Электронная библиотека » Изабель Пандазопулос » » онлайн чтение - страница 6

Текст книги "Три девушки в ярости"


  • Текст добавлен: 5 апреля 2019, 19:47


Автор книги: Изабель Пандазопулос


Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 6 (всего у книги 13 страниц)

Шрифт:
- 100% +
Письмо 31
Клеомена – Ставруле

Афины,

21 апреля 67

Дорогая мама!

Где ты сейчас, в эту минуту? Что поделываешь? Мне хочется верить в Бога, только бы он защитил тебя, только бы уберёг моего брата от этих чудовищ, дорвавшихся до власти и со вчерашнего дня набросившихся на нас. Но я не верю в Бога, допускающего такие несправедливости!

Я пыталась дозвониться в мэрию Пломари. Ты, должно быть, пытаешься найти меня, как пытаюсь я, как наверняка пытается и Мицо, и, скорее всего, уже поняла, что больше нет телефонной связи, как нет больше ни газет, ни ресторанов, ни открытых магазинов. Афины – мёртвый город: ни автобусов, ни трамваев, ни прохожих на улицах, а туристы в отелях сидят под арестом…

Я тебе пишу, а что толку? Отправить письмо я смогу только через несколько дней, и то если буду уверена, что оно до тебя дойдёт.

Я снова попробовала выйти из дома, чтобы узнать какие-нибудь новости. Люди тянулись и тянулись пешком на площадь, отовсюду, но в полдень они опять разошлись! Мне много раз советовали идти домой и затаиться там, как в убежище. Я видела танки и бронетранспортёры, вооружённых солдат, несколько ошеломлённых людей, в тупом и тяжёлом молчании слушавших этот голос, орущий через громкоговоритель одно и то же с самого утра: что армия захватила власть, чтобы спасти страну от катастрофы, что введено военное положение. Ещё они говорят, что после захода солнца будут стрелять по прохожим без предупреждения.

Я пришла к Бюссьерам – работать. Они сочли за лучшее отправить меня домой. У них глаза словно вылезли из орбит. Я закрылась в своей маленькой каморке. Схожу с ума.

Мне страшно.

24 апреля

Выхожу после встречи с Жаком Фонтеном, который не захотел принимать меня в посольстве. Мы встретились в маленьком кафе за несколько кварталов. Он клятвенно обещал мне, что всё предпримет, лишь бы разузнать хоть что-нибудь о тебе и Мицо.

Мне приходится доверять ему, но то, что он так осторожен, лицо каменное, говорит вполголоса и убежал от меня очень быстро, едва успев допить свой кофе, – это всё меня нисколько не успокаивает.

Или ему известно что-то такое, чего он не говорит мне?

Жизнь здесь, кажется, входит в почти нормальную колею. С завтрашнего дня. Я ждала волны возмущения, уличных выступлений, восстания, которое не дало бы свершиться государственному перевороту.

Ничего такого не случилось.

Ничего! Ты понимаешь, о чём я. Это повергает меня в такую ярость!!!

Я опять пыталась звонить тебе в Пломари. Трубку снял кто-то из мэрии. Но стоило мне произнести твоё имя, как связь тут же прервалась.

Вчера вечером я хотела сесть на корабль. Посол меня отговорил. Сперва он хочет навести справки.

Я схожу с ума от этого – ждать и ничего не мочь сделать. Схожу. С. Ума.

Вчера в бакалейной лавке я слышала, как кто-то говорил, что выбран, несомненно, наилучший выход. И это может призвать людей к порядку. И что нельзя продолжать дальше так, как было.

Как такое возможно, чтобы люди предпочитали демократии диктатуру?


Танки на улицах Афин

21 апреля 1967



* 21 апреля 1967 года «чёрные полковники» захватили власть в Греции путём вооружённого государственного переворота. Буквально на следующий день были арестованы все ведущие политики и начались репрессии применительно к «левым» и подозреваемым в сочувствии к ним.

26 апреля

Вчера мне стало известно, что по доносу семьи Бюссьер арестовали сотни людей, «плохих греков», как выражается новое правительство.

Другие люди рассказали мне о списках, состоявших из имён участников Гражданской войны[16]16
  Гражданская война в Греции (1946–1949) шла между прокоммунистически настроенными партизанами и монархическими войсками.


[Закрыть]
.

Я поняла.

Едва услышав, что начали перевозку заключённых на остров Йарос, я пошла в порт. Я видела женщин и детей, больных стариков с пустыми глазами, людей всех возрастов и социальных положений. Все они шли молча, высоко подняв головы. Не знаю, на что я ещё надеялась. Я хорошо знала, что вас не могло быть там. Разве что, может, Мицо?

Я подумала, а не взойти ли вместе с ними на этот корабль.

Но ведь ты никогда бы не простила мне, не правда ли? Я хочу жить, мама, клянусь тебе в этом.

Кому я всё это сейчас пишу? Я даже не могу отправить эти несколько слов, не подвергнув тебя опасности, мама, любимая моя.

В тот же день, немного позднее

Я прошла перед посольством Франции. Жак Фонтен просил меня снова подойти, когда стемнеет. Я так и сделала. Он подтвердил всё, что я и предчувствовала. Мы все в этих списках. Я тоже, и мне грозит опасность.

Мама, я скоро уеду во Францию. Другого выбора у меня нет. Мой билет оплатит Фонтен. И займётся моими документами и всем остальным.

Я не хотела.

Но Бюссьеры больше не желают, чтобы я у них работала. Они вполне могут донести на меня.

Я скоро уеду. Я не перестану тебе писать. И думать о тебе.

Увидимся когда-нибудь, μητέρα μου[17]17
  Мать моя (греч.).


[Закрыть]
.

Клеомена

Письмо Жолио Кюри[18]18
  «Горечь и камень». Поэты лагеря в Макронисосе, 1947–1951.


[Закрыть]

Дорогой мой Жолио, пишу тебе с Аи Стратис[19]19
  Аи Стратис (разговорная форма от «Агиос Эфстратиос», остров Святого Евстратия) – маленький островок в Эгейском море. Во времена диктатуры «чёрных полковников» использовался как тюрьма для политических заключённых.


[Закрыть]
, мы все здесь, нас около трёх тысяч;

 
Обычные люди, есть рабочие, а есть образованные,
В плащах с дырами на плечах,
А в солдатском мешке
Луковица, пять оливок и краюха солнца.
Люди обычные, как деревья на свету,
Люди, за которыми нет никакой вины,
Кроме любви, как и у тебя,
К свободе и миру.
Мой брат Жолио,
Сколько уж лет мы переселяемся
С одного пустынного островка на другой,
Неся палатки на спинах,
И не разбить нам палаток,
И не поставить пожитки на груду камней,
Не побриться и не выкурить по полсигареты
От переклички до переклички,
От наряда до наряда,
Таща в карманах старые фото, на которых – весна;
От времени выцвели они, их теперь не узнать.
Сад вроде наш, но каков он теперь?
И как они там, губы, шептавшие нам «люблю»?
Как они там, две руки, укутывавшие тебя одеялом
до плеч,
Когда, чтобы заснуть, у тебя только прохладная
рубашка улыбки,
Мы забыли.
(…)
 

Мы столько вынесли, Жолио, столько вынесли

 
И сколько ещё терпим,
Спать в грубых солдатских башмаках,
Без капли воды в южном пекле,
Без весточки в зимний мороз,
Даже не услышать тишину
Меж двух слов,
Меж двух рук, сцепленных в рукопожатии,
Только тишина перед сном.
Только тишина после любви,
Тишина ставни, запахнутой от дождя,
Тишина распускающегося цветка,
Лампы, которую зажигают, когда уже все собрались,
Лампы, которую гасят, говоря «добрых снов»,
Тишина после аплодисментов,
Пальцем на полу рисующая счастье для всех
После торжественного шествия свободы и мира.
 

Период III
Май – декабрь
1967

Письмо 32
От Жака Фонтена, посла Франции в Афинах, декану университета Сорбонна

Париж,

30 апреля 1967

Дорогой друг!

Вчера у меня едва нашлось время пересечься с вами. Прежде чем вернуться в Афины, я счёл своим долгом поблагодарить вас за то, что вы любезно согласились принять мою маленькую протеже, как только возобновятся занятия. Я абсолютно уверен, что вы не пожалеете о вашем великодушии. Эта юная девушка – редкостная жемчужина, и я лично могу это гарантировать. Сейчас я совершенно открыто разыскиваю следы документов о её школьном образовании, чтобы представить их вам как можно скорее. Тем не менее вы, надеюсь, поймёте, что это может оказаться делом нелёгким, учитывая нынешнее политическое положение, с которым мы столкнулись в Греции. И всё-таки я сделаю всё возможное.

Клеомена Рунарис – из семьи крупной афинской буржуазии. Её отец был известным университетским преподавателем, специалистом по вопросам права и доктором философии. Жену и сына арестовали в числе первых. И стоит опасаться самого худшего, поскольку мне не удалось добиться никакой информации об их дальнейшей судьбе. На сей момент мне нечего сообщить Клеомене. Это может стать для неё слишком жестоким потрясением. Нужно дать ей время.

Если же возникнут проблемы административного характера – без колебаний обращайтесь к Максиму: он дал согласие опекать её во Франции на законных основаниях.

Шлю вам привет, дорогой Гюстав, и жду этим летом, как и каждый год, в Миконосе вместе с вашей супругой, которую прошу обнять за меня.

Жак Фонтен
Письмо 33
Клеомена – Ставруле

Париж,

16 мая 1967

Мама, μητέρα μου!

Я больше не могу спать. Меня всё ещё преследует чувство, что меня вот-вот найдут, уволокут насильно, чтобы швырнуть на остров, заражённый крысами, без воды и хлеба. И вдобавок стыдно, что я выбрала бегство, оставив вас, думая только об одной себе. До меня всё никак не может дойти, что я в Париже. Что я здесь делаю, когда вы – там, брошенные где-то на острове, может быть, на том же, где был и папа? Вы хотя бы вместе там?

Время идёт, но ничего не меняется. Я жду вас. Не могу представить, что с вами может случиться что-нибудь страшное. Мне необходимо знать, что вы живы.

Я нашла бумагу для письма. Отошлю мои письма Жаку Фонтену. Какой он прекрасный человек… Вот тут уж можно быть по-настоящему уверенной. Вы, несомненно, придёте увидеться с ним, чтобы уехать ко мне, когда снова станете свободными.

Мне не хватает вас.

18 мая

И всё-таки в конце концов мне пришлось заснуть. Больше ничего не помню. Сейчас совсем темно, я слышу шум дождя над моей головой. В каком крошечном, заброшенном углу я живу, как далеко. Холодно. Во мне опустошение.

22 мая

Сегодня ко мне приходила какая-то женщина. Её зовут Ильза. Я не очень-то поняла, кто она. Она вошла в комнату, когда я спала. И вдруг оказалась прямо передо мной, громадная и безмолвная. Она изучала меня таким внимательным взглядом, что я вся съёжилась; после стольких часов одиночества я даже не была уверена, что это все наяву. Но мне не стало страшно. Наконец она присела на краешек узкой железной кровати, на которой я лежала. Я закрыла глаза. Мне опять захотелось спать. Я не вынесла бы никаких вопросов. Она походила на женщину, что приезжала на лето в Мегалохори, в тот большой пустой дом на краю скалы, всегда одна, облачённая в длинную белую льняную тунику. Помню, как я издалека пыталась представить себе, сколько морщин избороздили её обгоревшую кожу, при этом нисколько не замутив ясного взгляда и не повлияв на изящество движений. Помнишь, мама, ты ещё говорила мне, что она художница, но холсты свои никому не показывает?

Я рассказала об этом Ильзе, и тогда она обняла меня и принялась качать, как ребёнка. Я не сопротивлялась. Мы не плакали.

Вдруг её больше не было.

Мама, ты жива, потому что я тебе пишу.

25 мая

У меня больше нет температуры. За мной ухаживали. Думаю даже, ко мне приходил врач. Некая Фаншетта каждый вечер приносит мне суп. Она не произносит ни слова. Мне нужно при ней съесть всю тарелку. Потом она уходит. Невозмутимая. Это её, должно быть, я слышу по ночам – она спит чуть подальше, в той комнате, что под самым чердаком. Она каждую ночь весело хохочет во сне и не просыпается, а мне приятно слышать это и есть её суп тоже.

Я уже не знаю, какой день сегодня, и не хочу высчитывать.

Я живу в комнате для прислуги дома Лаваголейнов, отец в этом семействе – богатый банкир. У них дочь, Сюзанна, моя ровесница, сын, которого я никогда не видела, Дитер, и только что родившийся младенец Леон. Фаншетта – моя соседка по комнате.

Максим Лаваголейн – друг детства Фонтена. Я могу оставаться здесь, сколько мне нужно. По крайней мере, мне так сказали.

Фонтен вернулся в Афины, а я не смогла его поблагодарить.

Сегодня я была приглашена пообедать с семьёй Лаваголейн!

Дверь мне открыла та самая Сюзанна, хозяйская дочка. Она сразу же стала вести себя со мной с подчёркнутой теплотой, чтобы я чувствовала себя непринуждённо, но я не облегчала ей этой задачи. Сперва она показалась мне манерной принцессой на горошине, привыкшей к деланому жеманству. Ломается, хлопает ресничками и натужно хохочет. Всё то, что я ненавижу. Она словно играла роль мадемуазель Сюзанны Лаваголейн и то и дело заглядывала мне в глаза, чтобы убедиться: да, это ей удаётся. Рядом с ней я чувствовала себя простушкой.

Чтобы попасть в столовую, надо пересечь всю квартиру. Я просто обомлела, проходя по анфиладе комнат и коридоров, где всё – разноцветные ткани, толстые ковры, шкафы с инкрустациями, глубокие кресла, маленькие лампы в каждом уголке и картины на стенах – абсолютно всё говорит о роскоши и хорошем вкусе. Тут каждый предмет имеет своё имя, и маленькая гостиная переходит в гостиную голубую, а та соседствует с будуаром и ведёт в столовую, где мы ели. В конце коридора я даже заметила большую беломраморную лестницу, должно быть, ведущую в спальни.

– Тут около тысячи квадратных метров, – с гордостью сказала мне потихоньку Сюзанна.

– А… – ответила я, напустив на себя как можно более безразличный вид.

Она покраснела. Я тоже. И тут, вопреки всем ожиданиям, мы почувствовали, что у нас много общего.

Они убеждают меня, что я замечательно говорю по-французски. Эти слова будто воскресили для меня отца и его обезоруживающую улыбку, которой он улыбался так редко.

Под конец обеда Сюзанна предложила показать мне университет. Своим друзьям она представила меня как беженку из Греции, жертву диктатуры. Они все – одна компания и собираются каждый день в кафе на площади Сорбонны. Они просто кипят от вопросов, которыми тотчас меня осыпали. Я отвечала как могла. Они показались мне очень возбуждёнными, смело и открыто говорящими обо всём на свете и сразу предложили мне выступить с прямыми свидетельствами, стать общественной активисткой, написать в журнал. Я вежливо отклонила все предложения. Совсем не чувствую в себе такой боевитости.

Я встретилась взглядом с Сюзанной. Она улыбнулась с таким простодушием, какого я в ней даже не предполагала. Я почувствовала, что злюсь на саму себя: зачем позволила себе осудить её так сразу? Марсель, один из её друзей, предложил свести меня с греками-беженцами. Я не сказала ему, что уже встречалась с некоторыми из них и что от их тревоги за близких у меня зверски болит всё внутри. Лучше бы мне не видеться с ними. Я поблагодарила его чуть поспешнее, чем прилично для прекращения разговора. И продолжила беседовать с девушкой, которую зовут Дебора. О чём мы с ней толковали, даже и не вспомню. Я не переставала думать о взгляде, каким на меня смотрел Марсель.

Долгий взгляд, словно ожог.

Когда я уже точно собралась уходить и взмахнула рукой, чтобы попрощаться, некий Борис сказал Марселю довольно громко – нарочно, чтобы я услышала:

– Как думаешь, она сама понимает, до чего хороша?

Марсель не ответил. И не помахал мне рукой на прощание. Но стоит мне о нём подумать, как сердце у меня каждый раз вспыхивает от его деланого безразличия.

На обратном пути Сюзанне вздумалось меня предупредить. Мне, видите ли, не следует ему доверять. Она говорит, что он всегда в кого-нибудь влюблён.

Я ответила, что для меня сейчас имеет значение только учёба и мне необходимо в ней преуспеть. Я очень серьёзно сказала это. И сейчас серьёзно повторяю в письме, когда пишу тебе. Только для этого я здесь, во Франции. Так далеко от вас.

В конце концов, несмотря ни на что, мы с Сюзанной расстались как лучшие подруги.

И мне правда хочется понравиться им – людям, проявившим ко мне такое великодушие.

6 июня

Мама, я не знаю, чем закончить это письмо, которое к тому же не совсем письмо. Мне не хочется ставить последнюю точку, а хочется продолжать писать и писать тебе, как будто я с тобой разговариваю, как будто ты не так далеко, как будто твоя жизнь не подвергается опасности каждый миг.

Целую тебя. Я отправлю эти слова по почте. И скоро напишу тебе ещё. Да, и Мицо тоже напишу, клянусь тебе.

Клеомена
Письмо 34
Сибилла – Ильзе

Берлин,

24 мая 1967

Дорогая моя Ильза, старая подружка!

Я уже отчаялась уговорить тебя приехать на несколько дней к нам в Берлин. Но раз ты не отвечаешь на телефонные звонки, то подозреваю, что ты всё ещё колеблешься. Вот почему я и решилась написать тебе. Я сижу за кухонным столом, думаю о тебе, и мне от этого хорошо. Раз уж я снова могу наконец говорить с тобой и переписываться, то, значит, ещё не всё потеряно, понимаешь мои чувства, да? А замечала ли ты, что наши дочери дружат, как и мы? Я и оглянуться не успела, как они выросли такими большими… А всё-таки хуже всего это ощущение, что у меня украли жизнь.

Ты много раз спрашивала меня по телефону, как мои дела. И каждый раз я отвечала тебе одной и той же фразой: «Кажется, ничего». Уже так давно никто не интересовался, как на самом деле обстоят мои дела.

Как их описать, пять последних лет, чтобы не омрачить ни твой день, ни мой?

Снова научиться быть собой оказалось труднее, чем думалось, и говорить от своего имени тоже. В восточном секторе, в тюрьме, со мной так часто обращались как с вещью. Вещью, которую запирают, переставляют, допрашивают, освобождают и снова запирают на ключ. Отказываясь объяснять за что. Внезапно приписывая тебе измены, о сути которых ты и понятия не имеешь. Вырывая у тебя признания. Или бесстыдно придумывая их. Истина их мало интересует. В счёт идёт только то, что ими же и сфабриковано, чтобы придать легитимность их подозрениям. Надо мною так неусыпно бдили, Ильза, что в конце концов мне пришлось подавлять любую мысль, едва лишь тень её возникала у меня на лице. Я была убеждена, что зло у меня внутри вопреки моей воле и, чтобы выжить, мне нужно со всем соглашаться – так со временем они хоть немного отстанут и оставят нас в покое. Видимо, я ошибалась. Они так и не отстали от нас и не отстанут уже никогда. Они всегда были убеждены, что мы собираемся сбежать. При этом так ни разу и не нашли этому никакого подтверждения. Когда они арестовали меня аккурат сразу после того, как освободили Карла, в январе 62-го, то посадили в совсем крохотную камеру без окон, площадью два метра на два. В таком вот, с позволения сказать, местечке, совсем одна и не зная, что делать, ты очень скоро утрачиваешь представление о времени, о том, кто ты на самом деле есть, и перестаёшь следить за поворотами своих мыслей. И когда они выводят тебя на допрос, тебе трудно снова стать самой собой, ты прекрасно осознаёшь, что не вполне уже в себе, с трудом произносишь слова, просишь по нескольку раз повторять вопросы и видишь, как это их раздражает, а ведь тебе хочется постараться им понравиться, так что приходит наконец момент, когда тебя разбирает смех от всего этого и ты говоришь им: «Это глупость какая-то, все эти ваши вопросы, и допросы, и моё заключение в тюрьму. Да вы и сами знаете, какая это глупость, а что, не так, что ли?» – и доводишь до того, что они хлещут тебя по щекам, принимаются орать на тебя и, наконец, не отпускают в туалет, чтобы ещё покруче тебя унизить, потому что больше всего им от тебя нужно, чтобы ты уступила и поддалась. И наконец тебя отводят обратно в твою крошечную камеру. Вот ты снова одна и не знаешь, доколе будет так, и ты слышишь, как они уходят, спорят о чём-то вполголоса, смеются, ты воображаешь, что, наверное, делятся своими планами на вечер, и вслушиваешься в звук их удаляющихся шагов. Они предоставили тебя твоей судьбе, и это самое худшее. Одиночество. Это даже хуже, чем смерть. Ты предпочла бы броситься в пустоту. Но они лишили тебя и этого.

Даже это, моё желание исчезнуть, у меня похитили.

Как-то утром меня вывели из камеры и вышвырнули на улицу. Я была свободна. Карл оставался в тюрьме. Против нашей семьи вели следствие, раскопали ещё что-то неблагонадёжное. Обоих наших детей поместили в учреждения, которым поручено заниматься их воспитанием. Я приложила все силы, чтобы найти их. Я хотела их повидать. Хайди было всего полтора года, Гансу не исполнилось и десяти. Много недель утекло, пока наконец мне сказали, где они; и понадобилось ещё несколько недель, чтобы получить разрешение прийти на них посмотреть. Тысячу раз пыталась я наплевать на это их разрешение. Мне приходилось смирять свой гнев. Просто каждый день появляться в их кабинетах, тихонько стучать в двери администрации, заполнять запросы, иногда десять раз один и тот же, и неутомимо повторять одно и то же: «Я хочу видеть своих детей».

В первый раз Хайди так и не сошла с рук своей «няньки». Стоило мне подойти к ней близко, как она тут же повисла у неё на шее, будто я хочу сделать ей больно. Она только дотронулась кончиками пальцев до моей щеки, по которой текли слёзы. Я запела её любимую песенку – «Schlaf, Kindlein, schlaf»[20]20
  Спи, дитя (нем.).


[Закрыть]
, она выпучила глазки, так и застыв на руках у этой чужой женщины, которую я ненавидела. Meine kleine Puppe[21]21
  Куколка моя (нем.).


[Закрыть]
, куколка моя, ты боялась меня…

Непросто вышло и с Гансом. Нас ни разу не оставили наедине. Я не могла ни о чём ему рассказать. Кто знает, что ему там наплели? Им вполне удалось породить в наших детях недоверчивость. Я сказала ему о сестрёнке. Говорила, что тоскую по нему, что вся моя жизнь проходит в неустанных мыслях о них и когда-нибудь мы все опять будем вместе, и дала ему в этом торжественное обещание. И тут – единственный раз – наши взгляды встретились.

Через несколько дней нам вернули детей, ничего так и не объяснив, почему их у нас отняли.

Зато теперь вот нужно идти встречать из школы Хайди. Вчера она спросила, можно ли ей пойти полдничать к её новой подружке Софии. Ещё её пригласили на день рождения к какому-то Себастьяну. Его родители предложили устроить для нас вечеринку, они каждую весну организуют для всего квартала маленькое торжество в своём саду. Решили так и сделать. Сейчас из лицея вернутся Ганс с Магдой. Он на первых же уроках получил очень плохие оценки. Мне кажется, он просто не понимает, чего от него требуют. Магда пытается объяснять ему, но не получается, он упрямится. Он-то ничего не говорит, но я замечаю, что он больше не показывает ей свои тетрадки. Я полностью его понимаю. Как отделаться от ощущения, что тут, на Западе, все словно сговорились вежливо преподать нам урок? Что нас воспринимают как отсталых? Это действует на нервы. Чтобы обжиться, освоиться в новой обстановке, требуется время, и к школьным программам тоже надо привыкнуть, они не исключение. Вот и всё.

А что касается Магды…

Не знаю даже, что тебе и сказать. Она осталась верна самой себе. Такая же замкнутая, если не сказать загадочная. Может быть, даже ещё чуть-чуть нелюдимее. Но Хайди обожает сестру. Я так люблю слушать, как они вместе хохочут.

Жить обыкновенной жизнью – это так странно…

Я ничего не сказала о твоём письме. Как и о твоей депрессии. И не знаю, что сказать об этом. Мне бы хотелось выслушать, как ты об этом расскажешь.

Скажу разве что пару слов.

Скорее воспоминание. О тех двух одиноких годах в Берлине, с нашими малышами, когда мы боролись, как гиены, чтобы только выжить среди ужаса, в котором вдруг оказались. О таком не расскажешь. Зализываешь раны. И вот когда становится не так больно и мы можем встать, мы снова идём вперёд и стараемся забыть. И это удаётся. А что, не так, что ли? Удаётся до тех пор, пока боль не возвращается, чтобы снова душить нас.

Но эта боль – она, должно быть, гложет нас изнутри незаметно для нас самих. И если так происходит вопреки нам, вопреки нашей воле – это надо признавать, как признают поражение. Нужно уметь переживать бури. И снова отстраивать целые города, разрушенные ураганом.

Жду тебя в Берлине.

Сибилла

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации