Электронная библиотека » Коллектив авторов » » онлайн чтение - страница 4


  • Текст добавлен: 14 июня 2018, 13:40


Автор книги: Коллектив авторов


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 4 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

Шрифт:
- 100% +
Глава II

БРОДЯЧИЙ ФОНОГРАФ. Я САМ СЕБЯ СЛУШАЮ И ПОЛУЧАЮ ТРИ РУБЛЯ. СПАСИТЕЛЬНЫЙ КОНЬЯК. ПРИКЛЮЧЕНИЯ НА ЛЕДОКОЛЕ. Я ПОКИДАЮ ОДЕССУ В ПОГОНЕ ЗА КАРЬЕРОЙ И СЧАСТЬЕМ


…Теперь, когда лучшие европейские «дома» предлагают мне выгодные контракты, чтобы я напевал им десятки пластинок, по всему свету разносящих и мой голос, и мою песню, – теперь я с особенной, чуть-чуть иронической нежностью вызываю из прошлого такую картину. Детский сад. Жарко и пыльно. Какой-то грек Какой-то столик На нем какой-то аппарат. Валик, игла. Потные люди напряженно вслушиваются. Тонкая гуттаперчевая кишка тянется к уху каждого слушателя. Это – фонограф, наивный и несуразный прототип нынешнею граммофона, этого упругого, со светлым металлическим телом щеголя и красавца. Грек знал меня. В свои шестнадцать лет я был популярен в Одессе. Змеем-искусителем предлагает он мне:

– Хотели бы вы самого себя послушать?

– Разумеется, хотел бы!

Тогда услышать собственный голос было чудом высшего колдовского порядка.

Короче говоря, я напел в фонограф несколько романсов, и в числе их модный в то время: «Задремал тихий сад».

Неблагодарный соотечественник мой после этого даже не взглянул на меня. Для него я уже был мавр, сделавший свое дело.

Через несколько дней на Николаевском бульваре та же сцена, с тою лишь разницею, что публики много и фонограф повторяет напетые мною романсы. Они имеют успех. Дождь медных пятаков обогащает кассу предпринимателя.

Самая низменная, самая вульгарная злоба охватила меня. «Ах ты, такой, разэтакий! – мысленно вскипел я. – Зарабатываешь на мне, а я не получил ни шиша!..»

Подхожу и ставлю греку ультиматум:

– Либо гонорар, либо я запрещу демонстрировать мои романсы! Грек волей-неволей капитулировал, и, поторговавшись, покончили на трех рублях.

Я был доволен, что не дал оставить себя в дураках[13]13
  20 марта 1911 года Государственной думой было утверждено «Положение об авторском праве», в котором впервые были учтены интересы граммофонной индустрии и заложены многие базовые принципы, действующие и сегодня. Автору, например, принадлежало исключительное право воспроизводить, опубликовывать и распространять свое произведение; после смерти автора права переходили к его наследникам и т. д. (подробнее см. статью А. Тихонова «Век закону – век проблеме» на сайте www.russian-records.com).


[Закрыть]
.

К этому времени я был уже учеником Одесской консерватории по классу пения.

Мой первый дебют – в опере «Фауст» в роли Валентина…Накануне моего дебюта в опере мы ушли на яхте по направлению к Аккерману. Этот спектакль обещал значительный перелом во всей моей карьере. Сойдет удачно – я уже не певчий, а артист, юный, многообещающий артист.

И вот прогулка на яхте едва не лишила меня этого дебюта. Я простудился. Да так, что поздней ночью, когда мы вернулись, потерял не только голос, а и дар человеческой речи. Сипел, мычал, издавал какие-то глухие звуки – все, что угодно, только не говорил. А завтра я пою. Завтра в первом ряду – музыкальные критики «Одесского листка» и «Одесских новостей».

Можно представить мое отчаяние! Но еще сильнее было отчаяние моей доброй и чуткой мамы.

– Юра, Юра, что же это будет? – повторяла она.

В итоге я решился прибегнуть к одному героическому средству. Не бесплодно прошла заря моей юности в теплой компании церковных певчих. Навык и примеры басов – этих классических пьяниц и «мухобоев», подобно мне терявших голос перед торжественными архиерейскими службами, – спасли и мой дебют, и, пожалуй, всю мою дальнейшую карьеру. Я сделал смесь – полбутылки молока с полубутылкою сараджиевского коньяку – и единым духом влил в себя это пойло. Затем, с помощью мамы, мобилизовал все находившиеся на квартире одеяла, шубы, пальто и утонул в постели, прикрытый горою этих теплых вещей. В результате – богатырская испарина и такой же богатырский сон. Утром я был свеж, как майский день, здоров, как молодой кентавр, а голос мой звучал великолепно и мощно. Дебют сошел блестяще.

А вот другой, в таком же духе эпизод, как и первый, связанный с морем и с моим выступлением на торжественном концерте Славянского общества. У меня был большой друг капитан ледокола. Звали его Женею Ляховецким. Предлагает мне как-то Женя:

– Желаешь пойти с нами на ледоколе? Предстоит интересная операция. Под Очаковом шестнадцать иностранных судов скованы льдом и не могут двинуться. Надо их освободить.

– А сколько времени уйдет на это освобождение? – спросил я.

– Пустяки. Дня три-четыре, не более. А ты разве чем-нибудь связан?

– И даже очень! Через шесть дней я выступаю на концерте и уже накануне должен быть в Одессе.

– Будешь! – уверенно пообещал Ляховецкий.


Одесский порт. 1880-е


Странствование на ледоколе было одним наслаждением. Дивный воздух, чудная кухня, отличный винный погреб и большая удобная каюта – последнее слово комфорта в самом конце прошлого столетия. Мы двинулись к Очакову и действительно увидели целое кладбище недвижимых, затертых льдом пароходов. Мощною бронею сковала их толща льда. Мой друг принялся выполнять возложенную на него задачу и выводить пароходы, один за другим, из ледяного плена. Но еще не все узники были освобождены, как Ляховецкий получил новое задание. В те времена о радио никто и не мечтал, и задание было получено примитивным путем. Какой-то старик, повязанный башлыком, с обмерзшими усами, ковыляя по льду, не спеша доставил на ледокол из Очакова приказ поспешить в открытое море на спасение погибающего судна. Это внесло разнообразие и новинку предвкушаемых сильных ощущений в нашу монотонную работу. Ледокол устремился на всех парах в указанном направлении. Через несколько часов мы были на месте кораблекрушения. Увы, мы опоздали – не по нашей, конечно, вине. От судна и экипажа ничего не осталось. Всё, и одушевленное и неодушевленное, пошло ко дну. На студеной морской зыби, покачиваясь, плавали какие-то жалкие обломки. Всё, что могли сделать, это обнажить головы перед ледяной могилою неведомых нам людей в неведомом числе.

Тяжелое настроение рассеялось понемногу, и ледокол, войдя в обычную жизнь, возвращался, чтобы закончить прерванную работу. На обратном пути я слушал песни матросов. Одна из них – ее пел не матрос, а кочегар – запомнилась мне, и я тут же обработал ее в музыкальном отношении.

Это была моя первая композиция. Называлась она «Вахта кочегара». Это было задолго еще до первой революции, но в тексте уже было что-то большевистское. А между тем, к слову сказать, не только матросы, но и кочегары – эти «парии машинного отделения» – обставлены были вполне добропорядочно во всех отношениях.

Считаю нелишним привести отрывок из «Вахты кочегара». Вот он:

 
Раскинулось море широко,
И волны бушуют вдали,
Товарищ, мы едем далеко,
Подальше от родной земли.
Не слышно на палубе песен,
А море волною шумит,
Но берег суров нам и тесен,
Как вспомнишь – так сердце болит…
«Товарищ, я вахту не в силах держать, —
Сказал кочегар кочегару, —
Огни в моих топках совсем прогорят,
В котлах не поднять мне уж пару,,»
Напрасно старушка ждет сына домой.
Ей скажут, она зарыдает…
А волны бегут от киля за кормой,
И след их вдали пропадает…
 

Слова, не удержавшиеся в моей памяти, значительно революционнее, чем приведенные. «Вахту кочегара», несколько видоизменив и пригладив текст, я впоследствии очень часто и с неизменным успехом исполнял на концертах. Это было ново и особенно нравилось учащейся молодежи.

В пути к Очакову мы попали в полосу так называемого «сала». Это лед, но не твердый, в одной монолитной массе, а мелкий – мириады отдельных кусков. Он являет собой ледоколу преграду, с величайшим трудом одолимую. Мы продвигались с черепашьей медленностью, и эта медленность поглощала дни и ночи. Я вспомнил про свой концерт и пришел в ужас. Мы опоздаем не только ко дню моего выступления, но еще на двое, трое суток, если покончим с «салом» и займемся довершением освобождения нескольких примерзших судов. Я открыл свои терзания Жене Ляховецкому. Ответ его был беспощаден:

– Прости меня, но сам видишь, обстоятельства оказались сильнее меня. Я не могу вернуться в Одессу, не выполнив приказа…

Однако отчаяние мое было столь безграничным, что Женя Ляховецкий не мог устоять и пошел на компромисс.

– Я тебя сманил на ледокол, и моя нравственная обязанность – вовремя доставить тебя на берег. Так и быть, возьму грех на душу. Двинусь в Одессу под предлогом дать отчет о погибшем судне, а затем уже могу вернуться и продолжить начатое…

В приливе бурного восторга я обнял находчивого Женю и закружился с ним в воинственном танце ирокезов. Мы прибыли в Одессу за несколько часов до концерта, и моя еще не окрепшая актерская репутация была спасена.

…Одесский юношеский период мой заканчивается. Мне – двадцатый год. Меня манит настоящая карьера певца-профессионала. Манят новые, чужие города, кажущиеся особенно прекрасными именно потому, что они новые и чужие.


Ю. Морфесси в оперетте «Фрина»


Наступил интересный переходный момент, такой знакомый момент. Всем существом своим рвешься в неведомую даль, сулит она тебе нечеловеческие радости и в то же время другое чувство, более тонкое, нежно-сентиментальное, с исключительной любовью подсказывает впечатления и образы, так тесно переплетенные с детством и юностью.

Нежно-мечтательная тоска по ушедшему…

Так было и со мною: буйно-эгоистическое стремление вперед с невольной, признательной оглядкой на ушедшее. И с каждым часом, приближающим меня к отъезду, я с повышенной остротою делал смотр всему, что оставлял в Одессе. Вспоминал ранние обедни с прохладным сумраком, живописные помещичьи усадьбы, эти тургеневские «дворянские гнезда», вспоминал и «Орфея в аду» – первую увиденную мною оперетку, навсегда поразившую мое воображение…Вспоминал мою первую встречу с тогда только вошедшим в славу поэтом-писателем И. А Буниным. Ю. Морфесси в оперетте «Фрипа» Он был мил и изящен.

Познакомился я с ним в семье издателя «Южного обозрения» – II. П. Цакни. На его дочери женат был Бунин. Очаровательным ребенком был сын Бунина, пяти лет, говоривший стихами. Увы, этот феноменальный мальчик угас на моих руках, безжалостно сраженный менингитом.

Вспоминал капризные зигзаги одесского бытия своего, когда я был и певчим, и оперным суфлером, и помощником архитектора. Да, да, помощником архитектора! Один из больших домов в центре Одессы вырос всеми шестью этажами своими не без моего благосклонного участия…

Чего-чего только не вспоминал я напоследок, садясь в вагон поезда, уносившего меня в Киев… Слезы провожавших меня сестры и мамы… Я вижу дорогие, заплаканные лица сквозь туман своих собственных слез…

Глава III

КИЕВ. ТЕТУШКА ЗАБОТИТСЯ О ПЛЕМЯННИКЕ. ИЗ ОПЕРЫ В ОПЕРЕТКУ. МОЛОДОСТЬ И НЕПОСТОЯНСТВО. МОИ ПЕРВЫЕ УВЛЕЧЕНИЯ. ТУРКЕСТАН. КАК МЫ ВЕСЕЛИЛИСЬ НА КАВКАЗЕ


…Киев поразил меня своей буйно разметавшейся красотою и своей десятивековою историей. Всё другое, новое, и сам я какой-то обновленный, самостоятельный. Я служу в оперном театре Бородая. Принят я как законченный артист на жалованье, нешуточное по тому времени для начинающего – 125 рублей в месяц. Да и репертуар мой был нешуточный – четырнадцать опер. Но успел я выступить только в трех или четырех.


Киев начала XX века


В театре «Шато де Флер» подвизалась оперетта известного провинциального импресарио Семена Никодимовича Новикова. Примадонною у него была моя тетка Самарова, эффектная, красивая блондинка.

В одну из встреч она и говорит мне:

– Переходи к нам служить. Юра.

Я – на дыбы:

– Что вы, что вы, тетенька? У нас, в опере, высокое и чистое искусство, а у вас труляля и канкан!

– Да, труляля и канкан, – ничуть не смутилась тетушка, – но тебе, в твоем чистом искусстве, поверь моему опыту, долго не будут давать ходу. В опере – местничество. Голоса одного мало – нужна выслуга лет, а именно с твоим голосом, с твоей внешностью и фигурой ты быстро у нас шагнешь и, не успеешь осмотреться, станешь модным опереточным премьером. Да и при обилии нашего репертуара научишься играть, держаться на сцене. К тому же у Новикова будет руководить тобою такой талантливейший режиссер, как Блюменталь-Тамарин. Нарисованная теткой перспектива соблазнила меня. Я моментально сдал все мои позиции. Самарова повезла меня в «Шато де Флер», и в конторе летнего деревянного театра был представлен Новикову… Бритый, старомодный какой-то, в длинном старомодном сюртуке, с внешностью менялы, этот кремень-антрепренер не обворожил меня с первого впечатления.

– Кем он тебе приходится? – спросил Новиков Самарову.

– Юрий Морфесси – мой племянник.

– А много у тебя таких племянников? – лукаво подмигнул Семен Никодимович, плохо веря в родство мое с примадонною.

Вопрос остался без ответа.

…Я спел арию маркиза из «Корневильских колоколов»… Новиков, переглянувшись с Блюменталем и получив утвердительный кивок режиссера, сказал мне:

– Завтра подпишем контракт на десять месяцев с жалованьем в 75 рублей. После 125 рублей – 75? Но, памятуя слова тетушки, я согласился.

За эти 75 рублей я был, как говорится, «прислугою на все руки». Новиков выжимал из меня все силы как мог и как умел. В одних опереттах я играл лакеев, в других – первые роли. Выступал в его же предприятиях и фарсовым актером, и певцом романсов, и статистом в феериях под руководством балетмейстера Нижинского-отца.

Но я не только не сетовал на такую универсальную многогранность, а был признателен моему хозяину. Из меня вырабатывался разносторонний певец и артист.

Через десять месяцев я уже был премьером с жалованьем в 225 рублей в месяц. В мой 21 год это была завидная карьера. Вместе с Новиковым я колесил по большим провинциальным городам, нагуливая себе имя, поклонниц, а Новикову – карман.

В Москве увлекалась мною красивая тяжелою русской красотой миллионерша, вдова одного из крупнейших в империи промышленников. Она всегда сидела в ложе, сверкая чудовищными бриллиантами, как буддийское божество.

На этой почве однажды получился занятный курьез. Мы втроем на сцене – примадонна Арнольди, простак Монахов и я. Перед занавесом ливрейные лакеи еле-еле втаскивают на сцену гигантскую корзину цветов в полтора человеческих роста. Арнольди не сомневалась, что корзина предназначена ей. Да и мы с Монаховым не сомневались в этом. Каково же было изумление, когда на пришпиленной к цветам карточке мы прочли, что корзина поднесена Морфесси. Такие же точно корзины я получал затем от «буддийского божества» каждый вечер. Это был мой первый роман из так называемых шикарных, лестный для самолюбия начинающего премьера. Такой роман, о котором неустанно и долго говорила вся Белокаменная. Последовательность обязывает упомянуть, что еще в Киеве начался у меня роман с очаровательной венкой Женей Мальтен. Весь Киев с ума сходил по ней, а когда она появлялась, изящная, грациозная, ее встречали громом аплодисментов. Женя хороша была, как может быть хороша венка, – белокурая, голубоглазая. Единственным препятствием к нашему полному счастью была невозможность разговориться как следует. В моем распоряжении было несколько немецких слов, в ее – несколько русских. При этих условиях душевное общение отпадало; одно только физическое чувство никогда не может быть прочным. Это тем более было досадно, что Женя Мальтен обладала прекрасным, очень привязчивым сердцем. Какие только мужчины не пытались добиться ее взаимности, желая сложить к ее стройным ножкам все свое состояние. Венка никого знать не хотела. Женя хотела бы остаться навсегда со мною, ее законным мужем.

Мне эти перспективы не улыбались. И потому, во-первых, как я уже сказал, что мы не понимали друг друга, и потому, наконец, что я мечтал всецело отдаться театру А в довершение всего от двадцатидвухлетнего опереточного премьера нельзя было требовать какого-то исключительного постоянства. Я начал понемногу охладевать к моей дивной и редкой подруге.

В Киеве я совсем неожиданно для себя самого явился, так сказать, революционером. Никто до меня из видных артистов не дерзал выступать в ресторанах. И не в качестве эстрадного певца, а прямо из публики.

Мы сидели с Женею Мальтен у Родса за ужином. Кругом – весь Киев, и веселящийся, и артистический, и светский. Веселое настроение, шампанское, близость Жени, такой интересной – она сама была искрящимся шампанским, – все это вдохновило меня, и я тут же, за столом, начал петь какой-то цыганский романс под аккомпанемент цимбал Стефанеско.

…Весь ресторан зааплодировал мне. С моей легкой руки начали петь лучшие артисты в интимной обстановке ресторанов и в обеих столицах, и в провинции.

Вскоре в Вильне я был захвачен в плен испанской танцовщицей Монолитой. Ей шел восемнадцатый год, этой гибкой андалузской красавице с огнем в глазах. Можете себе представить успех этого экзотического существа в тихой, патриархальной столице северо-западного края? Монолита вскружила голову и генерал-губернатору, и командующему войсками, и местным польским магнатам. Но она никого не хотела знать и всё свободное время проводила со мной. До моих гастролей в Вильне я знал испанок лишь по романам да по стихотворениям Пушкина и Крестовского. И так же теоретически знал о существовании мантильи, высокого черепахового гребня, навахи и севильских кастаньет из черного дерева с таким сухим, четким, музыкальным звуком.

И вот романы и стихотворения превратились в действительность. У меня роман с обольстительной и знойной, как солнце ее родины, испанкой, у которой и кружевная мантилья, и черепаховый гребень, царственно венчающий высокую, тугую прическу, и кастаньеты и… даже наваха! Монолита носила за чулком наваху, открывающуюся с каким-то особенным шуршащим звуком. Этот звук напоминал шелест внезапно поднявшейся стаи птиц.

Ревнуя меня то к Жене, то к буддийскому божеству что в сверкании всех своих бриллиантов неотступно и неумолимо следовало за мной, Монолита не раз выхватывала свою маленькую наваху.

…Надлежало всегда быть начеку, напрягать весь свой дипломатический такт, во-первых, для того, чтобы и Женя, и буддийское божество, отдавшее мне свои лучшие чувства, не особенно сетовали на меня за мое непостоянство, а во-вторых, чтобы этих обеих женщин охранять от безумно-ревнивых вспышек испанки…


Валентина Пионтковская


Многие мужчины завидовали мне и хотели быть на моем месте. Я же лично нисколько себе не завидовал и совсем не хотел быть на своем собственном месте. Этот виленский угар был началом конца для бедной Жени Мальтен. Убедившись, что наши пути разные и никогда не сойдутся, что самое лучшее, незабываемое осталось навсегда позади, она в Одессе увлеклась каким-то спортсменом. Этот господин вовлек ее в азарт и биржевой, и спортивный, и в результате Женя потеряла все свои деньги и свои бриллианты. А годы уходили, увядала красота. На кафешантанных подмостках загорались новые, более модные звездочки. И она застрелилась, написав мне трогательное предсмертное письмо. Вспоминаю мой первый ростовский сезон в первоклассной оперетте, с первоклассными силами. Я играл вместе с Валенти-Валентипа Пионтковская ной Ивановной Пионтковской.

Это был расцвет ее молодости, таланта и красоты. В нее был влюблен колоссальный богач барон Штейнгель. Он ревновал Пионтковскую ко всем… Однажды, не в добрый час, барон Штейнгель, измученный и доведенный до белого каления своей ревностью, хотел покончить с собой и покончил бы, если бы я силою не вырвал у него револьвер. Год спустя В. Пионтковская держала театр на Кавказских Минеральных Водах, а барон Штейнгель субсидировал ее предприятие. Это был золотой сезон в полном смысле слова: гонорары были неслыханные и выплачивались вовремя, час в час, минута в минуту. Сам барон Штейнгель был у нас кассиром. Он раскладывал перед собою кирпичики новеньких, только что из казначейства, денег, вся труппа с довольным видом рассовывала по карманам девственно хрустящие сторублевки и более скромные бумажки. Кончил свои дни барон Штейнгель в эмиграции, в Париже. Я его не встречал, но, по слухам, он чрезвычайно нуждался и где-то у кого-то служил швейцаром. Какая гримаса судьбы для человека с таким миллионным богатством!.. Навсегда, на всю жизнь, ослепительно яркие впечатления оставила по себе поездка в Туркестан. Помню эти восемь суток железнодорожного пути от Москвы до Ташкента. Напоследок наш поезд пересекал царство мертвых песков. Станций, буфетов не было и в помине. Поезд делал привал средь желтой степи. Мы всей труппой выгружались, пили чай, обедали под открытым небом, напоминая пестрый, жизнерадостный табор в самых разнообразных костюмах, одинаково не идущих к фону желтой пустыни и дышащего зноем бирюзового неба. Вся труппа, все ее имущество, до декораций включительно, помещались в трех вагонах. Это были наши собственные вагоны, соответственно оборудованные.

…Надо ли говорить, что, прибыв в Ташкент, мы набросились на неслыханные и невиданные доселе фрукты. Громадные чарджуйские дыни поражали изумительной нежностью своей мякоти; нельзя было ее резать ножом, ее можно было только есть ложками. Эта дыня настолько хрупка, что после самого короткого пути в коляске или в арбе превращается в какие-то жидкие лохмотья. Ее можно только переносить, и то очень бережно, положив в сетку и держа ее на весу. Вообще это край чудес и контрастов. Внизу – палящий, сорокаградусный зной, а тут же, поблизости, вершины совсем невысоких гор сверкают серебром вечных снегов.


Ташкент начала XX века


Ташкент, на тысячи верст отдаленный от европейской цивилизации, обрадовался нам чрезвычайно. Вот где были битковые сборы, вот где население баловало нас, как выходцев с какой-то другой планеты……Мы пользовались большим вниманием великого князя Николая Константиновича.

Николай Константинович – одна из самых загадочных фигур в императорской семье. При жизни еще он был овеян легендою. Когда мы ехали в Ташкент, мы уже были осведомлены, что встретим бывшего великого князя, лишенного всех почестей, орденов и привилегий великокняжеского звания своего. В действительности оказалось совсем не так. Николай Константинович как был, так и остался великим князем с правом именоваться императорским высочеством. Мундир он мог носить, но не носил по своей доброй воле. Он одевался в статское, был высок ростом, очень породист, и в нем сразу угадывался великолепный романовский тип. Он начисто брил лицо и по туземному обычаю так же начисто брил голову и носил сартовскую тюбетейку. К его осанке, к его чертам и резкому профилю очень шел монокль, которым он пользовался с неподражаемым искусством. Это было что-то наследственное – никто в Европе не умел так носить монокль, как его отец – великий князь Константин Николаевич.

Сбивчивы и туманны были сведения о причинах опалы и ссылки Николая Константиновича в Туркестан. Говорили, что на каком-то придворном балу он похитил бриллиантовое колье какой-то дамы и запрятал его в свою кирасирскую каску. Говорили еще, что также были им похищены драгоценные камни с иконы, принадлежавшей его матери. И вот на основании всех этих деяний, обвиненный высшим советом императорской семьи в клептомании, Николай Константинович сослан был в Туркестан.

…Великий князь посещал все наши спектакли. В его меценатстве было что-то красивое, широко-барское. Не ограничиваясь «высочайшими подарками» – он с поистине царской щедростью осыпал ими нас, – Николай Константинович уделял нам бездну самого трогательного внимания, знакомил с бытом и нравами этого диковинного края.


Дервиши на ташкентском базаре. Конец XIX века


В дни мусульманского праздника – он длится целый месяц и называется Байрамом – великий князь в нескольких экипажах своих повез нас в одну из туземных деревень в окрестностях Ташкента. Конечно, это не был «экспромт», конечно, все было подготовлено – и встреча, и обильное угощение, и увеселительная программа. Это был один из редких случаев, когда не мы увеселяли других, а другие увеселяли нас… Все искрилось движением, напоенное, насыщенное красками, и с непривычки было больно глазам от яркого, ослепительного мелькания женских и мужских фигур в горячих – до фантастичности горячих по своим непривычным, невыносимым для европейского глаза тонам – одеждах.

Над гигантскими кострами в таких же гигантских котлах варили плов из шахского риса; этот изумительный плов, пахучий, таявший во рту, мы запивали рябиновой водкою.

Заняло бы десятки страниц подробно описывать Байрам в сартской деревне, со всей оглушительной гаммой самых разнообразных звуков, сливавшихся в один сплошной гул, начиная от гортанных выкриков и кончая пронзительным писком свирели. Остался у меня в памяти танец бачей. По-тамошнему бача – это мальчик, которого с самой ранней поры воспитывают и холят как предмет наслаждения для мужской однополой любви.

Бачи, все на подбор красивые томной и нежной красотой, тщательно вымытые и надушенные, успевающие постигнуть все ухищрения для возбуждения поклонников своих, плясали, одетые в дорогие женские наряды и ткани. Что-то ритмическое, притягивающее было в их танцах, и на них приятно было смотреть… Но зато неприятен и отталкивающ был вид полных, бородатых сартских купцов, сплошь да рядом седых патриархов, что с грубой, искажавшей их лица чувственностью пожирали глазами этих пляшущих мальчиков…

Не ограничившись столицею края – Ташкентом, мы объехали и провинцию Туркестана, давая спектакли в таких городах, как Андижан, Самарканд, Новый Скобелев. Повсюду мы наслаждались дивными туземными банями – такими же своеобразными, ни на что не похожими, как и всё на Востоке. Моет вас гигантский сарт, геркулесовского телосложения. В его могучих руках вы становитесь беспомощным, как неодушевленный предмет, существом. Один миг… Вы не успели заметить, как вы весь в облаках густой мыльной пены. Со стороны нельзя и подумать, что это облако – человек. Следующий миг, и великан-сарт на собственных коленях, как на салазках, проезжает по вашему спинному хребту… Он мог бы раздавить вас своей тяжестью, мог бы, а между тем с необыкновенной легкостью массирует вас всем своим весом, обнаруживая при этом завидное знание анатомии.

Женщин-банщиц там нет, и на женской половине действуют также бронзовые геркулесы. Ничего этого не зная, пошла в баню наша комическая старуха Бегичева, потребовала себе банщицу, разделась и адет. И вдруг вырастает перед нею страшилище-сарт. Комическая старуха, за многолетнюю сценическую деятельность свою не растерявшая своего целомудрия, охваченная паникой, наполовину кое-как одевшись, а другую половину своих туалетных принадлежностей держа в руках, бледная, трясущаяся, примчалась из бани в гостиницу…

Первым навстречу ей попался ваш покорный слуга.

– Морфесси, если бы ты знал, какой ужас!

– Что случилось?

Она рассказала мне, волнуясь и сбивчиво, свое приключение. Я расхохотался:

– Вот пустяки! Стоило драматизировать положение. Здесь это принято. Он, этот исполинский красавец, так вымыл бы тебя, до Москвы хватило бы!

Но Бегичева и слушать не хотела. В этой комической старухе жила дворянка из хорошей польской семьи. Свободные нравы кулис ее почти не коснулись.

…Незабываем наш спектакль в Самарканде, где мы ставили «Прекрасную Елену». Вряд ли еще где-нибудь, когда-нибудь шла «Прекрасная Елена» в такой обстановке.

Утро обещало жаркий солнечный день. Но к вечеру небо заволоклось мутно-свинцовыми тучами, стало холодно и пошел снег большими, пушистыми хлопьями. «Прекрасная Елена» вынуждена была играть в фуфайке. А мы, мужчины, на наши суконные брюки натягивали трико, чтобы не замерзнуть. Цари классической Эллады в прозаических штанах – какая ирония!

Великолепен был зрительный зал. В первых рядах в живописных национальных костюмах сидели текинцы-офицеры туркменских конных частей. Рослые, смуглые, красавцы – один к одному! Их кинжалы и короткие кривые сабли усыпаны были драгоценными камнями. Все это богатые местные ханы и беки, чудесные наездники, обладатели несметных табунов.

Мне, изображавшему Париса, эти ханы поднесли на сцену громадный текинский ковер. Спектакль сошел блестяще. Когда мы расходились и разъезжались, в чистых небесах сиял месяц, снег густо устилал землю, деревья в пышной листве обременены были тяжелым снежным покровом. Волшебное зрелище! А на другой день, когда я поздно проснулся после веселого ужина, снегу не было и в помине ни на земле, ни на деревьях и солнце жгло вовсю. Минувшая зимняя ночь казалась исчезнувшим сновидением…

Тамошнее офицерство и чиновничьи круги неустанно дарили труппу своим вниманием, развлекали нас на все лады. Организовались длительные экскурсии в Персию на тройках и к афганской границе верхом. И нельзя было налюбоваться природою этих в буквальном смысле слова райских мест, ибо, по преданию, здесь и была колыбель человечества…

Из Туркестана мы двинулись в Баку, в этот город миллионеров и фонтанов нефти. И здесь ждало нас широкое восточное гостеприимство. У Тагиевых и других королей нефти нас чествовали истинно лукулловыми обедами и ужинами. Сперва, еще не зная местных обычаев, я невольно выказывал свое восхищение тем или иным художественным предметом домашней утвари. Но после первого же случая, когда понравившаяся мне вещь оказалась в кармане моего пальто, я умерил свои восторги и ничего уже не хвалил. На Кавказе укрепился веками обычай дарить гостю то, что ему приглянулось. Называлось это пеш-кеш.

…В Тифлисе мы имели такой же шумный успех, как и в Ташкенте, с таким же радушием нас принимали, с тою лишь разницею, что в Тифлисе было больше блеска и пышности.

…Каждому гостю вменялось в обязанность выпить единым духом наполненный вином турий рог, его никак нельзя было поставить, его можно было только осушить до самого донышка. А вмещал такой рог полторы бутылки вина. Я никогда не был трезвенником, прошел основательную школу с юных лет в компании певчих басов, но и мне сначала, с непривычки, трудно было опорожнить турий рог не переводя духа. А грузины проделывали это шутя, один за другим выпивая два, а то и три таких рога. Неизменным спутником моим и аккомпаниатором на всех этих торжествах в нашу честь был незабвенный Саша Макаров, непревзойденный маг и чародей цыганской гитары. Вот кого не смущали турьи рога, наполненные не только красным вином или шампанским, но и крепчайшим коньяком! Железный организм Саши выдерживал такие смеси и адские коктейли – тогда еще это слово не было в моде, – которые могли бы свалить с ног и буйвола.


Тифлис. Дореволюционная открытка


Кто бы мог думать, что Саша Макаров, выкованный, казалось бы, навеки, так быстро сгорит здесь, в Париже?..

Под впечатлением этой тяжелой для меня утраты я с особенной рельефностью вспоминаю, как мы колесили вместе с ним по необъятной матушке России, сколько спето было мною под его волшебную гитару. Знавший Тифлис как свои пять пальцев, он был моим гидом по столице Кавказа. Мы ездили с ним к башне Тамары и бражничали в духане у подножия этой башни, воспетой Лермонтовым. Словно сейчас слышу дребезжащие звуки шарманки. Под эту музыку мы с Сашей, основательно запив шашлык добрым кахетинским, боролись с двумя ручными медведями. Медведей нельзя было одолеть, потому ли, что они были медведи, или потому, что были трезвы. Но, кажется, в конце концов Саша умудрился напоить и медведей…


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 | Следующая
  • 4.6 Оценок: 5

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации