Текст книги "Зачем жить, если завтра умирать (сборник)"
Автор книги: Иван Зорин
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 30 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
Любовь
Москва – мёртвый город. Но мертвецы этого не замечают.
Мезряков шёл в парке по Майскому просеку, ведущему от главного входа до кафе «Лебяжье», и чуть было не наскочил на толстяка в майке. Остановившись, тот трижды перекрестился на бревенчатый храм святителя Тихона Задонского, огороженный высоким железным забором. Русские сильны православием, их церковь – единением. Мезряков подумал, что уже тысячу лет она – тело Христово, от которого отсекли зловредные члены. Ибо лучше войти в Царство Небесное с одной рукой, чем с двумя в геенну огненную. Да и много ли набралось за тысячу лет? Всего-навсего прокляли отщепенцев-еретиков – жидовствующих, стригольников, сектантов пятидесятников, отлучили староверов, разгромили все их раскольничьи толки – аввакумовщину, ветковское согласие, епифановщину, дьяконовщину, суслово согласие, чернобыльцев, акулиновщину, даниловщину аристовщину, онисимовщину артамо-новщину, осиповщину, адамантово, самокрещенцев, нетовщину, стефановщину, странников, титловщину, филипповщину, численников, чувственников, фелосиевщину духоборцев, молокан, субботников, штундистов, хлыстов, скопцов, скакунов, наполеоновщину, беспоповщину. И всего-то! Разве это не стоит церковного единства? Да, русские набожны. Они верят искренне и глубоко. Только вот сами не знают во что.
Выплюнув жевательную резинку, Мезряков на лету наподдал её по-футбольному ногой в сторону храма.
Ибо сказано: «И на камне сем возведу я церковь Мою».
Но нигде не сказано, та ли это церковь.
В кафе было людно. Теснились у барной стойки, разложив еду на бумажных тарелках, сидели на подоконнике. Лецке подошёл, когда Мезряков уже сцепился с соседом по столику. Тот едва помещался в пластиковом кресле, гнувшемся при каждом его движении. Животом он упирался в стол, облокотившись на него короткими волосатыми руками, торчавшими из майки с изображением президента. Было жарко, толстяк вспотел, и на лице президента проступали жирные пятна.
– Вы, значит, за глобализацию, – усмехнулся он, вытирая губы салфеткой.
Мезряков выглядел уставшим.
– Глобализация – это паллиатив, – терпеливо, будто непонятливому студенту, возразил он. – Очевидно, что мы живём в англосаксонском мире, как Египет и Галлия жили под солнцем вечного Рима. Оглянитесь, дружище, все эти О. К, Голливуд, Си-Эн-Эн, которую ретранслируют наши СМИ. – Мезряков ткнул пальцем в пропотевшую майку. – Кстати, у вас тут «Россия» написана латиницей.
Толстяк покраснел.
– Это не мешает мне жить в России! И любить её! А вы живёте в англо-саксонском мире, говорю же, вы либерал, для которого где хорошо, там и Родина!
Лецке пожалел, что не застал начала разговора. Повернувшись вполоборота, он тихо встал у Мезрякова за спиной.
– Вы любите Россию? – иронично переспросил Мезряков. – А я, по-вашему, нет?
Толстяк бросил салфетку.
– Но вы же всё критикуете. Может, вам лучше уехать?
– Я здесь родился. С какой стати мне уезжать?
– Но вы же всем недовольны.
Мезряков отвернулся. За окном дети кидали хлеб чёрным лебедям. Изогнув шеи, те доставали из воды размокшие куски.
– Мы наследники великой культуры, – гнул толстяк, загибая пальцы. – У нас были Пушкин, Рахманинов, Блок…
– Рахманинов? – вскинул бровь Мезряков. – Тот самый, похороненный в Америке? А Блок? Умерший от истощения? Он сегодня бы наверняка написал: «И зомби здесь с мозгами кроликов in TV veritas кричат».
Отставив мизинец, Мезряков взмахнул рукой, будто дирижировал. Лецке у него за спиной беззвучно усмехнулся. Подняв глаза, толстяк уничтожающе на него посмотрел, потом перевёл взгляд на Мезрякова.
– Вы презираете свой народ. Что ж, либералам это свойственно.
Мезряков не нашел, что ответить. Пожав плечами, он склонился над столом, сгребая в кучку хлебные крошки. Толстяк торжествовал.
– Меня тоже многое не устраивает, но мы с божьей помощью поднимем страну! – вставая, произнёс он так громко, что за соседними столиками обернулись. – А вы не унывайте, это большой грех.
На прощанье он выложил визитку, которую прежде повертел толстыми пальцами с широкими, коротко остриженными ногтями, – менеджер по поставкам импортной обуви. Не притронувшись к ней, Мезряков молча отвернулся. Лецке проводил его взгляд, также упершись за окном в широкую спину уходившего патриота.
– Забавный экземпляр, – вместо приветствия сказал он, присаживаясь, так что Мезряков вздрогнул. – Пушкин, Блок… Он-то какое имеет к ним отношение?
Мезряков вздохнул.
– Многие рады обманываться, приятно думать, что живешь в стране, у которой есть будущее, а если усердно молиться, впереди ждёт бессмертие. И плевать на уроки химии, неважно, что углерод и вода после распада тела станут неотличимы от таких же атомов в земле. Желание, как у детей, определяет мысли! – Было видно, что он ещё не успокоился. – Послушайте, Антон, а вас волнует судьба России?
Лецке поморщился.
– Четно, нет. Вы находите это ужасным?
– Да нет, я к этому привык. И почему будущее страны небезразлично только нам, евреям?
– Так вы еврей?
– По отцу. Он нас бросил, и я взял фамилию матери.
– Надо же. А мой отец из поволжских немцев. Один меня воспитывал. И про мать ничего не рассказывал, так что фамилию выбирать не пришлось.
– Он жив?
– Нет.
– А у меня мать уже много лет в доме для престарелых. Но вы не ответили.
– Почему меня не волнует судьба России? Так вы же видели, – Лецке кивнул на опустевший стул. – И таких легион. Но бог с ними, как мы будем дальше?
– В каком смысле?
– Давайте начистоту, вы не убьёте меня, я вас. Если когда-то и могли, в чём я сомневаюсь, то теперь нет. По-моему, пора сворачиваться.
– Согласен. Все начинания кончаются фарсом. Мир?
Мезряков протянул руку.
– Мир, – пожимая её, эхом повторил Лецке. Он посмотрел в глаза. – Но мы будем встречаться?
– Конечно, – не отвёл взгляда Мезряков.
Обоим сделалось неловко. Над столиком порхали коричневые бабочки-шоколадницы, которые, садясь возле лужиц колы, пили из них расправленными хоботками, оставляя сладковатые пятна. Привлечённые запахом человеческого пота, они планировали на обнаженные плечи, руки, шеи. Стараясь не вспугнуть, их фотографировали айпадами. Полные восторга, тут же выставляли фото в интернете, подписывая: «Я и бабочки» или «Моя сессия с чешуекрылыми». Мезряков вынул мобильный, чтобы посмотреть который час.
– А знаете, мне никто кроме вас не звонит.
– Так и мне. У нас не только умирают в одиночку, но и живут тоже.
– Москвичи и рады быть другими, да Москва не даёт.
Оба принужденно рассмеялись. Все было сказано, пора было прощаться, но каждый испытывал неловкость от того, что придётся встать первым. Мезряков отвернулся к окну. Лецке снова проследил его взгляд. На цветочной клумбе гудели пчелы, забираясь в «львиный зев», вылезали покрытые жёлтой пыльцой. Работа кипела, надо было успеть, пока солнце и венчики ещё раскрыты. Из ниоткуда появился огромный полосатый шершень, хищно облетев клумбу, будто в супермаркете, деловито примерился, выбирая жертву. Он знает: сопротивления не будет, всё предрешено. Схватив пчелу, шершень унес её в никуда. Природа не знает жалости, у насекомых всё как у людей. Наблюдая это, Мезряков скривился. Прощаясь, Лецке подал ему руку.
В Москве есть свои гвельфы и гибеллины. Когда-то их звали западниками и почвенниками, теперь либералами и патриотами.
В их баталиях погибает здравый смысл, так что нормальному человеку, не принадлежащему к их лагерям, некуда пойти. А ведь это действительно страшно, когда человеку некуда пойти.
Запись Мезрякова на веб-камеру.
«Вечер 6 июля 201… года.
В очередной раз убедился, что мы с Лецке сблизились. Утром он поддержал меня в споре с „патриотом“. Пусть неявно, но он был на моей стороне. Да, мы с ним родственные души. Одинокие и мятежные. Это большая редкость, встретить такую личность. Благодаря его смелости, его изобретательности я увидел себя с неожиданной стороны. Спасибо, Лецке! Но я испытываю к нему нечто большее, чем симпатию. Я понял это, когда он рассказывал мне про своего отца. И потом, пожимая его узкую теплую ладонь. Я чувствую к нему сильное влечение. Мужская дружба? Но что за ней стоит? Древние были честнее. Ахилл и Патрокл, Эпаминонд и Пелопид, Александр и Гефестион были любовниками. А военное братство? В Священный отряд фиванцев вступали парами, клянясь не пережить друг друга. В римских легионах любовников ставили рядом, зная, что порознь они не покинут строя. Гомосексуальные отношения процветали и в монастырях, и в палестрах. Женщины разыгрывают с мужчинами карту, заложенную природой. Они исполняют программу продолжения рода, чтобы потом уютнее устроиться в браке. Естественно, за счёт мужчины. Поэтому его выбирают попривлекательнее, побогаче, поустроеннее. Чистая дружба-любовь может существовать лишь между однополыми. Этот союз далёк от животных инстинктов, он основан на свободе, которую не связывает потомство. Здесь отсутствует предмет торга, возможность шантажа, это проявление высших чувств – духовной привязанности, бескорыстной любви».
Мезряков сделал паузу.
«Боже, кого я хочу убедить?
И в чём?»
Посидев немного в тишине, он выключил компьютер.
После встречи с Мезряковым в кафе Лецке долго не мог успокоиться. Он до вечера бродил по парку, исходив все его тропы, так и не мог в себе разобраться. А дома он застал жену сидящей у телевизора.
– Тебе ещё не надоела? – не выдержал он.
– Что? – не повернула она головы.
– Галиматья по телевизору.
– Меньше, чем твоя физиономия.
Лецке пожал плечами, прошмыгнув в свою комнату. А ночью увидел сон. Мезряков читал на курсах лекцию о недавнем прошлом России:
– Предки посылают нам вызов, на который мы не в силах ответить, – расхаживая из угла в угол, говорил Мезряков. – Потому что мы не выдерживаем с ними никакого сравнения. Мы бледные, золотушные поганцы, способные только ныть. Знаете, какой сон увидел перед смертью Сталин?
– Нет, – ответил за всех Лецке.
– А вот какой.
Замерев, Мезряков поправил очки, которые, в отличие от действительности, носил во сне, и рассказал про страшное видение Сталина.
– Оно посетило его на подмосковной даче весной пятьдесят третьего. По старой привычке, приобретённой с радикулитом, он лежал на спине, распластав руки крыльями, и во сне влетал в небесную дверь. За ней теснилось в очереди будущее, а из прошлого черти готовили поленья для своих печей.
Сталина подвели к небесной кузнице, в которой вспыхнул огонь, яркий, как семисвечник, и части света, поменявшись местами, разбились. И увидел он ангелов, стоявших, где раньше был восход, а теперь – закат. А было их по числу сторон света – семь.
И первый ангел снял печать с договоров и вострубил.
Будто зимой разразилась гроза, и Сталин увидел, что его страна раскололась, как льдина, в которую попала молния. И пошёл брат на брата, а сын на отца, и снег стал красным, как фартук мясника.
И второй ангел снял печать с законов, и стало беззаконие. И судьи спрашивали: «Как нам теперь судить?», потому что не знали. И палачи казнили без разбору, но виновные ускользали, как рыба в иле.
И третий ангел вострубил, и снял печать с уст лжепророков, и распечатал замки на тюрьмах с негодными прорицателями. И наполнилась земля ими, и каждый не знал теперь, где правда, потому что вспыхнуло множество солнц, а настоящее погасло.
И четвёртый ангел поразил пастырей, а народы, рассеявшись, метались, точно обезумевшее стадо, и каждый искал себе укрытие и не находил. Ангел же стал огромен, как буря, и его тень покрыла землю, как власяница, в которой копошились люди, бесцельные, как саранча. И были они, как пепел, ангел же, став бледен, скакал между ними и снимал их, как нагар со свечи.
Пятый обратился блудницей и сыпал на землю монеты, стучавшие по крышам, как дождь. А люди собирали их, ползая гадами на животе, и пытались есть – но монеты были горькими, как полынь, и пытались прятать – но они жгли ляжки. Обратился тогда ангел золотым тельцом и упал с неба, расколовшись на куски. И все подставляли руки, но ловили черепки, и множество тогда погибло.
А шестой ангел отверз слёзы, которые копились на небе, и хлынули вниз хляби, запечатав уста праведникам, – и стало молчание грозным, а ложь как водопад. И завидовали тогда тем, кто умер раньше.
И появился осёл в полнеба, одно копыто которого – обман, другое – предательство, третье – искушение, а четвертое – блуд, и восседали на нём аспиды числом шестьсот шестьдесят шесть. Их глаза как жаровни, а язык как меч.
И оставшиеся служили им, пока они палили их огнём.
Как вдруг всё стихло, будто в книге бытия стёрлись все буквы от альфы до омеги. На небе опять высыпали тусклые как слюда звёзды, которые прикнопили его свернувшийся было свиток. Восстановился привычный порядок, но это оказалось хуже всего. И седьмой ангел, одетый в спортивную куртку, с рёвом задрал кверху колесо мотоцикла, и, заиграв на саксофоне, расхохотался в лицо: «А старики будут мучиться радикулитом, ходить под себя и, пуская слюни, соревноваться, кто кого переживёт!»
Сталин вскочил с кровати, и тут его разбил паралич.
Мезряков снова поправил очки.
– Евреи носятся со своими мифами, как с писаной торбой! – выкрикнул во сне Лецке. Но Мезряков не обратил внимания.
– Коммунистическая идея, безусловно, великая, – продолжил он. – Но одно дело идея, другое действительность. Я могу во многом оправдать Сталина, но почему он не ушёл со своего поста после войны? Враги были уже повержены, всё наладилось, можно жить равными и свободными. В этом случае он бы остался отцом нации, как Дэн Сяопин. А он до конца цеплялся за власть. Нет, этого я решительно не могу понять.
Мезряков замолчал.
И тут в тишине раздался голос Оксаны Богуш:
– А кто такой Сталин?
Ещё не пробудившись, Лецке подумал, что мозг, как сердце, никогда не спит.
Светало. По обоям метались лиловые тени. Сложив руки за головой, Лецке смотрел в потолок и думал о Мезрякове. В последние дни он не мог о нём не думать, раз за разом прокручивая в памяти их историю. От первой встречи, когда лекция Мезрякова вызвала у него, теперь он ясно это осознавал, жгучую зависть, ему вдруг стало обидно за себя, за то, что он не может жить так же свободно, так же независимо от окружения, как этот грузный немолодой мужчина – до той недавней ночи, которую он провел под его окнами. Лецке никак не мог разобраться в своих чувствах. Он испытывал к Мезрякову сильную привязанность, которой у него не было ни к одной из женщин, и одновременно в его присутствии ощущал неловкость, смущение, граничившее со стыдом. Ему хотелось всецело принадлежать Мезрякову, пожертвовать ради него всем, без остатка, и вместе с тем, безоговорочно признавая его превосходство, Лецке должен был полностью исключить мужское соперничество, так или иначе сопровождавшее его всю жизнь. В этой новой, непривычной для него роли Лецке чувствовал что-то унизительное. Бунтовало его мужское начало, принадлежность к сильному полу, в которой ему не позволяли усомниться на протяжении сорока лет, давала о себе знать, упрямо заявляя о своих правах. Однако чувство к Мезрякову не менее властно требовало отказаться от прерогатив своего пола. В Лецке шла мучительная борьба, его природа делала выбор, и он с содроганием и трепетом ждал, на каком из двух начал она остановится – мужском или женском.
Заключение мира вновь сделало улицы безопасными, и Мезряков по-новому взглянул на прежнюю затворническую жизнь. Свобода! Её может ощутить лишь тот, для которого домашний арест позади, кто вышел, наконец, из заключения! Теперь Мезряков оценил возможности, которыми раньше пренебрегал – кафе, музеи, кинотеатры вновь открыли для него свои двери, и он решил расширить убогий круг своих развлечений. Но ему ничего не приходило в голову. Тащиться на метро из Сокольников в душный центр, чтобы посмотреть какой-нибудь фильм или съесть пиццу, было выше его сил, и тогда, вспомнив шахматное сражение с матерью Оксаны Богуш, он решил возобновить игровую практику. Несмотря на вывеску с чёрным и белым королем в Сокольническом шахматном клубе, расположенном под сенью высоченных дубов в глубине парка, играли во всё – в карты, нарды, домино, и Мезряков, зачастив в него, быстро влился в сложившийся круг, со своей иерархией, в основу которой положена игра. Положение определяли класс игрока, его фарт, интуиция, точность в оценке позиции. Жизнь, наполненная политикой, продвижением по службе и семейными сценами, оставалась за клубной дверью, внутри время отсчитывали одержанные победы и понесённые поражения, его метками были поставленные на доске маты. Погружаясь, как в аквариум, здесь плавали среди себе подобных, отгородившись от остального мира, и, наблюдая бесконечную смену комбинаций, забывали обо всём, поселившись на чёрно-белых полях. Сюда гнало одиночество. Игра – тоже способ общения, диалог, который ведётся на языке шахмат или карт. Этот язык не уступает человеческому, после «разговоров» на нём к голове приливает кровь, поднимается настроение или закипает злость. При этом он превосходит человеческие языки отстранённостью. А это совсем немаловажно.
Клуб был гайд-парком, чайной – чай в пакетиках за отдельную плату заваривала полная, немолодая смотрительница, выдававшая шахматы, она знала всех по имени и часто вздыхала: «Они же как дети…», – здесь заводили знакомства, но отношения не шли дальше клубных стен. Под иконами шахматных чемпионов здесь случались и свои исповеди. Застенчивый, с блеклыми глазами учитель математики признавался, что ходит к проституткам, чтобы не беспокоить жену, которую перестали волновать сексуальные отношения. Над ним смеялись, а он всё равно выкладывал подробности своих измен. «Жену я люблю, но мне ж для здоровья надо, – смущаясь, говорил он. – Разве это измена?» Насмеявшись, начинали обсуждать всерьёз, постепенно приходя к выводу, что если женщины разные, то это разврат, а если одна – медицинская процедура. Математик, успокоившись, расставлял фигуры. А на другой день заводил старую песнь. Благообразный высокий старик с орлиным профилем, выходец с Кавказа, в прошлом горный инженер, каждый вечер клялся, что больше не придёт, уверяя, что у него есть чем заняться, кроме как впустую тратить жизнь, а на другой день угрюмо оправдывался: «А што ищо дэлат? Нэчего дэлат!». Он снова раскрывал доску для нард, сгребал на середину фишки и, перед тем как выбросить кости, дул на них – на счастье. Его постоянным противником был ровесник, который, делая ход, непременно поддакивал: «Вот-вот, делать и правда нечего», а про себя рассчитывал, как лучше сыграть. Это был клуб одиноких сердец, в него уходили, как в монастырь. Он защищал от самих себя, отвлекая от пустоты жизни. Днем являлись пенсионеры, к вечеру подтягивались работающие, и тем и другим нужно было унять игровой зуд. Много часов двигали пластмассовые фигуры, выбегая лишь покурить, а расходились поздно, с лихорадочно блестевшими глазами, проигрывая в уме варианты, оставшиеся за доской, чтобы на другой день использовать домашние заготовки.
Хомо луденс, разве это не рецепт спасения? И разве азарт не замена счастья?
Иногда вспыхивали споры, одни и те же, из-за упавших флажков, – выясняли, чей свалился раньше, – из-за тонкостей в правилах, из-за того, дотронулся до фигуры или нет, – а бывало, из угла, перекрывая стук часовых коромысел, вдруг доносилось громкое: «Бараны, которыми правят козлы, – вот что такое Россия!». – «Я – не баран!». – «Ну конечно, какой баран осознает себя бараном!» – или что-то в этом роде, совершенно не связанное с игрой, и тогда все поворачивали головы, но в разговор не вступали. Случалось, доходило до драки, но чаще расходились по другим столикам или с угрюмой молчаливостью снова расставляли фигуры, надеясь ответить за доской.
«Брать или не брать, вот в чем вопрос», – нацеливаясь на пешку, чесал лысину невысокий худощавый мужчина, похожий на мальчика. «Бери, иначе государство заберет», – советовал из-за спины наблюдавший его игру сгорбленный пенсионер. Подобные шутки произносились по тысяче раз и уже не вызывали смеха. Тут же выбрасывали из бумажных стаканчиков игральные кости, вглядываясь в них, как оракул, читающий судьбу, а рядом обсуждали, умерли ли шахматы с появлением компьютерных программ. И не замечали, что умерли сами.
Мезряков ходил в клуб полторы недели и был уже в курсе всех сплетен, наблюдая сидевших за столиками, знал историю каждого. Показав раз на высохшего, с узкими глазами азиата, смотрительница шепнула Мезрякову, что у того неоперабельный рак. Она тяжело вздохнула. Мезряков незаметно посмотрел – азиат стучал костяшками домино, а когда выигрывал, радовался, как ребёнок.
– А остальные знают?
– Знают.
Жестокостью игра не уступает войне – побеждает всегда один, а его радость оборачивается горем другого, поэтому игроки в глубине души ко всему равнодушны. Всему, что не касается игры. К азиату относились так, будто с ним ничего не случилось. Для него, может, это было и к лучшему. Но для Мезрякова чересчур. Видеть умирающего, который не вызывает сострадания? Это вновь напоминало о всеобщем безразличии, о холодном, бесчувственном мире, от которого не убежать. Глядя на азиата, Мезряков не понимал, чем от него отличается, и, представив, что завтра снова увидит его в окружении равнодушных, сосредоточенных на себе игроков, решил больше в клубе не появляться.
Рецепт счастья по-русски:
Тебе врут на голубом глазу, а ты верь!
Тебе объясняют, кто твои враги, и ты считай их таковыми!
Тебе сели на голову, а ты не замечай!
Тебя уверяют, что завтра будет лучше, чем вчера, а ты соглашайся!
И будешь счастлив!
За неделю Лецке осунулся, похудел. Он ни на мгновенье не переставал думать о Мезрякове. Иногда всё происходившее с ним казалось ему сном, настолько неправдоподобными и противоестественными представлялись ему их отношения. «Псих! Чертов псих!» – ругал он себя, ударяя кулаком по лбу и не понимая, как мог угодить в ловушку, которую сам же и расставил. Птицелов попал в собственные силки, повторял он, мучаясь бессонницей. Но всё чаще и чаще он полностью отдавался этому новому, нахлынувшему на него чувству. Ночью, когда к нему, сломленному усталостью, ненадолго приходил сон, или под утро, на зыбком пограничье яви, ему представлялось, что они с Мезряковым неразлучны, грезилось, что они любовники, и, пробудившись, в первые мгновенья он ломал голову, как сделать ему признание. Но потом мужская природа в нём брала верх, и, устыдившись своих мыслей, Лецке краснел, снова называя себя психом.
Страдания Лецке не укрылись от Мезрякова. Теперь он читал лекции, обращаясь только к нему, сосредоточенно вглядываясь в его лицо, на котором отражались душевные переживания. И не знал, как ему помочь. А Лецке становилось всё хуже. У него даже промелькнула мысль обратиться к психиатру. Он подумывал и о том семейном психологе, к которому его таскала жена. Но, представив на мгновенье свою исповедь, понял, что никогда на неё не решится. Это было выше его сил, да и чем поможет ему психолог? Запретит чувствовать? Лецке вспомнил психиатрические лечебницы, в которых лежал, перебрал в памяти врачей, их советы, такие же пустые, как их глаза, он перечислил про себя их рекомендации, которые можно легко найти в интернете, и отбросил мысль снова идти к ним. Впрочем, через неделю наметилось улучшение. Лецке преобразился, странно похорошев какой-то новой, неведомой ему красотой. Победившее чувство к Мезрякову целиком его изменило, и вновь обретённая природа брала своё. Походка у него стала раскрепощённой, теперь она шла от бедра, в голосе появилась чувственность, а в одежде стали преобладать броские тона. Теперь его занимал единственный вопрос: ответят ли ему взаимностью?
С середины июля на курсах объявили перерыв. Несмотря на отпускную пору, у Мезрякова на последнем занятии был аншлаг. Он был в ударе. Бегло коснувшись пройденного за год, он крупными мазками нарисовал заманчивую перспективу, нет, нет, никакой рекламы, всего лишь умело поданная правда, всего лишь перечисление привлекательных пунктов предстоящей программы. Прощаясь, Мезряков пожелал всем, и себе в том числе, хорошего отдыха, призвал набраться сил для будущих трудов. Мезряков умел держать аудиторию, его экспромты оттачивались годами, и когда он жал руку, то был уверен, что прощается не навсегда. С курсов полупустой громыхавший трамвай вез его с Лецке.
– Странно, Антон, нам по пути, а вместе едем впервые.
– Я предпочитаю пешком. Где проведёте отпуск?
– Дома. Знаете, я задумал книгу по мотивам наших отношений. Как смотрите?
Лецке отвернулся к окну. Мимо плыли серые дома со светящимися витринами.
– Отрицательно. По-моему, мы вели себя как мальчишки.
Мезряков выдержал паузу.
– А по-моему, мы ещё на что-то способны и доказали это. Как вы стреляли через дверной глазок? А как я подкараулил вас в парке? Признаться, продрог до костей.
Лецке покачал головой.
– Детские игры.
Сошли у метро, проводив взглядом трамвай, покативший в ночь. Пора было расставаться, но оба медлили.
– После лекции я немного возбуждён. Не хотите что-нибудь выпить?
– Почему нет.
В «Кофе-хаусе», выбрав столик в углу, заказали белого вина. В зале пиликали мобильные, немногочисленные посетители сидели, уткнувшись в ноутбуки. Расплачиваясь, Мезряков пристально посмотрел на молоденькую официантку с усталой, вымученной улыбкой.
– Вам её жаль? – спросил Лецке, когда она ушла.
– Немного. Мартышкин труд.
– Большинство проживает жизнь убого. – Худые пальцы Лецке крутили на столе ножку бокала. – Слушайте, ваша книга. – Он вдруг поднял голову. – Вы хотите описать нашу историю, но она же не закончена. Каким вам видится финал?
Прежде чем отвечать, Мезряков допил вино.
– Это зависит от нас. Кстати, я записывал все наши перипетии на веб-камеру. Получились внушительные монологи. Хотите послушать?
Глаза у Лецке заблестели.
– Когда?
– Да хоть сейчас. Вас дома не ждут?
Лецке мотнул головой.
– Вот и хорошо, – засуетился Мезряков, опасаясь отказа. – Поднимемся ко мне, я живу в двух шагах, впрочем, что это я, вы же знаете…
Зеркало лифта отразило их смущённые лица. Пока Мезряков возился с ключами, Лецке ткнул пальцем в дверной глазок.
– А дыру так и не заделали.
– Руки не дошли. И потом память, следы былых сражений.
В квартире Мезрякова, как и всякого одинокого, царил беспорядок. Над кроватью задирался лоскут пожелтевших обоев, очертаниями напоминавший Африку, а на раскрытых дверях платяного шкафа висели носки. Тапочек не было, хозяин из солидарности с гостем не снял ботинок. Достав из шкафа полупустую бутылку джина, Мезряков наполнил рюмки. Поднимая пыль, долго рылся на столе, разыскивая «мышь».
– Слушайте, а я пока приготовлю что-нибудь, – включив компьютер, удалился на кухню.
Звук был громкий. Нарезая бутерброды, Мезряков долго возился, выжидая конца. С подносом он вошел на словах: «Кого я хочу убедить? И в чем?».
Лецке стоял посреди комнаты, его губы дрожали.
– Вы тоже мно-гого не знаете, мно-гого… – Он сбивчиво рассказал, как провёл ночь под окнами Мезрякова, вскользь упомянув о кавказцах. – Я не знаю, что со мной творится, – разрыдался он. – Не знаю.
Опустив поднос на стол, Мезряков неуклюже его обнял. За стенкой пробили часы. Лецке уткнулся головой в грудь Мезрякова, тот гладил его волосы, повторяя: «Всё будет хорошо, Антон, я люблю вас…» Лецке всхлипывал.
Утром пили кофе. На тесной кухне у Мезрякова было солнечно, между оконными рамами гудел заблудившийся шмель.
– Антон, не замечал, вы курите?
– Бросил. Стал беречь здоровье.
– Я тоже. Несколько лет назад. – Мезряков подмигнул. – Не пора ли начать снова? – Он достал из стола пачку сигарет. – После кофе особенно приятно, угощайтесь.
Прикурили от одной спички, которую зажал пальцами Мезряков. Затянувшись, с непривычки закашлялись. Мезряков постучал Лецке по спине.
– Это не к чему, Владислав, так делают, если чем-то подавишься.
Оба рассмеялись, выпуская струйки дыма. Вдруг Лецке нахмурился.
– Никогда раньше не замечал в себе склонности к педерастии.
Стряхнув пепел, Мезряков пододвинул ему пепельницу.
– Это не про нас. Педерастия буквально означает «любовь к мальчикам». Ну какие мы мальчики?
Он пытался всё перевести в шутку. Но улыбка у Лецке вышла кривая. Мезряков взял его за руку, будто проверял пульс.
– Антон, не забивайте себе голову пустыми предрассудками. О чём вы переживаете? Что преступили границу принятой у нас морали? Но стоит ли так привязываться к своему времени? Любовники Гармодий и Аристогитон, которые осуществили заговор, устранив тирана, в славившихся мудростью Афинах считались героями. Их парная скульптура красовалась в сердце полиса, а сегодня её можно видеть в московском музее с ничего не говорящей подписью «Тираноборцы». Связь двух мужчин носила не столько эротический, сколько мистический и ритуальный характер. Любовь к юношам поощряли спартанцы, критяне и другие воинские сообщества, связь между старшим и младшим играла воспитательную роль в аристократических товариществах. Она воспитывает мужественность, это возвышенная любовь, как утверждал Платон. Она прививает смелость, свободомыслие и независимость, именно поэтому была запрещена персидскими царями и подверглась гонениям в областях, управляемых их сатрапами, в частности в Ионии. Правителям всегда нужны рабы, героев они выставляют посмешищем, натравливая на них толпу. Запрет гомосексуализма в первую очередь носит социальный характер, к нему призывают институты, подавляющие личность, – тоталитарные религии и государства. Ну вот, с утра целая лекция. Убедил?
Пожав плечами, Лецке глубоко затянулся.
– И всё же я превратился в женщину.
– Не замечаю. Разве вы подводите глаза и выщипываете брови?
– Если вы потребуете, буду.
– Зачем? Чтобы войти в роль? Мне это совершенно не нужно. Я люблю Лецке-мужчину, а не женщину.
Глаза у Лецке заблестели.
– Говорите, Владислав, говорите, женщины любят ушами.
Но он заметно повеселел, было видно, что это шутка.
Когда муж не пришел ночевать, жена Лецке удивилась. За время их супружества такое случалось впервые. Но она удивилась ещё больше, когда утром Лецке стал собирать вещи.
Помолчав, она не выдержала.
– Кто она?
– Никто.
Лецке застегнул чемодан. С той далекой брачной ночи, когда он лежал с открытыми глазами, опустошенный, но неудовлетворенный, Лецке научился в таких случаях прятаться в самый дальний угол самого себя. Хотя внешне держался невозмутимо, даже вызывающе.
– Но ты уходишь? Куда?
– К ведущему наш семинар.
– Ах, она с курсов! Я знала, что всё этим кончится.
– Он, – хлопнул дверью Лецке.
Жена Лецке была поражена. Она даже не решилась звонить подругам. Каково! Муж сменил сексуальную ориентацию! Женщину она, возможно, ему и простила бы, но это была пощёчина всему её полу.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?