисемилетняя хозяйка громадного пароходного дела в комнатах своих уютных среди роскоши новых дней живет тихо.

– Здравствуйте, Корнут Яковлевич. А мамаша дома.

Полная, волжскою красотою певучею прекрасная, из широкого рукава платья парижского утреннего руку белую свободно протянула.

– Позволите?

Из портсигара золотого, сапфиром-кабошоном украшенного, папироску тонкую желтую вынул, медлительно закурил, в кресле сидя напротив хозяйки. Заговорил, слова тянул важно-спокойно, рукою холеною подчас как бы слова те подкидывая и с улыбкою их ловя, играя ими хозяйке-красавице на потеху.

– Да. По делу. Да. Да… От меня не тайна, что руки вашей, Мария Александровна, многие искали. Да и осторожность вашу и ум одобряю. Вполне одобряю. При вашем капитале опрометчивостью было бы… И увлечение, да, да, увлечение тоже… Деньги к деньгам. В этом мудрость. Так понимал поведение ваше. И уважаю. Да. Да. А я… А мне в мои годы пора… То есть, имея дом без хозяйки, без молодой и прекрасной хозяйки, пора подумать о заполнении этого пробела в жизни. Имея капитал, насколько могу судить, в три раза с лишком превышающий ваш капитал, освобождаю себя от риска всяких кривотолков и нареканий. И в то же время… да, да… иду навстречу… то есть, оба мы пойдем навстречу задачам отечественной промышленности и предначертаниям правительства, объединив и подкрепив, так сказать, взаимно два волжских дела. Неоднократно побывав в Санкт-Петербурге… да, в Санкт-Петербурге, имел случай… да, да… приятный случай в беседе с господином товарищем министра… да, министра, узнать мнение его превосходительства, а следовательно, и мнение его превосходительства господина министра, да, да… министра о желательности, о желательности, о крайней желательности сосредоточенья капиталов хотя бы путем заключение браков… да, да… именно браков. Как в нашем районе, так и… Да, да… Особенно в поволжском районе, где судьбы дел зависят не только от финансового, так сказать… да, да, слова его превосходительства, не только от финансового гения, но и от стихийных сил. Что явно говорит в пользу капиталистической… да, да… тенденции. Наиболее же частые крахи именно пароходных предприятий, недостаточно финансированных… ах, я далек от предположений… Да. Так вот… пароходных предприятий, указывают на то, что в данном случае я поступаю… то есть мы оба поступим, ничуть не отклоняясь от предначертаний его превосходительства господина министра. Даже более: при моих связях в Санкт-Петербурге я могу… да, да, конечно… поставить его превосходительство в невозможность не усмотреть в этом, так сказать, явлении нарочитое желание оправдать доверие и посильно послужить делу процветания отечественной индустрии… да, да, а следовательно, и вообще задачам правительства. Да. Так вот. Надеюсь, Мария Александровна, вы отнесетесь к словам моим с надлежащим вниманием. Да. А засим, если предложение мое явилось для вас неожиданностью, чего я, впрочем, не предполагаю, и желаете вы подумать, то я пройду к маменьке вашей и там ожидать буду вашего согласия.

Договорил, просмаковав все слова свои, с особенной ласковой важностью играя словами, в которых попадался звук «р». Те слова по комнате катились, как серебряные шары. С кресла вставая и в поручни упираясь, голову на миг в плечи спрятал. И затрещала-вскоробилась белоснежная накрахмаленная грудь.

Сорвавшись, встала и хозяйка.

– Корнут Яковлевич. Вам не нужно будет долго ожидать ответа. Благодарю за честь. Но я не пойду за вас замуж. То есть, вообще, не собираюсь. А кстати, когда будете в Санкт-Петербурге, спросите у господина министра, не допускают ли его предначертания каких-либо сердечных чувств в брачных делах.

Начав спокойно и размеренно, побледнела и голову на стройной шее подняла по-королевски.

Папиросу в черных зубах зажав и на дверь глядя, Корнут сказал. И будто чревовещателем был: говорил спокойным голосом слова, а где-то рядом кто-то смеялся злобно.

– Несомненно, Мария Александровна, вы вправе распоряжаться своей судьбой, как заблагорассудите. И обиды в отказе вашем никакой для себя не усматриваю, тем более что формального, так сказать, предложения руки и сердца не делал. Но неосторожные слова ваши относительно его превосходительства господина министра и вообще относительно материи, шуток не допускающей… да, да… эти слова ваши, а в особенности тон… да, да… тон речей ваших заставляет меня серьезнее отнестись к тем слухам, которым доныне я веры не давал… да, да… веры не давал, не предполагая, что в старинном роду… да… будучи дочерью почтенного коммерсанта… Да, да… И я, будучи сам, так сказать, на виду у его превосходительства, и, смею надеяться, не на плохом счету, до некоторой степени обязан…

На шорох оглянулся косо в глубь комнаты. За портьерой скрылась хозяйка.

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации