Текст книги "С ключом на шее"
Автор книги: Карина Шаинян
Жанр: Ужасы и Мистика
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 27 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Часть 2
0
В мягкой мари серебрится проплешина, укрытая мертвой травой, безобидный сухой участок среди пухлых подушек мха. Яна делает шаг – и травяной ковер чуть подается; под ним пробегает невидимая, почти неощутимая волна. Второй шаг. Почва под ногой уходит вниз и тут же возвращается на место. Третий. От неуловимой качки начинает подташнивать; кожа на лбу натягивается до блеска, и волосы кажутся жесткими и колючими. Еще шаг. Яна скалится, приподняв сложенную в трубочку губу. По бровям стекают тонкие струйки пота, но она не поднимает руки, чтобы стереть их. Лишнее движение усилит качку. Шаг. Заплесневелый ковер, рыхло свалянный из мертвых стеблей, шатается, и Яна давится от подкатывающей к горлу рвоты. Дальше. Под ногами – бездна, заполненная непроницаемой жижей, черной, как нефть, вонючей, как канализация. Густой, как кровь Голодного Мальчика. Между жижей и Яной – только травяной матрас. Под ногами прокатываются волны, и матрас поднимается и опускается им в такт. Как будто дышит. Как будто под ним – живое.
Ей надо дойти до середины. И не порвать, ни в коем случае не порвать плесневелую занавесь, скрывающую то, что шевелится внизу.
Не протонуть.
– Давай! – кричат сзади. – Давай!
Яна застывает. Тошнота выбивает слезы из глаз. Бездна под ногами заполнена гниющим заживо временем.
– Ссышь? – с холодным любопытством спрашивает то, что внизу. У черной жижи – голос Голодного Мальчика. У черной жижи его глаза.
Яна чуть сгибает колени. Выпрямляется. Не чуя ног, приседает и выпрямляется снова. И снова. Ритмично. Быстро. Чуть покачиваясь вперед и назад.
Матрас ходит ходуном. Голоса за спиной считают вразнобой. Пять. Шесть. В животе прыгает, как в самолете, попавшем в воздушную яму. Семь. Матрас упруго толкает в ступни и тут же ухает из-под ног. Восемь. Трава под ногами расползается, обнажая сгнившую изнанку. Девять. Матрас ходит вверх и вниз, от серебристого мельтешения хочется закрыть глаза. К горлу подкатывает кислое, и Яна зажимает рот руками. Десять.
– Моя очередь! – орет кто-то за спиной.
Яна, балансируя одной рукой, а вторую по-прежнему прижимая ко рту, пятится назад. Ветер высушивает пот на лбу, над губой, на висках. Ветер подпихивает под локоть. Она пятится, стараясь не дышать, ставя ногу на всю ступню, мягкую, как лапы выпотрошенной игрушки. Не порвать матрас. Не протонуть.
Если она протонет – дома ее убьют.
1
Нигдеев поставил на плиту кастрюлю с водой и отвернулся к окну. В сумерках кубики гаражей казались развалинами игрушечной стены, ненадежно прикрывающей О. от ползущего с моря тумана. В их нестройных рядах светилась пара-тройка робких огоньков – кто-то, распахнув ворота навстречу летнему вечеру, ремонтировал машину, или наводил бесполезный, но желанный лоск, или просто выпивал с друзьями, сбежав от жены. Слабые лампочки, заросшие пылью и потемневшие от выхлопов, были последними стражами человеческого уюта, теплой, доброй обыденности. За ними громоздились, разделенные тусклым зеркалом бухты, черные сопки. На их боках, обращенных к городу, бугрились светлые бульдозерные шрамы. В медленно наползающем сумраке сопки походили на спины больных, но все еще сильных и злобных животных, безнадежно застрявших в мари. Смотреть на них было неприятно, и Нигдеев, прислонившись боком к подоконнику, уткнулся в телефон.
Лизка со Светланой, одетые совершенно по-летнему, пили вино в уличном кафе. Солнечная полоса лежала поперек столика. Лизкины глаза прятались за темными стеклами размером с блюдца. Каблуки Светланы попирали булыжную мостовую. Грифельная доска на заднем плане, полускрытая вьющейся зеленью, вся была исписана то ли испанскими, то ли итальянскими словами, и в росчерках мела чудилась нездешняя лихость.
Крышка кастрюли застучала под напором кипятка. Поколебавшись, Нигдеев негнущимся пальцем ткнул в лайк и отложил телефон. Торопливо выдернул из морозилки пачку пельменей, высыпал в воду. Прислушался к происходящему в комнате, но различил лишь бормотание телевизора. Юрка затих – то ли подействовали лекарства, то ли просто устал ныть. Сидел теперь в темноте, сутуло обвиснув в кресле, и в пустых глазах прыгали синие блики телевизора.
Все выходило слишком тоскливо, слишком сложно. Слово «ремиссия» прикрывало простой и отвратительный факт: Юрка заговорил и перестал промахиваться мимо унитаза, но так и остался полным психом. Он знал, как его зовут и какое сегодня число, и даже довольно бодро осваивал старый смартфон, но на улицу его одного было не выпустить. Не то чтобы страшно – что ему сделается, – а неловко, стыдно до пылающих ушей: люди шарахались от бормочущего старика с бегающими глазами и застывшей физиономией, и тень их брезгливого испуга липла к Нигдееву, как приклеенная под сиденье стула жвачка, еще теплая от чужой слюны.
Снова он по доброте душевной наступил на старые грабли…
Нигдеев яростно помешал пельмени, прикидывая, насколько затянется эта бодяга. По закону всемирного свинства вся бюрократическая братия успела разбежаться по отпускам; хорошо, если хотя бы к осени удастся выбить Юрке какое-то жилье и пенсию. Да еще, может статься, вся эта беготня по инстанциям, все это погружение в дивный мир справок и параграфов окажутся зряшными, и Юрка, погуляв лето на воле и попортив Нигдееву нервы, опять слетит с катушек, и придется запихивать его обратно в дурдом. Еще и брать не захотят. Орать на улицах, в конце концов, не запрещено.
Нигдеев раздраженно раскидал пельмени на две порции и пошел звать к столу.
Молча колупаясь в тарелке, он с опаской поглядывал на Юрку. Похоже, приступ закончился. Юрка выглядел почти нормально – разве что слишком сосредоточенно. Таким он бывал, когда данные по сейсмике вдруг не совпадали с предварительной разведкой. Или когда они сидели в мокрой палатке на голом булыжнике в часе лета от материка, оглушенные хлопаньем готового порваться брезента, подсчитывали съестное, а море с бешеным ревом бросалось на скалы, и было очевидно, что ни катера, ни вертушки не видать им, как своих ушей, еще неделю…
Эта сосредоточенность. Как будто в Юркиной голове наступил полный, небывалый штиль, и в этой тишине он пытается расслышать… что-то.
…Обрывистое плато облито серым пасмурным рассветом. Наверх через заросли ольхи ведет единственная тропа, засыпанная почерневшей от влаги листвой. На ней отчетливо видны чуть заплывшие медвежьи следы. Нигдеев азартно трет руки:
– Обратных нет. На брусничнике жир наедает.
Юрка, не слушая, смотрит на часы. Сосредоточенно обдумывает что-то свое. Толку от него нет, и Нигдеев жалеет, что не нашел себе другую компанию.
Плоская возвышенность тянется на несколько километров; ничем не сдерживаемый ветер свистит в ушах. Здесь исчезаеют и след, и сама тропа: впереди сплошь сфагновая марь, заросшая ровной, будто стриженой березой чуть выше щиколотки. Местами верховое болото разбивают ржавые выходы руды, мелкие бугры и овражки; брусника покрывает вылизанный вечным движением воздуха камень, как брызги багровой эмали.
Мокрые порывы бьют в лицо, унося прочь запахи людей. Нигдеев обводит дымчатый горизонт хозяйским взглядом. Где-то по плато бродит медведь, которому некуда уйти, кроме как обратно к тропе. Добыча. Зверь. Матерый. С подхода возьму. Забыв о спутнике, Нигдеев мысленно перебирает старые, пропахшие порохом и табачным дымом слова, от которых замирает в груди и блаженно щекочет в горле.
От крутого подъема пересохло во рту. Нигдеев, заранее кривясь, бросает в рот горсть брусники. Тут же до боли сводит челюсти, слюна струйками бьет в нёбо, а потом кислота сменяется чайной сладостью болот и морской горечью. Тот же вкус наполняет сейчас пасть медведя. Это странно и хорошо. В этом есть что-то древнее: стать зверем, чтобы убить зверя. Нигдеев шевелит ноздрями; он чувствует себя вольным дикарем, способным уловить в сплетении запахов густую медвежью струю.
– Эх, хорошо, – тоскливо говорит Юрка и снова смотрит на часы. – Так бы и остался здесь, не возвращался бы.
– Что, со скандалом ушел? – спрашивает Нигдеев.
– Да нет… не то чтобы… – Юрка неуверенно качает головой. – Глупостей всяких навыдумывала. Она в последнее время совсем… Манеру взяла: ляжет мордой в стенку и лежит. Дома бардак, мелкий визжит, а ей хоть бы что. Я ей говорю: – ты бы хоть посуду помыла, на кухню не зайти, – молчит. А я что поделаю? Обещал, что вечером в кино сходим. Сейчас какой-то французский идет, бабам такие нравятся. Может, повеселеет, – он качает головой, будто не веря сам себе. – Спиногрыз ее доводит. Ни поговорить теперь, ни… ну, этосамое. Домой идти неохота…
Нигдеев сочувственно шевелит бровями. Юрка сдирает с головы шапку и тянется всем телом, до хруста, до судорожного привизга, шумно втягивает носом воздух – и обмякает, тускло улыбаясь, будто разом лишившись всех мыслей. Скверная, необъяснимо тревожащая улыбка; от ее вида у Нигдеева противно сосет под ложечкой.
– Смотри, мозги выдует, – ухмыляется он.
Юрка легкомысленно смеется и подхватывает с земли черно-ржавый обломок железной руды. Пошарив по карманам, выуживает маленький пухлый ключ с простенькой бородкой. Смотрит на него с изумлением, будто не понимая, что это и откуда взялось, – и тут же, будто вспомнив о чем-то, мрачнеет. Нигдеев узнает ключ от шкафа. У него тоже есть такой. Хлипкие замки на тяжелых, как надгробные плиты, лакированных дверях может открыть ребенок с игрушечным ножиком. Их никто и никогда не использует; ключи бессмысленно торчат в своих скважинах, оставляя синяки на предплечьях и цепляясь за одежду. Совершенно незачем таскать их с собой.
Все еще хмурясь, Юрка подносит ключ поближе к куску руды и разжимает пальцы. Неуловимо быстро ключ устремляется к камню и прилипает со звонким металлическим щелчком.
Звяк! Неуместный звук болезненно бьет по барабанным перепонкам, и Нигдеев морщится.
– Никогда не надоедает, – радостно говорит Юрка, отколупывая ключ.
Звяк!
– Перестань, спугнешь, – хмурится Нигдеев. – Пойдем уже. Он, наверно, у восточного края кормится.
– Кто? – удивляется Юрка и тут же спохватывается: – Ах да…
– Охотничек, – буркает Нигдеев и идет вперед, по щиколотку проваливаясь в мягкий мох и царапая брезентовые штаны корявыми березовыми сучьями.
Они то обходят участки трясины, поросшей обманчиво сухой серебристой травой, то сворачивают в сторону, приняв за след вмятины во мху. Высматривают в бинокли среди бурого ковра березы – такое же бурое пятно медведя. Через пару-тройку километров линзы становятся совсем мутными, и Нигдеев впервые за последний час, а то и полтора просто оглядывается по сторонам.
– Ну вот, приплыли, – говорит Юрка со странным, почти ликующим облегчением.
Нигдеев сплевывает. Плато на глазах затягивает туманом. Серые клочья задевают кустарник, а из-за края плато прет уже серьезное – плотные клубы цвета синяка, с ослепительно-белой кромкой поверху.
– Мда-а, – тянет Нигдеев. – Намек понял.
– Давай-ка спускаться, – напряженно говорит Юрка.
Нигдеев кивает. Медлит, закуривая, – заботиться, что дым спугнет зверя, уже незачем. Туман густеет и распухает, как яичные белки под венчиком, и уже не видно не то что края плато – кривой лиственнички десятком метров левее. Юрка делает пару шагов и смущенно замирает.
– Что-то я направление потерял, – через силу признается он. Нигдеев оглядывается – и насмешливая улыбка сползает с лица.
– Придется ждать, пока растащит, – говорит он. Туман на глазах поедает пространство, оставляя лишь мертвенную белизну.
– Чем… растащит? – тихо спрашивает Юрка.
Ветра нет. Ветра вообще, совсем нет; полный штиль; абсолютная неподвижность. Впервые за годы Нигдеев не слышит свиста в ушах; он повисает в незнакомом, пустом, мертвом мире. Он тянет ноздрями безжизненный воздух – и не чует ничего, кроме ужасающе невыразительного запаха воды.
Юрка тревожно смотрит на часы. Удивленно морщит лоб:
– Вот черт, встали…
– Мои тоже, – отвечает Нигдеев. – Магнетит кругом… Не надо было вообще брать, теперь только выкинуть.
– Как ты думаешь, это надолго? – шепотом спрашивает Юрка.
Нигдеев пожимает плечами. Думает почему-то о Юркиной жене – как она ждет неведомо чего, всегда одна, с орущим ребенком на руках, в чужом, пасмурном, насквозь продутом городе, и ветер бьется в окна, ломится в голову, выстуживает душу; ветер ноет, кричит, рыдает, изо дня в день, из года в год, – а потом вдруг затихает, и наступает мертвый штиль. Нигдеев трясет головой, отгоняя образ серой от тоски женщины, глядящей широко раскрытыми глазами в пустоту за окном.
– Ни разу такого не видел, – говорит он. – А ты?
Юрка качает головой, и его физиономия принимает сосредоточенное, почти отсутствующее выражение. Знакомое выражение, означающее: у нас проблемы, и это серьезно.
– Дойти до края и пойти по периметру? – с сомнением предлагает он. – Рано или поздно наткнемся на тропу.
Нигдеев прикидывает расстояние. Представляет, как они час за часом идут сквозь пустоту вдоль невидимого края плато.
– Видимость – полметра, куда мы попремся?
Он считает шаги сквозь мертвый безветренный мир и, кажется, давно сбился. Тридцать? На самом деле шагов уже сто, двести, тысяча, но ни один не сдвинул его с места. Нигдеев решает, что ошибся с направлением, но тут под ногой хрустит щебень. Голая каменистая плешь оказывается там, где он и ожидал. Хотя бы не придется пережидать, стоя в болоте.
Юрка вдруг резво подается в сторону – и тут же превращается в едва различимую тень.
– Слушай, тут землянка какая-то, – доносится, как сквозь вату, его возбужденный голос. Слышны глухие удары дерева. – Циновки гнилые, иероглифы на чайнике… Похоже, японцы руду разведывали. Ух ты – ящики с образцами!
Нигдеев движется на голос. Вдруг Юрка придушенно взвизгивает и выныривает из-под земли прямо под ноги. Трясет головой, как сеттер, которому в уши попала вода. Лицо собралось в мокрые складки.
– Слышь, ты лучше не ходи туда, – бормочет он, хватая Нигдеева за локти и крепко зажмурившись. Нигдеев выдергивает руки, и Юрка широко раскрывает глаза. – Там ребенок… мертвый.
– Что?!
– Спиногрыз, говорю, мертвый. Труп то есть. В мумию превратился. На вид уже лет пятьдесят как…
– Чепуха какая-то. Как такое может быть?
– Может, она просто больше не могла, – невнятно отвечает Юрка. – Пойдем отсюда, а?
– Куда? – мрачно спрашивает Нигдеев.
Это какой-то анекдот, думает Нигдеев, докуривая неизвестно какую по счету сигарету. Дурная байка из тех, что остроумцы любят рассказывать молоденьким, первый сезон работающим в поле коллекторшам. Он ерзает на куче мха, прикрытого разорванным пакетом; щебень врезается в задницу. Неизвестно, прошло ли двадцать минут или два часа. Неизвестно, сколько еще ждать: две минуты или двое суток… Ничего не меняется. Ничего не происходит. От напряженного бездействия Нигдееву кажется, что он плывет в выморочной белизне, невесомый и бестелесный.
И этот глухой, сводящий с ума звук. Звяк. Звяк. Скрежет металла, который силой отдирают от камня. И снова – звяк. И снова.
– Хватит уже, а?
Юрка сует ключ в карман. Склоняет голову набок, прислушиваясь.
– Как ты думаешь, сколько времени? – спрашивает он.
– Понятия не имею.
– А вроде развеивается уже, да?
– Нет.
Юрка вздыхает, вытаскивает ключ и тут же, опомнившись, убирает.
– А может, по периметру все-таки, а? – неуверенно спрашивает он. – Сколько еще просидим?
– Глупо. В любой момент рассосется, это не может быть надолго.
– Это уже долго, – тоскливо говорит Юрка, пялясь в молочную белизну, и Нигдеев с отвращением прикрывает глаза.
Звяк. Звяк. Ватная тишина, настолько глубокая, что, кажется, заложило уши.
– Слышишь? – шепчет Юрка. – Ходит кто-то…
Теперь он слышит: близко и в то же время словно издали, из-за непреодолимой стены тумана. Едва уловимый хруст веточки. Почти неразличимое хлюпанье воды, выдавленной изо мха чьей-то ногой.
Нигдеев берет ружье и медленно поднимается на ноги. До рези в глазах всматривается в туман.
– А ну пшел! – рявкает он, и туман жадно сглатывает голос. Нигдеев перестает дышать, даже не вслушиваясь – кожей пытаясь ощутить вибрацию, быстрый топот убегающего животного. – Показалось, – он опускается на колени и сгребает расползшийся мох под пакет. – Медведь бы дунул – глухой услышал…
– А может, не медведь.
Нигдеев молча крутит пальцем у виска и неуклюже приземляется на свое сиденье. Человек бы ответил… да и не стал бы бродить по болоту в тумане. Не медведь, не человек, – значит, показалось.
Звяк. Звяк. Звяк.
Нигдеев стонет.
– Может, это ёкай, – говорит вдруг Юрка с кривой улыбочкой. – Ну, эта хрень японская, типа привидения. Может, они оставили…
– Больной, вы на меня своих тараканов не стряхивайте, – вяло отвечает Нигдеев, и Юрка издает идиотский смешок.
Не в силах больше смотреть на его глупую физиономию, Нигдеев встает и осторожно ступает в туман. Брезгливость требует отойти подальше, но он не может пересилить себя: кажется, еще шаг – и не найти больше ни каменистый бугорок, ни ружье с рюкзаком, ни Юрку, тревожно сверлящего глазами спину. Нигдеев берется за молнию штанов и понимает, что тот и не собирается отворачиваться. Раздраженно передернув плечами, Нигдеев делает шаг вниз, стараясь запомнить каждый камешек, каждую трещину, каждую веточку брусники. И еще один шаг.
Каменистый склон уходит из-под ног, и Нигдеев летит сквозь пустоту. Как глупо, успевает подумать он, как же глупо.
Белизна тумана становится ослепительной и сверхновой взрывается в голове.
Звяк. Звяк. Звяк. Сознание и забытье сменяются волнами, неотличимые друг от друга, – два белых ничто, вся разница между которыми заключена в этом звуке. Погребенный под туманом мир, лишившийся дыхания, пуст, и единственное движение в нем – призрачное шевеление Юркиных пальцев. Единственный звук – звяканье ключа. Нигдеев не знает, сколько плавает между мирами; в конце концов та реальность, в которой раздражающе звякает ключ, оказывается внизу, и он медленно оседает в нее, как камень на дно.
Голова раскалывается; правое колено стало огромным и горячим, как выброшенный из жерла вулкана булыжник. От боли Нигдеев шипит сквозь зубы.
– Наконец-то! – вскрикивает Юрка. – Ну ты даешь, а? На ровном месте! Там ямка с тарелку, ей-богу, так ты через нее… фу-ух, напугал!
Нигдеев с усилием садится.
– Долго я?
– А не знаю, – Юрка мрачнеет и выпускает из пальцев ключ. Звяк. Нигдеев содрогается. – А как ты думаешь, сколько времени? – с детской надеждой спрашивает Юрка. – Я вот думаю, может, еще даже часа нет. И вроде развеивается уже, да? А то я Наташке пообещал, а сам здесь сижу. А она там ждет. Она даже не орала сегодня, представляешь? А я тут…
Нигдеев прикрывает глаза и видит, что женщина, стоящая у слепого окна, такая же мертвая, как ветер. Туман задушил ее, и теперь она никогда не придет к заброшенной японской землянке, чтобы обнять ребенка со злым напуганным лицом…
Нигдеев вздергивает голову, стряхивая тяжелую дремоту. Юрка бубнит:
– Опять кто-то ходил. Серьезно, я аж за ружье схватился, мало ли, потапыч обнаглел… – Он смотрит на бесполезные часы. – Я ей сказал: ты, главное, глупость эту забудь. Это он тебя доводит нарочно, я приду – поговорю с ним по-мужски, мигом свои капризы забудет. В кино сходим, развеешься, там фильм с этим… Делоном, он ей нравится, потерплю, раз такое дело. Обещал к семи быть, как штык… Слушай! – Он, вдруг насторожившись, переходит на шепот: – Ходит…
Нигдеев затаивает дыхание. На этот раз шаги отчетливей. Кто-то, невидимый в тумане, но очень близкий, крадется вокруг каменистой плеши. Кто-то почти беззвучный. Только абсолютное безветрие позволяет уловить всхлипы мха под ногами.
Юрка тянется за ружьем. Дуло едва заметно ударяет о камень, и шаги тут же стихают. Нигдеев, выпучив глаза и обливаясь потом, пялится в туман, отчетливо ощущая чужое присутствие.
– Пальну? – одними губами спрашивает Юрка. Нигдеев моргает, приходя в себя.
– Свихнулся, – нормальным голосом говорит он. – А вдруг человек? Мало ли дураков?
– Откуда здесь люди. Либо медведь, либо ёкай. Я бы пальнул, а?
– Ружье положи, – цедит Нигдеев. Туман по-прежнему подступает вплотную, все такой же густой и непроницаемый, но чувство чужого, прячущегося за белой стеной, исчезло.
Нигдеев выуживает из рюкзака термос чая, обернутые в газету котлеты и крошечную желтую с красным цветком на боку кастрюльку с вареной картошкой. Юрка достает две банки кильки в томате и черный хлеб. Жрать хочется страшно, и ни головная боль, ни нездорово сосредоточенная Юркина физиономия уже не отбивают аппетит. Нигдеев вдумчиво жует, уйдя в себя, смакуя живой, теплый вкус мяса и аромат чеснока, чтобы не видеть ни лица друга, ни белой стены вокруг.
Юрка шумно втягивает в рот килечный хвост и вдруг спрашивает:
– А тебя твоя мелкая любит?
– Конечно любит, – не задумываясь, отвечает Нигдеев. – Что за вопрос вообще? Я ж ей отец.
– А мой вот… – Юрка вздыхает. – Он вообще какой-то… не знаю даже. Наташка раньше веселая была, а теперь только ревет. Он из нее всю душу высосал, ни спать, ни есть не дает, прям как нарочно. А меня вообще ненавидит. Я его только на руки возьму, а он сразу глаза выпучит и орать, будто я не отец, а леший. Не слушается вообще… Я бы и плюнул, да такого на место не поставишь – он сам тебя потом…
– Дети, – пожимает плечами Нигдеев. – Моя тоже не подарок, а что поделаешь. Воспитываю, как могу. И тебе придется.
– Не, тут другое… – Юрка шевелит пальцами. – Беспокоюсь я. Наташку вон до ручки довел… Сколько времени, как ты думаешь?
Нигдеев качает головой. Слышит, как поскрипывают камни. Волоски на загривке встают дыбом. Голова вот-вот лопнет от напряжения. Кто-то ходит в тумане. Кто-то недобрый. Кто-то, похожий на мелкого, тощего сопляка со злыми глазами…
Нигдеев трясущимися руками вытаскивает из пачки сигарету. Ломает две спички, пытаясь прикурить, но наконец затягивается. Медленно выпускает синеватый дым, мгновенно тающий в туманной мгле. Говорит лупающему глазами Юрке:
– Ты заколебал про своего мелкого ныть. Мерещится уже.
– А может, не мерещится, – тихо отвечает Юрка. – Говорю тебе, это ёкай. Вот мой спиногрыз тоже…
– Что – тоже?! – рявкает Нигдеев.
– Наташку того… теперь за мной пришел.
– Тебе к психиатру пора, ты в курсе? – орет Нигдеев, и Юрка замолкает, нахохлившись.
Нигдеев задремывает, когда Юрка начинает возиться, сбивая сон. Не веря своим глазам, Нигдеев смотрит, как Юрка достает ключ, подносит его к обломку руды. Разжимает пальцы.
Звяк.
– А ну дай сюда! – визжит Нигдеев. Бросается, сжимая кулаки, и тут же, взвыв, хватается за колено и валится на камни. Юрка прижимает ключ к груди, и его желтые глаза становятся большими, как у ребенка. Скрипя зубами, Нигдеев кое-как садится. От боли трясется каждая жилка в теле.
– Да что за ключ вообще? – плачущим голосом спрашивает он, и Юрка сует свою игрушку за пазуху, чтоб не отобрали.
– Так от шкафа ключ, – говорит он. – Я же таблетки в шкафу запер.
– Какие таблетки? – холодеет Нигдеев.
– Да всякие, все, что были. Она же все подряд пыталась выпить. Я ей говорю: ты прекращай эти глупости, я к семи вернусь – поговорим. А таблетки на всякий случай в шкаф убрал.
– Ты… – Нигдеев обхватывает голову руками. Неподвижный безвкусный воздух душит, комом перекрывая горло. – Ты с ума сошел, – выдавливает он. – Вали домой, ты чего!
– Как? – беспомощно разводит руками Юрка.
– Да как и собирался, по периметру! – Нигдеев машинально смотрит на часы и скрипит зубами от бессилия. Бросает бесполезный взгляд на невидимое небо. – Иди! Я здесь заночую, завтра с мужиками меня заберете.
– Да ты без меня даже в сортир не сходишь. И потом, ты же сам сказал – это глупо. С минуты на минуту развеется, а если я не в ту сторону уйду, то часа два зря потеряю, а то и три… – Он задумчиво жует губами. – А как ты думаешь, сколько времени?
Он висит в глухой, неподвижной пустоте. Мир состоит из брусничника площадью с носовой платок, нескольких ржаво-красных камней, полуголой веточки березы, просунувшейся из ниоткуда; и вокруг этого жалкого мира крадется, медленно сужая круги, мутноглазый ёкай, который забрал Юрку, а теперь пришел и за ним. Иногда Нигдеев приходит в себя и понимает, что поблизости бродит медведь и надо бы подтащить поближе ружье, а может, Юрка все-таки вернулся, и тогда все будет хорошо. Мгновение он чувствует себя прежним – разумным, бывалым, здравомыслящим. Но мертвенно-неподвижный воздух давит, и тишина давит так, что едва не лопаются барабанные перепонки, будто он погружается на неимоверную глубину, и вспышки ясности становятся все реже, пока не исчезают совсем, унося с собой и брусничник, и камни, и веточку. Остается только туман, в котором ходит ёкай. Нигдеев всматривается во мглу так, что кровь стучит в висках и в глазах мелькают мушки.
И он понимает, что сейчас увидит.
Не могу, думает Нигдеев, Юрка, пожалуйста, я так не могу, подожди, Юрка! Извиваясь всем телом и дергая искалеченной ногой, он ползет сквозь ничто туда, где несколько минут (вечность) назад растворилась Юркина спина. Туман оседает на лице, скапливается в глазах и струйками течет по щекам, а следом, неторопливо раздвигая мертвенный воздух, идет ёкай. Нигдеев ползет, в кровь обдирая ладони, но ёкай настигает. Его когти вцепляются в голень. Нигдеев дергает застрявшей ногой; скрюченные серые пальцы рвут прочный брезент охотничьих брюк. Редкие кривые зубы погружаются в плоть. Ёкай кусает его. Мертвый пацан кусает его, точно кусает, боже, мертвый пацан ест его ногу. Нигдеев дико орет и бешеным рывком переворачивается на спину, поднимая ружье. В тумане не разглядеть ничего дальше сбитых в кровь рук, вцепившихся в ружье. Он не видит своих ног, не видит того, кто кусает их, – и благодарен туману за это.
Продолжая орать и дергать ногами, Нигдеев стреляет в белую пустоту – раз и другой.
Кто-то тащит его под мышки, куртка задралась, и по голой пояснице скребет сначала мокрыми ветками, очень неприятно, а потом – каменной щебенкой, и это уже больно. Кто-то сует под затылок мягкое, как подушка, но покрытое ледяным, липким от влаги полиэтиленом. Это противно, но все равно хорошо; Нигдеев послушно опускает голову и исчезает.
Звяк. Звяк. Ему снится взломанный шкаф с разгромленными полками. В распахнутой дверце поблескивает вывернутый с мясом замок. Мертвая женщина, в голове которой навсегда затих ветер, лежит лицом к стене, глядя в туман. Рядом с ней ползает ёкай, катает игрушечный уазик прямо по серому покрывалу, наброшенному на ее истощенное тело.
Звяк. Звяк. Звяк.
Нигдеев открывает глаза, и Юрка с виноватым видом прячет ключ за спину. Все тело ломит; ободранные ладони горят огнем. Нигдеев тяжело поднимается на локте и видит, что ничего не изменилось. Мертвый штиль. Непроницаемый туман. Кривая веточка, протянутая из ниоткуда.
– Как ты думаешь, сколько времени? – спрашивает Юрка. – Я вроде недавно вернулся – а вроде и давно, не пойму никак. А то я, знаешь, Наташку обещал в кино сводить, сказал, буду как штык…
Нигдеев молчит, и Юрка, задумчиво оттопырив губу, подносит ключ к камню. Отпускает. Звяк. Отпускает. Звяк. Звяк.
Что-то трогает лицо Нигдеева. Что-то скользит сквозь волосы, касается мочки уха, невнятно шепчет в голове. Почти беззвучно присвистывает.
Юрка сжимает в кулаке ключ и ошалело вертит башкой.
– Растаскивает! – говорит он. – Глянь, Саня, растаскивает!
Белое вокруг – сереет, темнеет, становится прозрачным, как таящий снег. Белое – нет, уже жемчужно-серое, неуловимо-розоватое, закатное – шевелится, извивается и распадается на безобидные клочки. Покряхтывая и опираясь о камни – одними пальцами, чтоб не задевать ободранные ладони, – Нигдеев встает, кренясь влево. Осторожно переносит вес на правую ногу. Колено отзывается болью – но не так чтобы сильной, вполне терпимой. Нигдеев выпрямляется, и мокрый ветер хлещет его по глазам.
– Как ты думаешь, сколько времени? – спрашивает Юрка. Нигдеев щурится на подсвеченные красным тучи над краем плато.
– Полседьмого где-то, – говорит он. – Собирай шмотье, минут за сорок до машины дохромаем.
– Покурим? – предлагает Юрка.
Нигдеев лезет из-за руля. Они дымят, привалившись к железному боку машины. Юрка беспокойно шарит глазами по светящимся через одно окнам. Ветер, несущий снежную крупку, раздувает огоньки спрятанных в ладони сигарет, срывает искры, щедро рассыпая их по подмерзающей земле.
– Свет горит? – спрашивает Нигдеев.
– Нет. Спят уже, наверное, – рассеянно отвечает Юрка и отбрасывает сигарету. – Всего-то на пару часов опоздал, как ты думаешь, это ж ничего? Должна понимать! Поднимешься?
– Колено же, – Нигдеев отводит глаза. – Давай, послезавтра на работе увидимся.
– Покеда, – бросает Юрка, подхватывает рюкзак и ружье. Губы плотно сжаты, между бровями залегла внимательная складка. Словно туман так и не разошелся. Словно туман поджидает в темной квартире, за створками взломанного шкафа. Юрка очень, очень сосредоточен…
И после вылазки на Коги. Как собран и внимателен он был после Коги…
Нигдеев тряхнул головой. Юрка был всего лишь одиноким, давным-давно разведенным, не нужным ни бывшей жене, ни непутевому сыну стариканом, слегка придурковатым и неряшливым, но совершенно обычным. Глядя на его глубокие морщины и жидкие пегие волосенки, Нигдеев поневоле вспомнил, что сам на два года старше. Хуже зеркала, ей-богу…
Ел Юрка тоже по-стариковски, медленно орудуя подрагивающей вилкой, с всхлюпыванием втягивая в себя подозрительно розовые, однородно-упругие комочки начинки. К небритому подбородку пристал сероватый кусочек теста. Нигдеев несколько раз провел рукой по бороде, надеясь, что до Юрки дойдет, но тот не реагировал, и в конце концов Нигдееву пришлось уставиться в свою тарелку, лишь бы не видеть этот мерзкий трясущийся комок.
Тишина, нарушаемая лишь Юркиным хлюпаньем, становилась невыносимой. Не сводя глаз с разварившихся в лохмотья пельменей в своей тарелке, Нигдеев рискнул спросить:
– Ты чего так орал в магазине? Привидение увидел?
Юрка молчал так долго, что Нигдеев уже решил – не ответит. Такое случалось часто и бесило до белых глаз: Юрка попросту не считал нужным открыть рот. А когда-то ведь болтал без умолку, к месту и не к месту, не заткнуть было. Старые грабли… Нигдеев резко отодвинул тарелку с ошметками разварившегося теста. Жалобно звякнула вилка. Он уже хотел молча выйти из-за стола, когда Юрка все-таки заговорил.
– Ты почему меня к себе позвал? – спросил он.
Нигдеев громко откашлялся – «кхы-кхы-ы!» – и опустил приподнятый было зад на стул. Юрка все смотрел; похоже, он действительно дожидался ответа. Какого-то определенного ответа. На дне его выцветших глаз плескалась неприятная хитреца, мутный намек на сообщничество: мол, мы-то с тобой знаем. Как будто был между ними какой-то секрет. Скверный секрет, такой грязный, что Нигдееву захотелось помыться. Он раздраженно проговорил: