Текст книги "Люцифер. Том 1"
Автор книги: Карл Френцель
Жанр: Приключения: прочее, Приключения
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 15 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Глава III
Желание графа не исполнилось. Эгберту не спалось всю ночь; воображение рисовало ему то светлые, то страшные картины, которые не давали ему ни минуты покоя. Переход от смерти Бурдона к блестящему празднику в замке, разговор с графиней, затем с итальянцем оставили слишком глубокий след в его впечатлительной душе, и у него несколько раз появлялось желание разбудить своего приятеля и рассказать о своих ощущениях. Но он стыдился собственного малодушия и решил терпеливо ждать наступления утра.
Наклонность к мечтательности проявилась у Эгберта с раннего детства; она была отчасти унаследована им от матери и частью привита воспитанием. Он был единственным сыном вполне достойных родителей, но совершенно не подходящих друг другу ни по летам, ни по взглядам и чувствам. Отец его, человек образованный, добродушный и одаренный сильной волей, был лучшим учеником знаменитого доктора Гергарда Свитена в Вене, между тем как его мать, готовившая себя в певицы, вследствие домашних обстоятельств должна была отказаться от мечты и выйти замуж за человека, гораздо старше ее, к которому она ничего не чувствовала, кроме уважения. Разница лет и чувств не могла не привести к душевному разладу между супругами, хотя ни один из них не мог пожаловаться на другого, и люди завидовали их счастью. Если в сердце госпожи Геймвальд были неудовлетворенные стремления, то она старательно скрывала их и относилась к мужу с такой нежной заботливостью и уважением, что при его утомительных ежедневных занятиях он едва замечал недостаток более полной гармонии в его супружеской жизни. Рождение ребенка сблизило до известной степени их, и они как будто старались превзойти друг друга в своей любви к нему. Отец взял на себя его физическое и умственное развитие и, находя много недостатков в школьном образовании, решил воспитывать его дома. Трудно было найти более способного и физически развитого мальчика, чем Эгберт; но отсутствие товарищей должно было гибельно отразиться на его характере и развить в нем фантазию в ущерб других способностей. Так как свет ограничивался для него родительским домом и садом, то он стал тяготиться детьми, изредка посещавшими их дом, и сам не любил бывать у них. Он охотнее слушал сказки матери и разыгрывал их потом в своем кукольном театре. Отец был слишком занят, чтобы отдать себе ясный отчет в этом, а с другой стороны, мечтая сделать из своего сына знаменитого ученого или исследователя, он не прочь был оградить его от впечатлений внешнего мира и вредных влияний. «Одиночество никому не вредит, – говаривал он, – и возвышает мудреца, ограждая его от всяких пятен».
Благодаря такому воспитанию Эгберт почувствовал себя совершенно беспомощным после смерти отца. Горькие опыты и разочарования не замедлили встретить увлекающегося юношу при первом его вступлении в свет и побудили его искать успокоения у своего домашнего очага. Здесь все соответствовало его вкусам и желаниям, ничто не мешало предаваться любимым мечтам в ущерб серьезным занятиям, которые также пошли совсем иначе после смерти отца. Старик Геймвальд намеревался послать своего сына в Берлин для завершения его медицинского образования, и мать Эгберта, вероятно, подчинилась бы воле мужа при его жизни; но теперь подобная жертва была слишком тяжела для нее. Эгберт, со своей стороны, не настаивал и все глубже и глубже пускал корни в родной почве, встречая в этом поддержку со стороны своих друзей и опекунов, так как по их понятиям Вена имела таких же, если еще не лучших, врачей и преподавателей, как и северная столица. Эгберт сначала горячо принялся за занятия, но скоро охладел к ним; профессора и их лекции не удовлетворили мечтательного юношу; ему казалось, что их воззрения на науки слишком узки сравнительно с широким и возвышенным пониманием его отца. На вопросы, которые он задавал своим преподавателям относительно связи тела с духом, причин возникновения мысли и т. п., ему отвечали холодно и с усмешкой, так как подобные вопросы в глазах ученых представителей тогдашнего медицинского мира казались не более как детскими бреднями и поэтическими новомодными фантазиями, неприличными для врача.
Таким образом, Эгберт и здесь встретил полный разлад действительности с тем идеалом, к которому стремился по желанию отца и по собственному убеждению. Хотя он и продолжал изучать медицину, но занимался один и без всякой последовательности, так что постепенно и незаметно для него самого его занятия свелись к простому дилетантизму. К этому прибавились еще неизбежные хлопоты и дела по наследству, которое оказалось довольно значительным. Помимо дома в Вене, старик Геймвальд оставил сыну еще довольно большую земельную собственность поблизости Шенбрунна. Хотя имение было передано в руки верного арендатора, но потребовались улучшения и поправки, в которых молодой наследник должен был волей-неволей принять участие. Эгберт с удивлением увидел, как много людей поставлено в зависимость от него; со всех сторон стали обращаться к нему с различными просьбами, одни в надежде эксплуатировать его, другие – рассчитывая на его желание добра и юношескую потребность деятельности. Эгберт охотно отказался бы от всех дел, так как чувствовал сильное стремление к ленивой и созерцательной жизни, которое увеличивалось прирожденной беспечностью и воспитанием в богатом доме. Может быть, он и последовал бы этому стремлению, если бы его не удерживало воспоминание о вечно деятельном отце и матери, которая из чувства семейного долга пожертвовала своими надеждами на более блестящую будущность и вышла замуж за нелюбимого человека.
Наконец мало-помалу Эгберт стал привыкать к сельской жизни; его заняли постройки, охота, верховая езда, и он стал так же сильно увлекаться природой, как прежде наукой и отвлеченными размышлениями. Его поэтическая натура требовала выхода; он чувствовал в себе запас сил и не знал, как употребить их. Отдавая себе отчет в своей деятельности, он находил ее ничтожной и почти бесцельной; о достижении идеала не могло быть и речи, потому что возможность совершать великие и добрые дела дается не всем и только при известных условиях. Из людей, окружавших Эгберта, весьма немногие могли сравниться с ним образованием, и ни один не удовлетворял его с нравственной стороны. Эгберт чувствовал себя глубоко несчастным. Он был уверен, что призван к чему-то необыкновенному, и тем сильнее сознавал свое ничтожество. Он не был ни ученым, ни художником, ни даже простым дельцом. Общее политическое движение, охватившее тогда всю Германию, не интересовало его. Хотя он считал себя хорошим австрийцем и патриотом, но ему и в голову не приходило, что и на нем лежит обязанность защищать свою родину, народность и язык от иноземного господства. По его мнению, это было дело коронованных особ, дворянства и солдат, а его долг относительно государства заключается только в том, чтобы исправно платить налоги, вносить свою лепту на разные благотворительные дела и исполнять законы. Многие из великих, уважаемых им поэтов точно так же смотрели на свои гражданские обязанности и, убегая от мрачной действительности, искали спасения в безмятежной области искусства и блаженных мечтаний. Здесь было полное примирение и гармония, между тем как на земле шла дикая стихийная борьба. То же отчуждение от политики встречал Эгберт и в той среде, в которой вращался. В кружках венского бюргерства политический разговор был тогда редкостью. Все жалели о проигрыше Аустерлицкой битвы, но утешали себя мыслью, что такое же поражение потерпели ненавистные пруссаки при Иене. Победоносные лавры Наполеона I внушали почтенным бюргерам больше удивления, нежели ненависти. Более смелые из них поговаривали, что революция имела свои хорошие стороны и что в Австрии со времени последнего поражения произошло немало перемен относительно народных прав. Но все эти разговоры давно перестали занимать Эгберта, так как были слишком известны ему.
Граф Ульрих был единственным человеком, которому удалось заинтересовать Эгберта своей беседой и произвести на него глубокое впечатление. Это было четыре года тому назад, когда граф впервые явился к ним в дом, чтобы повидаться с его матерью. У них, по-видимому, шли переговоры о каком-то важном и тайном деле, потому что в это время они всегда удаляли Эгберта. Граф в подобных случаях старался быть вдвойне предупредительным с Эгбертом, и их разговоры с графом, сначала мимолетные и короткие, становились все продолжительнее и оживленнее. Юноша нравился графу своей сердечностью, впечатлительной и увлекающейся натурой; граф старался развить его, не задаваясь никакими властолюбивыми целями, и потому влияние его было тем сильнее и безграничнее. Что же касается Эгберта, то он безусловно восхищался личностью графа, так как никогда еще не встречал человека с такой сильной волей, разносторонним умом и образованием и с такими прекрасными манерами. В вопросах, относящихся к области искусств, житейской мудрости и особенно политики, Эгберт удивлялся ясности и глубине суждений графа Ульриха, хотя они нередко противоречили его собственным воззрениям. Он молча слушал его и только изредка решался прервать его каким-нибудь замечанием. Перед ним открылся новый, неведомый мир; впервые в голове его зародилась мысль, что идея государства представляет собою нечто законченное, как всякое произведение искусства, и полна глубокого значения и смысла. Но до сих пор все разговоры Эгберта с графом Ульрихом имели чисто теоретический характер; граф не решался посвящать юношу в тайну своих политических замыслов и вообще избегал всяких откровенных разговоров. После смерти матери Эгберта их отношения на время прекратились. Теперь судьба опять свела их, и граф в первый раз пригласил Эгберта к себе в дом. Этот знак доверия глубоко тронул впечатлительного юношу и мало-помалу после долгой бессонной ночи чувство благодарности взяло верх над всеми другими ощущениями. К утру он уже стал горько упрекать себя за сомнения, возникшие в его душе.
– Можно ли сомневаться в прекрасном, – воскликнул он вслух, – и уничтожать величие святыни, отыскивая в ней пятна!
– Сомнения приводят к истине, – ответил Гуго, открывая глаза и потягиваясь с удовольствием на мягком тюфяке. – Я не знаю, что ты находишь великого и святого в этой молодой графине и старой маркизе. Держу пари, что их недаром показали нам.
– Как ты странно выражаешься.
– Извини, пожалуйста, я не точно выразился, потому что ты один у достоился чести быть представленным этим дамам. Но зато мне подали отличный кусок паштета с дичью, и я влил в себя несколько стаканов дорогого вина.
– Неужели на тебя не произвели никакого впечатления все это великолепие и блеск? – спросил Эгберт.
– Мне, собственно, понравился один долговязый барон Пухгейм; все же остальные – нули, которые сами по себе не имеют никакого значения.
– Мне всегда досадно слушать, когда ты так отзываешься о людях.
– Ну а что касается всей обстановки, то наши студенческие вечеринки в Галле сравнительно с тем, что я видел вчера, были банкетами Платона. Если бы я рассказал тебе… Жаль только, что у нас в Галле не было Аспазии или Диотимы.
– Или Антуанетты! – невольно воскликнул Эгберт.
Гуго не слышал этого восклицания или сделал вид, что не слышит, и стал припоминать свою студенческую жизнь, которая окончилась так неожиданно, вслед за битвой при Иене, когда французы вошли в город и Наполеон приказал запереть профессорские аудитории.
Эгберт не прерывал своего приятеля и молча заканчивал свой туалет.
Наконец и Гуго счел нужным подняться с постели, но в противоположность Эгберту поднял такой шум и суету, что слуга, ожидавший их пробуждения в коридоре, несмотря на ранний час, постучался в дверь и учтиво предложил свои услуги, которые были охотно приняты, так как Гуго совсем вошел в роль знатного барина. Затем тот же слуга подал им легкий завтрак, и Гуго не мог воздержаться, чтобы не сделать ему несколько вопросов относительно вчерашних гостей, и даже полюбопытствовал узнать – встал ли граф и где он?
– Его сиятельство уже вернулся с утренней прогулки, – ответил слуга.
– Ну, а теперь мы отправимся на прогулку! – воскликнул Гуго, взяв под руку Эгберта.
Приятели отправились в сад, примыкавший к замку, и вошли на террасу, с которой открывался превосходный вид на озеро, окрестные местечки и деревни и величественный Траунштейн. Утренний туман не окончательно рассеялся, но солнце сияло во всем блеске, а с озера дул прохладный ветерок. Деревья уже были окрашены пестрыми красками осени и только кое-где виднелись темно-зеленые тисы, образуя то сплошную стену, то красивую нишу. Сад был устроен по всем правилам французского садоводства. Тут были и обстриженные деревья, искусственные лабиринты, мраморные фигуры во вкусе рококо – сатиры, похищающие нимф, Геркулес с палицей, вооруженная Минерва и выходящая из воды Венера. Многие из этих статуй попортились от времени и непогоды, но зато луга, куртины с последними осенними цветами, дорожки и тенистые аллеи содержались в порядке и были чисто выметены.
Сад производил почти чарующее впечатление при торжественной утренней тишине и постепенно исчезающем тумане. Чем-то сказочным веяло от закрытых ставен и окон погруженного в сон и как будто заколдованного замка. Даже болтливый Гуго умолк на несколько минут и задумчиво ходил взад и вперед по террасе вместе с Эгбертом, любуясь голубоватыми горами, которые все яснее и яснее выступали на далеком горизонте.
Приятели спустились с террасы и дошли до середины сада, где была большая площадка, от которой расходились лучеобразно восемь дорожек. Одна из них особенно понравилась Эгберту своей мрачной красотой; она тянулась на несколько сот шагов среди гигантских пихт и вела к месту погребения, где за красивой железной решеткой покоились бренные остатки родителей графа Ульриха. Два сфинкса из черного базальта лежали сторожами у входа; напротив них под тенью пихты стояла скамейка. Плакучие ивы склонялись над обеими гробницами, а среди них на высокой колонне возвышался Гений Надежды, широко раскрывший свои крылья.
Молодые люди сели на скамейку.
– Меня разбирает любопытство, – сказал Гуго после минутного молчания, – приготовит ли граф такую великолепную могилу Жану Бурдону, этому вернейшему из людей, как он сам назвал его, когда мы выходили из дому лесного сторожа?
– Почему тебе пришло это в голову?
– Из зависти. Я не завидую богатым и знатным людям, пока они живы; у них также есть свои заботы, как у меня, и, наверно, больше неприятностей и болезней. Счастливее всех нищий, который философски относится к своему ремеслу и спокойно занимается им. Но когда умирает богач, тогда обнаруживается то преимущество, которое он имеет перед простым земляным червяком.
– Мне всегда казалось, что смерть сглаживает неравенство состояний.
– Ты называешь это сглаживанием неравенства! – воскликнул Гуго, пожимая плечами. – Между тем ничто так не возбуждает мою зависть, как красивый надгробный памятник. Вот это был человек! – говорят люди при виде такого памятника с золотой надписью. Важно не то, как ты жил, а какую речь скажут над твоим гробом. От таких речей жиреет пастор, говаривал мой отец, почтенный священник в Вустергаузене, и он был совершенно прав. Умение красиво говорить о смерти может составить славу оратору. Знаменитый профессор Вольф в Галле никогда не достигал такого пафоса, как в тот момент, когда он читал с кафедры стихи Гомера о непрочности земной жизни.
– Из тебя, вероятно, вышел бы отличный пастор, – сказал, улыбаясь, Эгберт.
– Весьма возможно, я даже поступил в Галльский университет, чтобы стать священником, а вместо этого из меня вышел актер. Так распорядилась судьба. Если бы ты видел, как у нас превосходно исполняли трагедии Шиллера, то, верно, кончил бы тем же.
– Может быть, только я не решился бы на это так легко, как ты, – сказал Эгберт. – Я не мог бы так скоро отказаться от моего прошлого.
– Все оттого, что ты, Эгберт, только мечтаешь о свободе, но у тебя нет силы добиться ее. Не смотри на меня так мрачно и не огорчайся этим. Зато у тебя золотое сердце. Вот уж скоро три недели, как ты платишь за меня гульден за гульденом и ни разу даже не намекнул мне об этом.
– Ты забыл то обещание, которое дал мне на мосту в Праге – никогда не говорить об этом и считать себя моим гостем до нашего возвращения в Вену.
– Ну, изволь, больше не буду. Поговорим о чем-нибудь другом. Знаешь ли, что сегодня ночью на меня нашло вдохновение и я нашел ключ к храму?..
– К какому храму?
– К храму искусства, который теперь откроется для меня, а ключ в сапоге Бурдона. Ты ведь никогда не замечаешь мелочей, но мы с графом видели это, и наши взгляды встретились. Теперь смело буду просить его, чтобы он дал мне место актера в императорской труппе. Если бы не сапог Жана Бурдона, то он ответил бы мне высокомерным отказом; ну, а теперь он этого побоится, и я буду играть роль датского принца Гамлета.
– Ты уже начинаешь дурачиться, воображая себя Гамлетом.
– Скажи слово, и я исчезну, а ты оставайся в этом заколдованном саду и преследуй убегающую нимфу. Но я должен из дружбы предупредить тебя, что мы приглашены сюда не из одной любезности. Неужели ты не соображаешь, что этот Жан Бурдон был для графа нужным человеком и его смерть порвала петлю искусно сплетенной сети. В его руках был важный секрет – половина его украдена, а остальное в сапоге Бурдона.
Эгберт задумался. Подозрения приятеля показались ему вполне правдоподобными, когда он стал припоминать все обстоятельства убийства и смерти Бурдона.
– Может быть, ты и прав, – сказал Эгберт, – но в чем бы ни состояла тайна Бурдона, мы должны быть крайне осторожны в этом отношении.
– Еще бы, – сказал Гуго, – но, во всяком случае, благодаря этому мы сделались важными людьми в глазах графа Вольфсегга и как бы членами его семейства. Ему трудно будет отказать нам в какой-нибудь просьбе, и если бы ты не был так неповоротлив, Эгберт, и не задавался бы при всяком удобном случае неразрешимыми вопросами, ты бы мог легко добиться одной цели. Молодая графиня…
– Пожалуйста, не говори мне об этом, – прервал его Эгберт, между тем как яркая краска разлилась по его лицу. – Какое отношение может иметь эта светлая и чистая личность с какими бы то ни было темными тайнами? Но как могло это прийти тебе в голову? Разве звезды на небе так же доступны, как и полевые цветы? Я был бы совершенно счастлив, если бы мог хоть издали любоваться ей.
– Какое у тебя идеальное представление о женщинах, – заметил с усмешкой Гуго.
– Разве ты уже стал иначе относиться к женщинам?
– Разумеется, ничего подобного не может быть у актера. Для него свет те же подмостки. Вам, ученым, мир может представляться чем-то разнообразным, прекрасным и возвышенным, потому что вы видите его издали; а для нас, которые близко знакомятся с ним за кулисами, он не более как грязная лавка. Кругом одна пыль, румяна, пошлость; и в действительности женщины еще хуже мужчин.
– Что же, по твоему мнению, красота? Ты не можешь отвергать ее.
– Одна мишура, прикрывающая никуда не годное платье.
– Ты говоришь как проповедник и находишь, что на свете все суета. Ты, кажется, думаешь рассердить меня, но это не удастся тебе.
– Я хочу только предостеречь тебя, несчастный, – продолжал Гуго с комическим пафосом, принимая умоляющую позу. – Не приноси своего сердца в жертву жестокой богине!
– Лучше посвятить сердце богине, чем самому погрязнуть в тине обыденной жизни, которая охватит меня тотчас по возвращении домой. Я с ужасом думаю о том, сколько накопится там всяких счетов, контрактов, планов… Что может быть лучше нашей теперешней жизни, при которой мы можем любоваться на свет божий, не задаваясь никакими целями и заботами, переходить от нового к новому, от одного наслаждения к другому. А дома что ожидает меня? Всякие бедствия, разочарования, жалкое, бедное существование…
– Эгберт, ты, как всегда, сгустил краски, представляя себе преимущества одной жизни перед другой. Но я могу утешить тебя – нас спасет сапог Бурдона… Однако нам пора в замок…
Приятели поднялись со скамейки и пошли по той же дорожке, но едва сделали они несколько шагов, как к ним подошел слуга.
– Его сиятельство просит вас к себе, – сказал слуга, обращаясь к молодым людям. – Маркиза также осведомлялась о вас.
– Странно! – пробормотал Эгберт. Сердце его болезненно сжалось от какого-то предчувствия, в котором он сам не мог дать себе отчета.
Граф уже целый час председательствовал на семейном совете, в котором принимал участие и Пухгейм, оставшийся на ночь в замке по просьбе графа. Совет проходил в голубой комнате угловой башни, которая была обращена в сад своими тремя высокими окнами; через одно из них виднелось озеро. Эта башня в былые времена составляла часть прежнего старого замка Вольфсеггов, просуществовавшего около двухсот лет. При постройке нового красивого дома шестьдесят лет тому назад строитель по какой-то странной фантазии оставил из старого здания хорошо сохранившуюся башню и соединил ее галереей с новым замком, который не особенно выиграл от такой прибавки в смысле архитектурной красоты. Массивная круглая башня с остроконечной крышей резко отличалась от легкой постройки нового стиля. Маркиза ненавидела винтовую лестницу и тесные комнаты башни, которые, по ее мнению, были так безобразны и лишены всякого комфорта, что в них не мог жить ни один порядочный человек.
С неудовольствием приняла она приглашение брата последовать за ним в башню, и все, что она услышала здесь, сидя на неудобном стуле с высокой спинкой, еще более увеличивало ее дурное расположение духа. Хотя она близко придвинулась к камину, где горел огонь, но, по-видимому, чувствовала сильный озноб не столько от холода, сколько от горя и беспокойства. Антуанетта сидела у круглого стола, одетая в серое шелковое платье с черным платком на плечах и с кружевной черной косынкой на голове, концы которой были завязаны под подбородком. Глаза ее были устремлены на графа Ульриха, как на единственного человека, от которого можно было ожидать разумного совета в затруднительных обстоятельствах. Она не обращала никакого внимания на своего кузена Ауерсперга, который был несравненно более огорчен этим, нежели смертью Бурдона, о которой рассказывал граф.
– На несчастного напали агенты корсиканского тирана, – сказал граф, – они выстрелили в него и украли сумку с письмами; уцелели только немногие бумаги, которые он спрятал в своем сапоге. Вот эти бумаги, – добавил граф, кладя их на стол. – Патер Марсель доставил их мне на рассвете.
– Дай бог, чтобы это были самые важные, – сказал Пухгейм, подходя к столу и перелистывая бумаги.
– Как хочешь, так и считай, – ответил граф. – Вот список лиц, на которых могут рассчитывать Бурбоны в случае…
– Если узурпатора убьют в Испании, – добавила маркиза.
– Тут также письмо принца д'Артуа… – продолжал граф Ульрих, делая вид, что не слышит замечания своей сестры.
– Проект новой адской машины – бессмысленная и безумная затея, от которой бедный Бурдон ожидал таких блестящих результатов…
– Бурдон был прав, – заметила маркиза, – только ад может поглотить это исчадие ада.
– Не ад, а мы справимся с ним во имя божественного права и порядка, установленного веками, – ответил граф Ульрих. – Вот еще несколько писем и, между прочим, письмо к графине Мортиньи, одной из придворных дам императрицы Жозефины, в котором заключаются подробные сведения о сватовстве Наполеона к русской великой княжне.
– Жаль, если это письмо не дойдет по назначению, – заметил по-французски старый маркиз, расхаживая по комнате в своем пестром шлафроке с желтым шнуром и кистями.
– Это письмо написано мною в стиле Вольтера. Графиня Мортиньи мне родня и верный друг Бурбонов. Это письмо может иметь больше значения, чем все адские машины. А почему?.. Потому что во французской истории дамы всегда играли главную роль! Вы смеетесь, Ульрих. Но я говорю совершенно серьезно. Если бы императрица Жозефина вздумала поднять восстание против своего супруга, тогда победа осталась бы за нами…
– Не можете ли вы сообщить мне, какие именно бумаги украдены у Бурдона? – спросил Пухгейм, прерывая маркизу и обращаясь к графу Ульриху.
– План восстания против Бонапарта, – ответил граф, – составленный генералом Кроссаром, извещение, что он в самое ближайшее время отправится из Вены в Испанию, некоторые подробности о наших приготовлениях и предполагаемой высадке англичан на Везере и Эльбе; все это в форме простых писем по торговым делам и на нашем условном языке. Но, разумеется, Фуше поймет сущность дела. Всего хуже то, что на полях одной бумаги я сделал приписку: молодой Бурдон знаком с Бонелли…
– С Бонапартом, – пробормотала маркиза.
– Благодаря моей неосторожности я дал им ключ в руки ко всем нашим тайнам. Эта приписка всего более беспокоила Бурдона. Я никогда не прощу себе такой нелепости. Теперь все это, вероятно, отправлено в Париж.
– О господи! – простонал маркиз. – Этот дракон неуязвим. Он опять начнет против нас войну и прогонит на другой конец света…
– Мне кажется, что во всем этом нет ничего ужасного, – сказал Ауерсперг, которому хотелось выказать себя с выгодной стороны в глазах Антуанетты. – Война с узурпатором неизбежна. Чем раньше она начнется, тем лучше. Чья-нибудь пуля настигнет его.
– Ты пойми, горячая голова, – ответил Пухгейм, – что нам необходимо выбрать удобный момент, чтобы обеспечить себе успех. Ну а теперь, ты думаешь, он даст нам время закончить наши приготовления?
Граф Ульрих встал со своего места… Лицо его казалось мрачным и озабоченным.
– Мне кажется, дядя, что вас еще что-то заботит, кроме сделанной вами приписки и смерти Бурдона? – спросила Антуанетта, которая все время не спускала с него глаз.
– Разумеется! – поспешил ответить за своего старшего родственника Ауерсперг. – Стоит ли огорчаться смертью слуги. Революция потребовала еще не таких жертв!
– Вы правы, – заметила маркиза. – Под ее ударами пала голова дочери Марии-Терезии, сестры немецкого императора!.. Разве можно себе представить более вопиющий факт!..
– Хотя Жан Бурдон был наш слуга, – сказала Антуанетта, обращаясь к Ауерспергу, – но я не вижу, чем он хуже других.
Антуанетта встала с места и подошла к графу Ульриху.
– Что с вами, дядя? – сказала она. – Вы не все сказали нам…
– Меня ужасает будущность Германии, – ответил граф, – и нашей дорогой родины. Свобода всей Европы в опасности, разве мы не в том же положении! Всего удобнее было напасть на Бонапарта в то время, пока он занят в Испании: Бурбоны, действуя заодно с республиканцами, могли бы поднять во Франции общее восстание против тирана, который обманул тех и других; англичане готовили высадку в Бельгии, Северной Германии или Франции, мы со своей стороны надеялись поднять на ноги всех, у кого течет в жилах хотя бы капля немецкой крови. Если бы удалось провести этот грандиозный план, то гибель Наполеона была бы неизбежна; но этот план уничтожен вконец. Я предвижу, что мы опять будем бороться одни с Люцифером… Наконец, меня беспокоит и то обстоятельство, что мы не можем рассчитывать на преданность молодого Бурдона.
Слова эти поразили маркизу.
– Что вы хотите сказать этим, Ульрих? – спросила она взволнованным голосом.
– Это уже слишком! – воскликнул маркиз, топнув ногой. – Вы не имеете никакого понятия, граф, о французской верности! Уже сотни лет Бурдоны служат дому Гондревиллей. Мой дед, отец, я – все мы были для них хорошими и добрыми господами. Вы, кажется, забыли, что Веньямин Бурдон мой крестник; я ручаюсь, что он не изменит нам и будет так же верен и послушен, как его отец…
Граф Вольфсегг терпеливо ждал, пока успокоится старый маркиз, который представлял собою довольно комическое зрелище. Не помня себя от гнева, он бегал по комнате в шлафроке, размахивал своими худощавыми руками и несколько раз хватался за правый бок, как будто хотел вытащить шпагу с золотой рукояткой, подарок королевы Марии-Антуанетты, с которой не расставался в былые времена.
– Я не понимаю причины вашего гнева, – сказал спокойно граф. – Если вы окажетесь правы, то я охотно признаю свою ошибку. Но позвольте напомнить вам, что дня два тому назад Бурдон, прощаясь с нами, жаловался на республиканский образ мыслей своего сына и говорил, что его Веньямин, приверженец нововведений, безбожник и враг королевской власти. Имейте это в виду, мой дорогой маркиз, и сообразите, сколько жертв и какое самоотречение требуете вы от человека, почти неизвестного вам и только во имя того, что он ваш крестный сын. Мне кажется, что это обстоятельство не может иметь большого значения в глазах молодого вольнодумца. Когда во времена террора вы были приговорены к смерти в числе других эмигрантов, Жан Бурдон скупил на свое имя все поместья Гондревиллей в Лотарингии, чтобы они не сделались общественным достоянием, и, считая себя как бы вашим арендатором, из года в год посылал вам доход с земли, которая по закону принадлежала ему. Теперь Жан Бурдон умер внезапно, быть может, не сделав никакого распоряжения о своем имуществе и не сказав сыну последнего слова, которое могло бы обязать его отказаться от законного наследства ввиду исполнения долга, который он может не признать теперь. Строгое исполнение обязанности вассала, преданность и любовь слуги к господину – все это монеты старого времени, которые уже почти вышли из употребления.
Наступило общее молчание. Трудно было возражать что-либо против неумолимой логики графа Ульриха. Все шансы были на стороне того, что молодой Бурдон воспользуется правами, которые предоставлял ему закон, и что Гондревиллям грозит потеря всех наследственных поместий.
Маркиз с отчаянием бросился на стул.
– Нет! – воскликнул он. – Это невозможно! Неужели Веньямин Бурдон, мой крестник, мог сделаться масоном и республиканцем!.. Нет, вы ошибаетесь, граф Ульрих!..
– Библейский Веньямин смирился перед отцом своим Иаковом и покорно вышел к нему навстречу, – сказала маркиза. – Я убеждена, что и Веньямин Бурдон почтительно встретит нас у порога нашего дома, зная, что он получит за это от нас приличное вознаграждение.
– Но сперва нужно еще решить, сестра, каким образом вы переступите порог вашего дома! – ответил граф Ульрих. – Имя маркиза вычеркнуто из списка французских граждан; ваш сын сражается в Испании против Бонапарта.
– Да благословит его Господь! – сказала набожно маркиза.
– Я от всего сердца желаю ему всего хорошего, – сказал граф, – но в глазах Бонапарта поведение сына еще более увеличивает вину отца. Чтобы вернуться на родину, маркиз должен подчиниться узурпатору и просить его помилования.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?