Текст книги "Жизнь Ленро Авельца"
Автор книги: Кирилл Фокин
Жанр: Социальная фантастика, Фантастика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
И вот что я хочу вам рассказать.
На пути к Шанхаю
2. Мистер Авельц-старший
Я родился и провёл детство на Южном берегу Франции, где Октавиан сражал лигуров, крестоносцы жгли еретиков-катаров, Наполеон громил роялистов в Тулоне, творили Стивенсон, Фицджеральд и Томас Манн, где средиземноморские ветра доносят корсиканские напевы, растворяясь в виноградных садах Ривьеры.
Помните, у Киплинга есть стихотворение о центурионе, отказавшемся покинуть Альбион, когда легионам дали приказ отступать?
Вдоль Родануса вам идти, где зреет виноград,
И клонит лозы бриз, летя в Немауз и Арелат…
Ваш путь туда, где сосен строй спускается с бугра
К волне Тирренской, что синей павлиньего пера.
Киплинг на месте центуриона представлял британца, которому приказали уйти из Индии, – а я вот представляю себя на месте того, кто бросил бы к чертям промозглую Англию, поля вереска и диких пиктов и с радостью вернулся в Рим, к цезарям и авгурам.
Наш дом находился недалеко от Канн. Незадолго до моего рождения отец приобрёл большой участок прибрежной земли и выстроил там свои владения: виллы, конноспортивный комплекс, гольф-клуб и офисные здания сперва для «Авельц Корп.», а затем для своего траста.
Почему Ноэль Авельц решил обосноваться на Лазурном берегу, притом что недолюбливал Францию, я не знаю. Его «официальная» биография всегда вызывала у меня вопросы. Он утверждал, что родился в Дании, в семье разорившихся банкиров, причём по материнской линии наследовал голубоглазым шведам, а по отцовской, коей я обязан экзотичной фамилией, – креольским мигрантам. Его старший брат Кристофер, мой дядя, якобы занимался генетикой, и в молодые годы они создали венчурный фонд и принялись инвестировать в биотех. Дядя проводил экспертизу, а отец обеспечивал финансирование.
Какая удача – вложить деньги в биотех за три года до «генной революции»! Предположим, это заслуга дяди – как учёный он мог понять, что рынок вскоре заполонят дешёвые и практически бесполезные генные модуляторы. Грандиозная афера, обещания исцелить шизофрению, покончить с раком и СПИДом, выбрать сексуальную ориентацию детей и превратить их в гениев – люди потратили триллионы долларов, чтобы в итоге получить доступное средство от выпадения волос и сексуальной дисфункции.
На волне ажиотажа «Авельц Корп.» превратилась из скромного инвестфонда в крупнейшую компанию сектора. Ноэль и Крис вошли в сотню богатейших людей мира по версии «Файнэншл таймс», но точную оценку их состояния не рискнул дать даже «Форбс». И теперь, много лет спустя после его смерти, я не могу даже примерно сказать, насколько богат он был в те годы.
После гибели брата мистер Авельц-старший получил его долю и недолго думая продал «Авельц Корп.» южнокорейскому конгломерату – подписал сделку буквально за месяц до того, как разочарование в «генной революции» сменилось депрессией.
Произошёл несчастный случай – они летели над ранчо своего приятеля в Техасе на вертолёте, внезапно отказали двигатели, и вертолёт разбился. Дядя и пилот погибли, а отец отделался переломами обеих ног. У него развилась аэрофобия – и в Европу он возвращался на трансокеанском лайнере.
Нет, я не обвиняю отца в смерти дяди – но стоит ли объяснять, что дядя был не в восторге от грядущей продажи «Авельц Корп.»? И нужно ли говорить, что меня не удовлетворяет озвученная версия основания «Авельц Корп.», потому что я не понимаю, откуда безработный Ноэль Авельц взял стартовые двадцать четыре миллиона евро?
Отец до такой степени мистифицировал свою биографию, что на исходе дней, кажется, и сам запутался. Документов практически не сохранилось, а на мои прямые вопросы он каждый раз отвечал по-разному. Доходило до смешного: он то утверждал, что добился всего сам, а брат ему только мешал, то, наоборот, рассказывал о нём как о провидце с золотой рукой, подлинном вдохновителе «Авельц Корп.».
Вопрос его религиозности тоже оставался загадкой: официально он считался агностиком, но за слухи о своих добрых отношениях с папой зачем-то платил Ватикану; он и клялся на Библии, и отрицал историчность Иисуса.
И ладно бы это была игра на публику! Нет, это шоу – с распятием в спальне, покупными мироточащими иконами, ночными бдениями – он разыгрывал дома. Он никак не мог определиться, во что верит: то ли Господь создал мир и ушёл в отпуск, то ли следит за нами и протоколирует прегрешения; то ли спасение зависит от чтения молитв, то ли молитвы не имеют значения, а важны даже не поступки, а интенции.
Я ещё ребёнком заметил здесь противоречие. Его непоследовательность во всём, от метафизики до автобиографии, можно было бы списать на эксцентричность взбалмошного миллиардера, но, я полагаю, причиной был банальный страх смерти, а ещё усталость и разочарование в жизни. Он просто не мог смириться с тем, что Вселенная неспособна предложить ему ничего сверх того, что он уже имел.
Я появился, когда ему было за шестьдесят и он впервые женился. Не знаю, были ли у него продолжительные связи и внебрачные дети раньше (по крайней мере, прав наследования никто не предъявил), но мою мать он любил. Не потому, что сделал ей предложение, – это как раз ничего не доказывает.
Но в день, когда она разбилась в автокатастрофе на Ибице, я застал его в слезах.
Как думаете, что он сказал мне, пятилетнему, отняв от заплаканного лица ладони?
– Больше ты такого не увидишь.
Он считал, это должно меня ободрить? Он хотел меня впечатлить?.. Он всегда разговаривал со мной на равных. Откровенно о смерти и о сексе. Единственная константа в этом полном противоречий человеке – отношение к сыну: любовь, смешанная с родительской завистью.
Уверен, он хотел бы родиться мной. И потому постарался дать мне идеальное, как он сам это понимал, детство. В поместье на Лазурном берегу он возвёл для меня стеклянный дворец, окружил гувернёрами и учителями. Первые четырнадцать лет моей жизни, вплоть до поступления в Академию Аббертона, прошли там.
Я скакал на лошади вдоль линии прибоя, играл с родителями (пока жива была мама) в гольф на лугах Прованса, шёл на яхте к Сицилии и взбирался на обрывистый берег, изображая английского солдата, прибывшего освободить Италию от фашистов.
После катастрофы отец боялся полётов, поэтому все мои ранние путешествия ограничивались югом Франции, севером Италии, Швейцарией и островами Западного Средиземноморья: мы часто ездили в Канны, в Тулон и в Ниццу, гуляли в Альпах и пересекали Люцернское озеро на пароходе, кормили голубей перед Миланским собором и обошли Семихолмие Рима. Венецию, к сожалению, я не застал – вода забрала и Сан-Марко, и Дворец дожей; но Флоренцию и Тоскану я полюбил сразу и люблю до сих пор, и дорогу Аппия, и акведук на фоне закатного солнца…
Когда я подрос, отец стал брать меня на север – в Нормандию, Бретань, Нидерланды и Данию – и всегда проездом через Париж.
Париж выглядел другой вселенной. Пёстрая масса людей, мешанина цветов и народов, суматоха, отсутствие тишины, громоздящиеся друг на друга здания и узкие улочки, где в пробках стоят даже велосипедисты, а воздух тяжёлый и душный, – запретный плод сладок, и я захотел переехать туда. А уж побывать в настоящей агломерации, вроде Токийской, Нью-Йоркской или Шанхайской, казалось несбыточной мечтой.
Как, должно быть, интересно, размышлял я, жить там, где неведома сама идея скуки, а времени читать или смотреть кино почти не остаётся – разве что на огромном экране, не в интимном одиночестве, а вместе с сотней незнакомцев!..
Впервые я сел в самолёт в семнадцать – и сразу влюбился. Без смога агломераций и судорожных ночных перелётов я не представляю свою жизнь. Но отдам должное фобии отца: благодаря ей моё знание мира не стало фрагментарным. По Европе я путешествовал как в старые века: видел каждый город и каждую гору, каждый памятник вдоль дороги, каждый полуразрушенный замок.
В этих поездках со мной всегда был отец. Отец и его уроки, преподанные на заднем сиденье машины и в купе поездов. Я мало что помню из его бессвязных речей: он либо говорил о себе (больше врал), либо разглагольствовал о жизненном пути, о том, что я не должен его разочаровать или подвести, что никогда не должен сдаваться, что должен бороться за то, во что верю, и так далее и тому подобное, список продолжите сами.
– Ты добьёшься большего, Ленро, – утверждал он, сидя во главе нашего громадного обеденного стола и ужиная стейком, и чтобы задать вопрос, уточнить, чего же «большего» я обязан добиться, мне нужно было напрячь всю мощь детских связок. – Я верю в ваше поколение.
Спасибо, не стоило. К сожалению, тогда мне не хватило воли поинтересоваться и расспросить его подробнее, ибо в дверях столовой меня уже поджидали учителя, и я медленно пережёвывал пищу, оттягивая начало урока.
Продав «Авельц Корп.», отец создал траст и периодически входил как частный инвестор в крупные проекты. Времени хватало: за моё воспитание он взялся как за свой последний крупный проект. Дрессировал, изматывал лекциями, учил принимать решения и готовил к выходу на биржу – поступлению в Аббертон.
Место мне забронировали чуть ли не с рождения. Как скоро начнётся обучение, отец уведомлял меня ежегодно, словно отсчитывая время до конца света.
Я совершенно не представлял, как буду учиться там, совсем один, в какой-то далёкой Англии, окружённый другими детьми; с другой стороны, я понимал, что Аббертон – единственная возможность скрыться от отцовского всевидящего ока.
– Что ты сделал не так? – задавал он вопрос, когда я неправильно произносил титул нашего гостя, когда забывал про данное обещание, врал, бросал салфетку на пол или предпочитал игру учебнику. – В чём твоя ошибка?
И до тех пор, пока я не отвечу – обстоятельно и подробно, – мне не уйти. Не ретироваться в комнату, нет времени на раздумья – стой навытяжку прямо перед ним, нависающим над тобой, и молись, чтобы губы не задрожали.
– Что это такое? Что? это? такое? – голос ожесточается, но превращается не в ор, а скорее в брезгливое шипение. – Что это? Ты мой сын или чей? Приёмный? Мои гены и гены моей жены не были бракованными, разве нет? – обращается он к горничной, и та покорно кивает, не имея выбора и желания воевать за справедливость. – Закончил? Теперь скажи, что ты сделал не так. В чём твоя ошибка? В чём?..
Когда отец решил, что я должен сосредоточиться на поступлении, он продал моего любимого коня, чёрного араба Париса, невысокого и спокойного, с лебединой шеей. Отец не стал лгать, что Парис уже старый или больной – он был мой ровесник, а арабские лошади живут долго. Но мне не сказали, когда за Парисом приехали: у меня был урок французского, и он таким образом «утвердил приоритеты».
Я пошёл в конюшню и застал только запах моего любимца. Я не успел с ним попрощаться и в знак протеста решил не приходить на ужин и не разговаривать с отцом. Конечно, за мной пришли, и меня привели, и отец отчитал меня, но я молчал, и отец спрашивал своё любимое «что это такое?», а я молчал и заплакал от злости. Отец ударил меня по щеке, и я ответил: «Простите, мистер Авельц».
Позже ночью мне приснилось, что покупатель завёл Париса в бурную горную реку и утопил. Не знаю, что с ним случилось на самом деле.
Однако домашним тираном я бы отца не назвал – когда он срывался на меня в присутствии друзей или прислуги, поднимал на меня руку, заставлял глотать слёзы и рыдать по ночам, он хотел добра. Он так хотел вырастить из меня «совершенного ребёнка», так хотел вылепить из меня свою улучшенную копию.
Сейчас я понимаю: отец ошибался почти во всём. Его проповеди зависели от настроения, его этика и философия менялись ежегодно, если не ежемесячно. Но давление, якобы дисциплинирующее, помогло отрастить толстую кожу, которая позже очень пригодилась в Аббертоне.
Там, в Академии, где нас учили мыслить самостоятельно и смотреть на мир шире, я возненавидел его. Не за унылые пытки, которые он мне устраивал, – в сравнении с истязаниями в Аббертоне это были детские забавы. Я возненавидел его за то, что моё детство могло быть безоблачным и счастливым, как у многих моих однокурсников, а вместо этого стало чередой гладиаторских сражений.
Это всё правда, но правда и то, что именно годы, проведённые с отцом, научили меня притворству; они научили меня ценить свободу и привили иммунитет к боли и одиночеству. Если бы не отец, не уверен, что выдержал бы девять лет в Академии. Более того, я понимаю, почему моё обучение в Аббертоне было для него так важно: у самого отца в моём возрасте не было и малейшего шанса туда попасть.
– Ты не глупый, – «поддерживал» он меня в тяжёлые минуты, – но вот что насчёт воли? Есть ли у тебя воля? Окончишь Академию? Посмотрим!
Жаль, до своего триумфа – моего выпуска – он не дожил ровно месяц. В гробу он выглядел столь же грозным. Высокий, с очень длинными руками и ногами, высоким лбом и худым телом, мёртвый саблезубый тигр.
Когда он неожиданно умер, мой главный враг, с которым я намеревался разругаться сразу после выпуска, мой тиран и угнетатель, казавшийся бессмертным, как Солнце, я не плакал. Я даже слегка обрадовался, когда узнал, что помутнения старческого сознания перестанут мне докучать, а необъятные ресурсы семьи теперь в моём распоряжении. Напоследок, правда, отец мне подсобил: треть состояния он внезапно пожертвовал «Церкви восьмого дня», какой-то эсхатологической секте, о которой я раньше и не слышал. Она на эти деньги попыталась устроить в Бразилии госпереворот, но это случится позже.
Всё остальное отошло мне. И ещё я узнал, что на окончание Аббертона он планировал приехать сам и сделать мне подарок: золотой перстень с печаткой, большой буквой «А». Я ношу этот перстень до сих пор, хотя надеваю теперь не на безымянный палец, а на мизинец.
Я смотрю на эту букву «А» и думаю: специально ли ты выгравировал лишь «A», решил не добавлять треугольник «L», для которого как раз есть свободное место?.. Не изменил ли ты заказ в последнюю секунду, чтобы напомнить, на кого я должен равняться?..
Поглядывая на перстень, покручивая его в минуты напряжения и раздумий, словно призывая его дух на помощь, я вспоминаю о нём, о мистере Ноэле Авельце-старшем, слышу стук копыт, крики чаек и шум волн, и его гены просыпаются во мне.
3. Аббертон
Политическая академия Аббертона при Правительстве Евросоюза и ныне считается самым элитарным и закрытым учебным учреждением планеты. Её основали семьдесят лет назад, ещё на заре Организации, когда мир вдруг оглянулся на себя и понял, что пора выбирать: либо саморазрушение и похороны в ядерном пепле, либо надо что-то менять.
Новой эпохе понадобятся новые политики – не ослеплённые шорами «национальных интересов», высокообразованные и разбирающиеся в науке космополиты, способные работать не на «свою страну», а на общее благо.
Отдаю дань уважения основателям Академии – они, старые дипломаты и пожилые вояки, поняли в кои-то веки, что их время подходит к концу. У них, всю жизнь защищавших нерушимость границ и суверенитетов, просто не хватало силы духа, знаний и интеллекта, чтобы понять, как можно образумить, образовать и изменить разобщённое, противоречивое и влюблённое в свои предрассудки человечество. Привести его в мир без войн, государств и насилия, в справедливый единый мир, где международная политика исчезнет и уступит место всеобщим законам и глобальному парламенту, а армия превратится в полицию. Люди больше не будут тратить время на распри друг с другом, а займутся наукой и творчеством. И полетят ракеты к далёким звёздам, и Марс превратится в цветущий сад, а Галактика – в обретённый Эдем.
Те ветхозаветные политиканы едва ли могли вообразить такое. Но они сделали первые шаги: заложили фундамент Организации, создали Евросоюз, Азиатский союз, Лигу Южной Америки и ещё – Политическую академию Аббертона. Там они собирались растить новую элиту, чтобы она возглавила человечество и провела его сквозь смуты и тревоги в обещанный золотой век.
Ничего из этого, естественно, не вышло. Остались лишь слова «Et unum sint» («Да будут все едино») на железных старинных воротах, торжественные речи преподавателей и выпускников, полные пафоса книги и фильмы об Академии.
Однако, хоть стать кузней «новых людей» Аббертону не удалось, выдающихся людей Академия исторгала из своего чрева исправно. Её выпускники действительно составили некую политическую, культурную и бизнес-элиту Земли. Пусть они и не справилась с изначальной мессианской задачей – возможно, проблема была не в Академии, а в задаче?
Обучение здесь стоит целое состояние, а чтобы получить грант или стипендию, вы должны быть гостем из будущего, пришельцем или искусственным интеллектом. Из всех, с кем я общался в Академии, я знал только двух, кто учился не на деньги родителей, – и поверьте, это были не люди. Я бы заподозрил в них савантов, вот только саванты обычно талантливы в чём-то одном, у них проблемы с социализацией и тому подобное. Наши же гении-самородки были идеальны во всём.
Поступить в Аббертон самостоятельно – раз и навсегда устроить свою жизнь. На окончивших Академию дикий спрос: их мечтают заполучить все компании и все государства мира; стоит ли уточнять, что за стипендиатов борьба идёт в разы жёстче?
Нас, только вышедших из учебных стен желторотых птенцов двадцати с лишним лет, сразу угодивших на верх в банке с пауками, куда прочие карабкаются десятилетиями, – разумеется, нас ненавидят. Нам завидуют, нас презирают и оскорбляют, от нас ждут наших неминуемых провалов, ждут, когда мы сломаемся и сдадимся (понимаете, почему именно меня послали в Шанхай?). В нас видят неопытных, зазнавшихся, возомнивших о себе детей из слишком богатых семей.
Только вот незадача – мы почему-то не ломаемся и не проигрываем.
Обучение в Аббертоне, вопреки сплетням болтунов, представляет собой вовсе не томные прогулки вдоль аллей и почтительные беседы с наставниками в духе перипатетиков. В этом заблуждении мы и сами виноваты: выпускники Академии любят вспоминать о ней, произносить трогательные речи и «вдохновлять» новые поколения. Я и сам грешен: ходил на торжественные вечера, жал руку канцлеру, смеялся с педагогами.
Даже в тесном кругу выпускников (а это особое общество, и я не раз видел, как прежде незнакомые люди роняли в разговоре название городка к югу от Колчестера и между ними возникала настоящая магия), за разговорами о прошлом меня не покидает впечатление, что все мы притворяемся. Вспоминаем Академию пусть с ругательствами, но и с признательностью, с горькой ностальгией, с какой-то неизбывной грустью.
Боюсь, и мой рассказ может стать сентиментальным: всё же речь о подростковых годах, когда мы впервые завели настоящих друзей и впервые влюбились; и я прошу меня за это простить. Но, по крайней мере, я отдаю себе отчёт: ни одно доброе слово выпускника не имеет ни малейшего отношения к тому, что в реальности происходило (и происходит до сих пор) в Академии.
Вы, должно быть, слышали новомодные разговоры об образовании? Что дети лучше воспринимают информацию в процессе игры? Что объём человеческой памяти ограничен и даже интересные вещи имеют обыкновение забываться? Что интеллектуальный труд изнурительнее, чем труд физический? Что полноценный и регулярный отдых для обучения не менее важен, чем усердие и концентрация? Что учиться лучше в благожелательной атмосфере, учителя должны улыбаться, дружить с учениками и не давить на неокрепшую психику грузом заданий? А ещё вы, наверное, считаете, что не все одинаково способны? Кто-то быстрее разбирается в математике, кому-то проще даётся стихосложение, а кто-то предрасположен к абстрактному мышлению и легко визуализирует модель атома и взаимодействие химических элементов. Наверняка вы знаете, что есть старательные зубрилы, а есть лентяи, которые всё схватывают на лету. У кого-то дислексия, у другого аналитическое мышление, у третьего хорошая наследственность. У каждого есть особый талант, его надо только обнаружить и развить, но любой ученик имеет «потолок». Или вы начитались Монтессори и верите в естественное развитие, подготовленную среду и творческое вовлечение?
Забудьте. Педагогов Аббертона о прогрессе гуманизма уведомить забыли.
Они не знали, что у человека вообще есть лимиты. Академия не считала, что у вас есть право быть неспособным. Вы должны были знать всё, от начала и до конца, помнить каждый термин, каждое слово в прочитанных книгах, сформулировать собственную точку зрения и отстаивать её до конца, а в итоге, после недельных дебатов и тысяч написанных слов, сдаться и признать её неверной.
В Академии учились девять лет: обычно поступали после средней школы в четырнадцать – пятнадцать лет и выпускались в двадцать три – двадцать четыре.
Нас учили всему. Географии – политической, экономической, физической и исторической; антропологии, общей истории, древней истории, теории и методологии исторической науки и науки вообще; современной истории, политической науке, политической теории, междисциплинарной политологии; исламской и христианской теологии (вероисповедание значения не имело), классической филологии, безусловно, латыни и греческому, мировой, древней и современной литературе, как минимум двум языкам на выбор (по-французски я говорю свободно, а вот русский, увы, подзабыл); клинической психиатрии, наркологии и медицинской этике; философии и истории философии; математике и математическому моделированию, теории игр, классической логике; эволюционной биологии и социобиологии, генетике, нейроанатомии, астрофизике и теоретической физике; экономической теории, экономическому, общему и международному праву, психологии бизнеса и прикладным основам управления и администрирования. На (обязательном) спецкурсе «публичное выступление» преподавали ведение дебатов, язык тела и актёрское мастерство: системы Станиславского и Михаила Чехова, биомеханику. Некоторой разгрузкой служили занятия по физической подготовке: карате, бокс, фехтование и стрельба.
И, кажется, я забыл свой любимый предмет! «Общее искусствоведение». Ренуар и Лучо Фонтана, Заха Хадид и Дали, византийская мозаика и Антониони, Паваротти и Марина Абрамович, венский акционизм и Мейерхольд, «Комеди Франсез» и Филип Гласс. Перед вами ставили две картины и спрашивали, где шедевр, а где фикция.
Думаете, вопрос вкуса, личного восприятия и контекста? Красота в глазах смотрящего? Нет. Здесь всегда был правильный ответ, А или Б, картина слева или картина справа. И если накануне вам не шепнули старшекурсники, если вы не озаботились разведкой и не имели понятия, как отличить квадраты Малевича от компьютерной имитации, вам оставалось только закрыть глаза и угадать.
Пяти-шести лет обычно хватает. Долгий утомительный устный и письменный анализ, обсуждения с наставниками и однокурсниками, сотни часов отсмотренного визуала и курсы по истории искусства – и вы, к собственному удивлению, действительно начинаете разбираться. И вдруг – без подготовки и шпионажа, впервые видя два абстрактных рисунка, – вы отличаете Поллока от безымянного ИИ.
Не потому что вы прониклись. Потому что другого выхода нет. «Не могу», «не хочу», «не понимаю», «заболел», «устал», «забыл», «не знал» – забудьте. Да, были срывы, были антидепрессанты и снотворное, были попытки суицида и набеги испуганных и разгневанных родителей. Но Академия предупреждала: за невысокими стенами близ городка Аббертона, меж зелёных полей и дубовых аллей, где старинные корпуса библиотеки стоят бок о бок с современными корпусами и вертолётной площадкой, теряют силу слёзы, физическое истощение и деньги семьи. С медленным издевательским скрипом ворот прежняя жизнь заканчивалась; впереди ждали девять кругов ада.
Академия не признавала посредственностей. Её не устраивали ученики со средними способностями. Ей нужны были гении, необычные и уникальные дети и подростки, и если вы таким не являлись, это была ваша проблема.
Никаких учебников. Фильмы, романы, научные статьи или трактат «О вращении небесных сфер» – всё, что обсуждалось на уроках, мы должны были изучать в «свободное время»; то же самое «свободное время» отводилось на физические тренировки и домашние задания. Текст за текстом, эссе за эссе, исследование за исследованием, речь за речью, анализ поэмы за анализом картины, аудит банка за рефератом по сильному взаимодействию.
Понятно, почему я взял «свободное время» в кавычки? Будем справедливы: нам оставляли два часа днём на обед и короткий отдых, а после восьми вечера мы могли заниматься хоть всю ночь вплоть до заветных десяти утра.
Предполагалось, что мы будем спать с одиннадцати или двенадцати до восьми – вполне достаточно, чтобы выспаться и с утра проверить и поправить написанное накануне. Но на практике не получалось. Мы ничего не успевали. Библиотека закрывалась в одиннадцать, и мы продолжали заниматься у себя в комнатах, смотрели усталыми глазами в мониторы ночи напролёт.
Мы жили в больших комнатах по двое или трое. Мы все ничего не успевали и потому проводили ночи за выполнением заданий, размышлениями и мозговыми штурмами.
Те ночи – единственное, по чему я скучаю. Мы спали не больше трёх-четырёх часов в сутки, отсыпались по выходным и доводили себя до изнеможения в будни; но эти страшные ночи, проведённые бок о бок, сплачивали нас и дарили иррациональную уверенность.
Да, я ничего не успел, и я на грани нервного срыва, и до рассвета всего час, и поспать сегодня не выйдет точно, и меня вполне могут отчислить (к моей тайной радости и вящему горю отца), но рядом друзья, и у них тоже завал, и все мы бодримся, перешучиваемся, обсуждаем девчонок и параллельно выстукиваем на ноутбуках какие-то умопомрачительные тексты.
Недалёкие люди полагают, что гении скрывают свои идеи, опасаясь конкурентов. Настоящие гении, окружавшие меня в Аббертоне, гордились именно тем, что их генератор идей никогда не выходит из строя. Только этим мы спасались: ловили это электричество из воздуха, тянули друг из друга.
Чувство локтя, знание, что ты не один и окружён равными, – вместе с естественной завистью, желанием выделиться и быть лучшим, но лучшим не в рейтинге (хотя и там тоже), а по совету, который ты можешь дать другу. Главный урок мы преподавали себе сами, создавая общее пространство свободного обмена идей. Бесценный опыт.
Выдерживали не все. Некоторые были недостаточно умны, другие – очень способные – не могли войти в ритм и, погрузившись с головой в учёбу, перегорали. Для меня отдушиной стали друзья: мы могли отложить занятия и, постоянно поглядывая на часы, пойти погулять по парку или съездить в город, вместе посмотреть фильм к занятию. Многие не решались отдыхать. Боялись не успеть, не сдать работу вовремя, и в результате растрачивали все силы, и не показывали прогресса.
Прогресс! Самое страшное слово. Каждый должен показывать прогресс. Вы можете писать тексты лучше Тома Вулфа, произносить речи не хуже Линкольна, знать физику как Ричард Фейнман, а по теории эволюции прочитать лекцию Гексли, – но всё это не стоит и цента, если вы не продвигаетесь вперёд.
«Нет прогресса» – самая пугающая пометка из тех, что учитель мог написать на вашей работе. «Нет прогресса» или «несамостоятельность суждений» – куда страшнее низкой оценки или требований переделать.
– Нет прогресса, – произносимое с задумчивой улыбкой, – несамостоятельность суждений…
Мы слышали эти слова в кошмарных снах.
Возвращаясь с каникул, мы с содроганием ждали нового семестра. За первый год отчислили процентов тридцать учеников, и из года в год количество предметов увеличивалось и требования ужесточались. Не просто тяжёлый, но изнурительный, выматывающий процесс, сплошная мясорубка, сквозь которую нужно было проползти.
Только к шестому или седьмому году становилось легче. Мы взрослели: нагрузки не уменьшались, но в отношении учителей появлялось всё больше уважения и интереса. Они сами начинали черпать у нас энергию, вдохновение и идеи.
Отчисление не означало конец света: отучившегося хотя бы пять лет в нашей Академии с удовольствием забирал любой университет мира. Но окончить именно Аббертон стало вопросом принципа. Некоторые стремились обеспечить себе интересную карьеру, другие не хотели подвести родителей, а третьи – из упрямства.
Я особо упрям не был и не могу сказать, что в последние годы так уж сильно боялся разочаровать Авельца-старшего. Он, конечно, подготовил меня к Академии: мне, заранее научившемуся хитрить, было проще. Но Аббертон никогда не был моим выбором. И даже обманывая окружающих, успешно маскируя недостатки своих текстов, спать я всё равно не успевал – в отличие от одного моего сокурсника, соседа по комнате, который ежедневно засыпал в два.
Это был один из тех двоих, чьё обучение Академия оплачивала сама. Энсон Роберт Карт. До сих пор не понимаю, как ему это удавалось. Я видел трудолюбивых, я видел самоуверенных, я видел гениальных и исключительных. Но часовые стрелки для всех бежали одинаково – для всех, кроме него.
Не иначе как он повелевал временем. Всегда жизнерадостный, подтянутый, бодрый. Уже тогда мы понимали – его судьба, если только её не прервёт нелепый случай, будет стремительной и яркой.
Энсон был лучшим. Это не преувеличение, не выражение моей симпатии или восхищения; так сказал Господь на седьмой день, отдохнув: «Вчера я создал людей, а сегодня, на свежую голову, создам-ка Энсона Карта». Карт всегда был лучше всех, первый во всём. Донжуан, джентльмен, франт, денди, атлет, поэт, голубоглазый гетеросексуальный белокурый ариец с фотографической памятью.
Когда он всё успевал, я не знаю, но ему не требовалась подготовка: он читал речи с белого листа и потом стойко слушал укоры учителей, смягчённые, правда, тем, что его импровизации были лучше, чем трижды переписанные и четырежды подготовленные выступления других. С «прогрессом» проблем у него не было: на предпоследнем курсе главный редактор «Юнайтед таймс», читавший у нас лекцию, лично позвал его вести еженедельную колонку. Что касается «самостоятельности», то на сто советов, данных другим, Энсон просил два себе: как правило, один исходил от вашего покорного слуги.
Хотя он был солнцем, согревавшим и одновременно затмевавшим нас, и бросить ему вызов (на уроке или в компании) считалось высшим проявлением доблести, он не зазнавался. Удивительно, но он никогда ни с кем не разговаривал свысока. Мне это настолько же непонятно, сколь возмутительно. Единственный, кто имел право смотреть на меня сверху вниз, этим правом так и не воспользовался.
Я добился его дружбы с трудом, и она стала главной причиной не возненавидеть Аббертон.
Утомительная гонка, тысячи ненужных предметов, бесконечные дискуссии и тексты, работа с утра и до следующего утра – всё это закаляет и развивает, но, с моей точки зрения, эффективность подобного обучения ничтожна. Оно помогает скорее слететь с катушек, нежели превратиться в сверхчеловека. Единственная функция, в исполнении которой Аббертон преуспел, – это отбор. Искусственный отбор самых упрямых и стойких, самых амбициозных.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?