Электронная библиотека » Коллектив авторов » » онлайн чтение - страница 11


  • Текст добавлен: 1 октября 2018, 13:40


Автор книги: Коллектив авторов


Жанр: Языкознание, Наука и Образование


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 11 (всего у книги 36 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]

Шрифт:
- 100% +
После детских припухших желез

Я решил стать писателем лет в десять, когда точно понял, что в морские пехотинцы меня не возьмут, – и жил с этой никому не выдаваемой мечтой года четыре. Происхождение мечты было абсолютно банальным: кроме книг, меня мало что интересовало. Пара хронических болезней укладывала меня в больничку в среднем три-четыре раза в год, а там и тогда других развлечений для паренька, привыкшего читать лет с четырех, просто не существовало. Читал я все и везде. В основном фантастику и детективы, конечно, но их было мало, потому в замес шли любые печатные листочки, попадавшие под руку, по пять книг одновременно. Когда книг не хватало, пытался писать сам – лет в десять начал фантастический роман про пиратов, затевающих мировую войну с лазерами наперевес, первую строчку до сих пор помню: «Дэвид Трайс стоял у штурвала». Подростком написал несколько рассказов разной степени позорности, парочку даже послал в журналы «Юность» и «Парус». Ответы меня, понятно, оскорбили, особенно в части рекомендации заняться журналистикой, поскольку «литературные задатки у Вас есть, но опыта явно не хватает». Погоревал я, подумал и смирился с тем, что писатели – это специальные босые люди в бородах и со лбом до макушки, особый класс млекопитающих, примкнуть к которому мне вряд ли позволят эволюция и повышенная лохматость. А к рекомендации сотрудника журнала есть смысл прислушаться. Тем более что папа с мамой и классная руководительница твердят то же самое. И еще раз тем более, что журналистский дебют у меня случился лет в двенадцать: камазовская многотиражка (реальная многотиражка по нынешним-то временам, 40 тысяч экземпляров, что ли) перепечатала патриотический этюд, который я летом написал для пионерлагерной стенгазеты (в обмен на компот и разрешение профилонить тихий час).

Если бы я не мечтал о писательстве, я бы, скорее всего, не стал журналистом. Если бы я не стал журналистом, я бы наверняка не написал ни единой книжки.

Неохота повторять трюизмы про рукопись, лежащую в нижнем ящике стола у всякого уважающего себя журналюги, и про то, что писать роман начинают все газетчики, но лишь полпроцента заканчивают. На то они и трюизмы, чтобы быть бесспорными, но я в данном случае могу говорить только за себя. Я стал корреспондентом в шестнадцать лет и очень долго работал в режиме, который предусматривал сдачу в печать от трех до семи заметок в неделю. Такая нагрузка, ясное дело, не оставляет в организме буковок и мыслей на посторонние темы, какой уж тут роман, – да и отпуска проходят под известным по анекдоту лозунгом «Подальше от станков». Но порочные устремления все равно не попускали. После первого курса я перевелся с заочки на дневное и почти полгода обходил газеты стороной. Тогда и навалял простенький, нарочито вторичный и не предназначенный для публикации боевик толщиной ровно в общую тетрадь минус листочки, выдранные для записочек на лекциях. С махачами, перестрелками, гангстерскими войнами и изысканным названием «Я этого не хотел». Преследовались две цели: набить руку и доказать себе, что могу закончить начатое. Я поразил обе цели и успокоился лет на десять.

А через десять лет я стал редактором. Необходимость выдавать горы собственных текстов отпала. И обнаружилось, что железы, ответственные за буковки и мысли в организме, расторможены навсегда – они продолжают качать и бурлить, буковки и мысли копятся, просят выхода, а если не находят, собираются в неприятные шишки, которые зудят и не дают ни расслабиться, ни именно что уснуть – для себя, как заведено у нормальных людей.

И однажды ночью я сел и написал кусок текста, в котором маленький сын будит отца, чтобы показать, как далеко за окном НАТО бомбит Казанский кремль. Так получился пролог к роману «Rucciя», сюжет которого я вяло перекатывал по извилинам уже несколько месяцев. И понеслась.

А что, если – серьезно

Исходить приходилось из того, что если не я, то никто больше про это (про переход удалых политических игрищ в холодную, а потом и опаляющую войну Казани с Москвой, далее с Вашингтоном) не напишет. Естественно, я оказался не прав, но хотя бы успел коснуться темы одним из первых, а коснувшись – счастливо от нее отбежать. Ну и нашел относительно безвредный, хоть и весьма утомительный, метод сброса затапливающих голову мыслей, образов и сюжетов, никак не применимых в работе и в быту.

Я мучился с романом лет пять, оставлял и возвращался, горевал, что никогда это не кончится. И происходили все эти страдания в выходные и праздники – точнее, вместо выходных и праздников, потому что в нормальное время я продолжал работать редактором. Выматывал такой досуг страшно – особенно тем, что мог тянуться бесконечно: отсутствие дедлайна расслабляет профессионального журналиста до полного разложения.

Повезло: я увидел в сети объявление о том, что через месяц завершается прием работ на конкурс приключенческих романов. Уже и не помню, что обещалось победителю, – главное, возник повод за месяц, кровь из носу, добить текст. Добил. Даже отправил на конкурс. Ни в какие призы, понятно, не попал, да и конкурс не факт, что чем-то завершился. Зато у меня на руках была готовая книга. Ее можно назвать сырой, наглой, неумелой, слишком журналистской, слишком политизированной, остросюжетной, скучной, приключенческой и так далее – ради бога. Существенно другое.

Ее. Можно. Назвать.

Потому что она есть. В отличие от множества куда более ловко придуманных и ладно начатых текстов авторов поумелее да поленивее.

Так я сформулировал один из важнейших принципов, которого держусь до сих пор. Если не уверен, что сможешь дописать, – не начинай. А если начал – дописывай.

Этот принцип сформировал писательские привычки. Их две: не писать, пока возможно, а когда накопленные возможности исчерпаны, искать предельно короткий и малозатратный маршрут к новым.

Мне очень не нравится само занятие книгописанием, это как чирей выдавливать: долго, муторно и лучше без посторонних глаз. К тому же забирает оно от полутора-двух лет до трех-пяти, в течение которых я рассеян, раздражителен плюс время от времени запрещаю себе читать худлит и смотреть фильмы с сериалами, чтобы не отвлекаться и не подпадать под чужой слог, ритм и смысл. А не читать для меня – мука мученическая. Гораздо приятнее просто жить, читать, трепаться с детьми или валяться на диване в свое удовольствие. Так я и стараюсь делать, пока очередная история не возьмет за горло совсем плотно, не позволяя ни вздохнуть, ни уснуть. Тогда я, неслышно бурча, выползаю из теплой кровати и сажусь за комп. С намерением, понятно, спихнуть это ярмо поскорее. Поэтому я стараюсь как можно детальней продумывать план и как можно быстрее его реализовывать. В поставленные сроки, конечно, ни разу уложиться не удалось, но накопленный опыт все равно позволяет выпрыгивать из этого состояния быстрее и с меньшими моральными потерями.

К счастью, я быстро ухватил и смирился с тремя пусть не принципами, но принципиальными особенностями того, что получалось: для массовой аудитории мои тексты слишком сложны, для аудитории высоколобой мои тексты слишком остросюжетны, а сам я другие тексты писать не хочу. Я хочу писать то, что сам страстно хотел бы прочитать – чтобы про нас здесь и сейчас, чтобы интрига, без соплей, зато с честным ответом на вопрос «А что, если» – ключевой, вообще-то, для воображения, стратегического моделирования и актуальной сюжетной прозы. Общественно полезного сна, в общем.

А что, если вялые потягушки федерального центра со строптивым регионом наберут жара и остроты, а потом вмешается мировой жандарм, а строптивый регион решит не вставать, потому что мать не велела, пусть даже придется идти в отмах со всем миром? Ответом на этот вопрос стал дебютный технотриллер «Rucciя» (вышел под названием «Татарский удар»).

А что, если прекраснодушные россказни про великое советское наследие и техническое могущество, дремлющее на запасном пути, окажутся правдой, будут обильно политы деньгами, подкормлены политической волей – а потом неизбежно упрутся в политические, административные и финансовые пределы? Так появился «СССР™», грустная утопия про Илона Маска в Сибири – за десять лет до явления миру реального Илона Маска.

А что, если нормальный родительский страх «Как же дети без меня» воплотится не в крайней даже, но предельно нечеловеческой форме древней беспощадной жути в современном городе? Тогда появится дилогия «Убыр».

А что, если разведчик-нелегал, чудом выживший после цепочки предательств и скрывающийся ото всех, узнает об аресте единственного кровного родственника, дядьки, с которым герой поссорился и плохо расстался сто лет назад? И ничто дядьку не спасет – кроме разве что нелегала, если тот готов, конечно, подставить себя и свою семью ради забытого, неприятного, грубого, но единственного (если не считать сына) во всей Вселенной человека одной с ним крови. Так придумывался шпионский триллер «Варшавский договор», опубликованный под названием «За старшего».

На тот же вопрос, хоть и не столь явно, отвечает даже роман «Город Брежнев» – хотя не должен. Он исторический, а в истории все «если» меняются на «почему» с легким поклоном «если бы». История вообще является вечным вызовом для авторов: во-первых, она уже случилась и не изменится; во-вторых, срослась почему-то именно так, а не иначе; в-третьих, ровно поэтому мы стали такими, а не сякими. Каждый из трех названных пунктов классно ложится в повествовательную ткань, а когда их сразу три – чего еще желать-то? Привычного «А что, если». И оно там есть, в количествах – просто тщательно растворенное в сюжетных извивах.

Мне так интересно, а по-другому – не очень. Могу себе позволить.

Какое мое дело

Пишу я в свободное от работы время, – от работы, которая, в отличие от книг, приносит мне нормальные деньги. Поэтому книгами я занимаюсь по ночам или в праздники. Семья ворчит, я устаю. Смысла в этом нет никакого. Ни один гонорар не превышал моей месячной зарплаты. И чем меньше я этим занимаюсь, тем больше радуюсь. Но иногда какая-то тема хватает за кадык и тащит. Не дает жить, не дает вздохнуть. Просыпаешься с мыслью, лежишь, лежишь – надо записать. Нет, не буду записывать. Заспать не получается. Через полчаса все равно встаешь и записываешь. И так всю жизнь. А зачем тратить жизнь и делегирование сна невидимому другу на то, что даже мне не очень интересно? Это бессмысленно и неправильно.

А за тяготение к низкому жанру пусть топчут. Без интриги и ложиться неинтересно.

Важнее держаться конкретных героев, не пытаясь давать типажи, срезы общественной жизни и картины быта с прицелом на внимание несчастных словесников, полвека спустя обреченных пытать несчастных школьников твоей нетленкой (господи упаси). Литература – она вообще про частное, иначе это уже публицистика, социология, да что угодно, но не литература. К названным дисциплинам я отношусь с почтением, но читать люблю книжки про миры отдельно взятых людей, уже самостоятельно сводя эти миры в равнодействующие или противодействующие фронта. Не факт, что мой подход корректен или там оптимален – но другого у меня нет и не будет.

Есть такая тонкость: я с юных лет в журналистике, но всякий раз работал в не очень тиражных газетах, которые были особо популярны не у публики, а у экспертов и коллег из тиражных изданий. Так что я совсем не удивился, когда с книгами получилась похожая ситуация: меня вроде бы уважают некоторые коллеги и узкий круг особенно продвинутых читателей (в большинстве это почему-то женщины 35–55 лет с высшим филологическим образованием, а то и со степенью, меньшинство составляют начитанные мужики-технари), а за пределы этого круга имя громкое Козьмы почти не выносится. «Город Брежнев», спасибо премии «Большая книга» и сопутствующему хайпу, радиус чуть увеличил. Это страшно радует. Успех мне не слишком нужен, но мне нужен читатель, мой читатель, который, думал я, возможно, бродит россыпью и тоскует без моей яшмовой прозы – безотчетно, потому что просто не подозревает о ее существовании. Если узнал и встретился – ура.

Я всегда старался писать книги, которых мне не хватало как читателю. Десять лет назад у меня было ощущение совсем лютого несовпадения моих читательских интересов и пристрастий с, так сказать, массовыми или просто заметными. Сейчас лютость ослабла. Может, я изменился, может, читательский мир, а может, оба – изменились и оказались ближе друг к другу.

За последнюю пару десятков лет мы привыкли к тому, что новая проза, как и многие другие явления, образует пирамиду: в основании коммерческая фантастика, детективы, дамские романы и прочий треш, издаваемый гигантскими тиражами, на этом базисе покоится нестыдная беллетристика (средние тиражи), а вершину составляют образцы высокого стиля и отточенной мысли (тиражи небольшие, но «выстрелившие» книги могут посоревноваться со средним ярусом). Так вот, пирамида давно превратилась в неровный столбик: тиражи фантастического и криминального треша, быстро и успешно убивающего себя и своего читателя, скукожились и сравнялись с показателями так называемой большой литературы (2–5 тысяч экземпляров), а серединка истончилась: детектив умер как класс, триллер и родиться толком не успел, хорошая фантастика малозаметна, как и крепкая реалистическая проза.

Ну и надо сказать про перекос вершины: просвещенная общественность с почтением относится к биографиям, историческим романам и семейным сагам, не слишком приветствуя прочие темы. Хотя во всем мире несущими колоннами, скажем так, премиального мейнстрима служат также остросоциальный роман, интеллектуальная фантастика и роман взросления.

Мне очень не хватает таких книг.

С другой стороны, любимые издательства, сарафанное радио и литературные премии каждый год позволяют открывать как минимум одного-двух авторов, работающих в интересных мне направлениях.

С третьей стороны, несмотря ни на это, ни на то, что книга сегодня существует в заведомо проигрышном соревновании с горами куда более яркого развлекательного контента, доступного по щелчку, число упорных читателей до сих пор вполне сопоставимо с советским. И это искушенный, закаленный, алмазной твердости читатель.

Писать для такого – честь, удача и счастливый сон.

Павел Крусанов. Наука спасения

В одиннадцать лет отправился в первое самостоятельное путешествие. В Африку. Стоял белёсый ленинградский апрель, балтийский ветер гонял по улицам вихри серой зимней пыли. За плечами болтался школьный ранец, в котором были аккуратно сложены шорты, сандалии, отцовская фляжка с маминым компотом, часы старшего брата и учебник географии. В кармане звенела мелочь – месяц экономил на школьной столовой. Со мной вместе в Африку собрались Вова Жуков, Вася Стебловский и Паша Погосян – дружная дворовая компания. Почему в Африку? В среде товарищей я считался специалистом по этому знойному континенту – в восьмилетнем возрасте целый год прожил в Египте, где мой отец следил за монтажом гидротурбин на Асуанской ГЭС.

Ехать собирались товарными поездами до Кавказа. Дядя Погосяна служил в пограничных войсках на турецкой границе – Паша заверил, что проблем с переходом границы не будет. А там и до Африки недалеко. На чужбине по мере необходимости будем продавать часы (все взяли с собой часы) и на вырученные деньги обеспечим себя насущным. Ну а в Африке – уж как-нибудь, там тепло, там булки на деревьях. Словом, план был основательно продуман.

Прокололись на ерунде. Не знали, что грузовые составы формируются на специальных станциях в промзоне, и были задержаны бдительным постовым на Московском вокзале, где тщетно искали попутный товарняк.

Куда подевались мои дворовые друзья? Обычное дело: приходит время, и тебе кажется, что тот или иной приятель предпочитает твоей компании какие-то иные, и ты ревнуешь. Но вскоре понимаешь, что он изменился и ты изменился, и теперь просто не знаешь, как завести с ними разговор, который был бы живым и обоюдно интересным. Вы как-то незаметно разошлись, и от былой душевной близости, которая лежит в основе всякой дружбы, не осталось и следа. Просто все понемногу росли, как растут молодые побеги, но тянулись в разные стороны – словно солнц было много, и они светили нам одновременно со всех краёв неба. И каждый выбирал себе своё солнце. И тянулся к нему.


Теперь – предыстория.

Мой отец Василий Васильевич Крусанов, будучи родом из Костромской области – Галичский район, деревня Чёлсма, – в Ленинграде оказался ещё до войны: дед по отцу, Василий Александрович, сначала каждую зиму отправлялся сюда на заработки, а потом устроился в штат Фрунзенского райпищеторга столяром-краснодеревщиком. В 1932-м, когда моему отцу исполнился год, переехала в Ленинград и вся семья. Жили на улице Боровой, 24, – дед Василий Александрович, бабушка Нина Андреевна, отец, его младший брат Георгий, а вскоре родилась и сестра Капа. На всех – одна пятнадцатиметровая комната в коммунальной квартире. Дом не сохранился – в конце 1942-го в него угодила бомба.

В том же 1932-м в Ленинград из Чёлсмы перебрался и тесть деда, мой прадед Андрей Иванович Чухонин. В деревне он бросил дом и хозяйство, поскольку в колхоз вступать не захотел, а частников стали нещадно давить налогами. В Ленинграде устроился разнорабочим на Обуховский завод. Жил с женой, моей прабабкой Екатериной Андреевной, и двумя взрослыми сыновьями в Кузнечном переулке.

В начале войны отец с матерью, братом и малолетней сестрой отправился по эвакуационному удостоверению на родину родителей в Чёлсму. Дед остался в Ленинграде – тогда он уже работал на военном заводе им. Коминтерна и не подлежал мобилизации по брони. В первую блокадную зиму он умер от истощения. 20 февраля 1942-го пришёл к своей сестре Александре Александровне, жившей на Университетской набережной, и сказал, что хочет отойти не в пустой квартире на Боровой, а у неё. Той же ночью и умер. Ему было тридцать восемь. Дети сестры на санках отвезли моего деда на Серафимовское кладбище, где похоронная команда круглые сутки жгла костры, отогревая землю, чтобы поддавалась лому и лопате. Там он и лежит – в братской могиле ленинградцев, умерших в первую блокадную зиму.

А незадолго до того погиб мой прадед Андрей Иванович Чухонин – 2 февраля 1942 года не вернулся с Обуховского завода домой, на Кузнечный. Должно быть, попал под артобстрел или бомбёжку. Ему было шестьдесят два. Где захоронен, неизвестно.

В Чёлсме отец, двенадцатилетний пацан, ходил в школу, а летом работал подпаском, зарабатывал трудодни – вместе с двумя взрослыми пастухами управлялся с колхозным стадом в 150 рогатых голов. Потом ему доверили быка, обученного работе в упряжи (почти всех лошадей мобилизовали на фронт), и он, ставя быка в одноколку, вывозил на поля навоз, а с полей – снопы овса и ржи.

Весной сорок пятого, когда война уже шла к концу, бабушка Нина Андреевна решила вернуться с детьми в Ленинград. Дом был разбомблён – жить негде. Чтобы получить служебную жилплощадь, устроилась дворником – на четверых дали двенадцатиметровую комнату в большой коммуналке. Прокормить себя и детей на дворницкую зарплату бабушка не могла, поэтому мой отец, старший из детей, поступил в ремесленное училище при Ленинградском металлическом заводе, где учеников брали на гособеспечение – одевали, обували и кормили.

После училища работал токарем на ЛМЗ. Одновременно – вечерняя школа. Потом – вечернее отделение Политехнического, армия. Отслужив, женился на моей матери. Работал по-прежнему на ЛМЗ, но уже не в цеху, а в конструкторском бюро. Он так всю жизнь и оттрубил на одном заводе, начав токарем и закончив ведущим инженером-конструктором – старейшим сотрудником корпорации «Силовые машины».

В 1958-м родился мой старший брат Андрей.

В 1961-м родился я. Тогда мы уже жили в отдельной трёхкомнатной квартире.

Мы с братом не единственные его детища. Спроектированные отцом гидротурбины дают так и оставшееся для меня полной загадкой электричество на дюжине отечественных ГЭС, включая Братскую и Саяно-Шушенскую, и на дюжине в дальнем и ближнем зарубежье – в Египте, Киргизии, Сирии, Анголе, Вьетнаме, Аргентине, Турции, Финляндии, Югославии, Румынии и на двух станциях в Бразилии.

В конструкторском бюро ЛМЗ, вошедшем в структуру «Силовых машин», моего отца, как уникального специалиста, держали до восьмидесятипятилетнего возраста – некем было заменить, – и он каждый день к восьми утра отправлялся на работу. Он и теперь, в восемьдесят восемь, как мальчик летает на пятый этаж.


Моя мать Майя Павловна Крусанова (в девичестве – Орлова) родилась в Ленинграде, но корни её – в Архангельской области, на Русском Севере: дед Павел Георгиевич Орлов из деревни Борисовской Вельского района, а бабушка Анастасия Михайловна (в девичестве – Шайтанова) из деревни Олидово Онежского района.

Отец Павла Георгиевича, мой прадед Егор Гаврилович Орлов, был крепким, ладным мужиком, в деревне его прозвали Круглый. У него был большой дом с зимней и летней избами, хозяйственные постройки со скотным двором и конюшней. Хозяйство помогали вести пять сыновей, жена Анна Ивановна, дочь Екатерина и невестки. Все с этого хозяйства кормились и жили в достатке.

Прадед был остёр на язык и вспыльчив. В 1929 году, в начале коллективизации, за драку с каким-то прыщом из сельсовета он был подвергнут «административной репрессии» (официальная формулировка в документе) – отправлен в ссылку на лесозаготовки, где в 1930 году и умер в возрасте шестидесяти лет. Ни жены, ни его детей «административная репрессия» не коснулась. Дети, собственно, к тому времени уже жили самостоятельно – кто-то в Ярославле, кто-то в Архангельске, кто-то в Мурманске, кто-то в Хабаровске, а мой дед Павел Георгиевич – в Ленинграде. В 1928-м его призвали в армию и направили рядовым срочной службы в 10-й Туркестанский стрелковый полк, который почему-то формировался и базировался в Ленинграде. Через год дед уже командовал взводом.

Его будущая жена Анастасия Михайловна, моя бабушка, в начале двадцатых, сорванная вихрем революционных перемен, оставила родной дом в деревне Олидово и перебралась сначала в Архангельск, а потом в Плесецк. Её отец, мой прадед Михаил Петрович Шайтанов, имея за плечами лесопромышленное училище, каждый год с началом навигации на Неве отправлялся в Петербург, где до наступления морозов работал управляющим по отгрузке пиломатериалов на лесоэкспортной бирже А. П. Беляева. В юности (семнадцать лет) по причине несчастной любви он пытался застрелиться – пуля прошла навылет через лёгкое. Остался жив, но на здоровье первая любовь сказалась: в 1912 году, тридцати семи лет от роду, он скоропостижно умер, оставив жену и семерых детей практически без средств к существованию. Помогали родственники, но обрушившаяся благополучная жизнь уже не могла подняться из нужды.

Павел Георгиевич и Анастасия Михайловна были знакомы ещё по Архангельску; в 1929-м, взяв краткосрочный отпуск, дед специально приехал в Плесецк, чтобы жениться на бабушке. Через год родилась моя мама.

Демобилизовавшись, Павел Георгиевич поступил в Инженерно-экономический институт, окончив который какое-то время заведовал производственным отделом Древхимлеспромсоюза.

С первых дней Финской кампании дед вернулся на военную службу и, уже не снимая сапог, прошёл две войны: начал командиром взвода 17-й лёгкой танковой бригады на Финском фронте в 1939-м, а закончил начальником информационного отдела штаба 23-й армии в 1945-м. На Ленинградском фронте в сорок втором – сорок третьем служил во фронтовой разведке, ходил во вражеские окопы брать языка. Награждён двумя орденами Красной Звезды, двумя орденами Отечественной войны I и II степени, медалями «За боевые заслуги» и «За оборону Ленинграда».

Маму в июне 1941-го отправили в эвакуацию с группой детей от завода Спортивного судостроения, где работала бабушка. Сама бабушка всю блокаду провела в Ленинграде. Выжила.

Мама вернулась в Ленинград через полтора месяца после снятия блокады – с первым эшелоном, который вёз в город строителей, подрядившихся на восстановительные работы. Окончив школу, поступила в Педагогический институт. В институте у неё была подруга – Валя Чухонина, двоюродная сестра отца. Через неё мои родители и познакомились.

Назвали меня в честь геройского деда – по его просьбе. Когда он умер, мне было четыре месяца.

Почему так подробно о предках? Потому что в этой капле виден океан.


С детством всё сложилось как надо: ясное, беспечное, окутанное пыльцой рая. Таким ему и следует быть. Вся последующая жизнь для нас – лишь расплата за это недолгое блаженство. Играл в казаки-разбойники и в ножички, в лапту и двенадцать палочек, пил газированную воду из автоматов и молочный коктейль за одиннадцать копеек, ездил на Пулковские высоты откапывать мины-«летучки» и немецкие гранаты-«колотушки», зимой лепил снеговиков и гонял шайбу в дворовой команде, летом плавал в озере и ходил по грибы в боры-беломошники…

В юности сочинял стихи. За многими водится этот грех – словно бы Евтерпа в поисках чистого вещества поэзии берёт с каждого второго виршевую пробу, как врач берёт из пальца кровь. Так буровая компания сверлит скважины на воду – где-то и через триста метров не находит жилу, где-то попадает в водоносный пласт, но вода годна лишь на хозяйственные нужды, а где-то пробьётся в подземное озеро, и оттуда захлещет чистейшая струя – такая, что не исчерпаться ей и не заилиться. Мой случай – второй. Скважина дала негодные стихи: на половинку серединка. Зато их можно было петь – ведь первоклассная поэзия, как это ни странно, поётся плохо. То же и в театральных декорациях – там не нужны ни лунный свет Куинджи, ни мазок Ван Гога.

В те времена самый чудесный город на земле был в очередной раз отмечен персональным вниманием небес. В него ударил пучок незримых молний, твердь дрогнула, и повсеместно – от Васильевского и Петроградской до Средней Рогатки и дикого Купчина – забили фонтаны взвившихся энергий. Их распылённым ядом был напитан сам невский воздух, он отравлял людей, и они галлюцинировали, обнаружив себя искажёнными в искажённом пространстве, – тогда не быть музыкантом, поэтом, художником значило то же, что не быть вовсе. Не быть по самому высшему требованию небытия. Как в греческом городишке-государстве неотменяемой обязанностью гражданина было участие в общей жизни, так Ленинград конца семидесятых и все восьмидесятые требовал от своих подданных безумств и небывалых творческих свершений. Тот, кто не участвовал, тот, безусловно, идиот (в эллинском, конечно, смысле слова). Но главным содержанием жизни всё же оставалась музыка. Она и была жизнью.

Если правда то, что юность – гормональная суета, не умеющая отличать озарение от наваждения, то правда и то, что лишь она способна безрассудно впитать дух времени и счастливо упиваться им, воплощая его в собственной судьбе. Зрелость же по большей части предпочитает духу форму и идёт по контуру, обмеряя внешние параметры своей вселенной взятой на вооружение линейкой. С возрастом закрываются, что ли, какие-то дверцы, и мир с его стремлением захватить человека в свой бешеный круговорот остаётся снаружи – остаётся и, отсечённый, превращается в зрелище. При закрытых дверцах, наблюдая мирскую бурю в щёлочку, можно заделаться ценителем определённых завихрений, но нельзя самому стать порывом, движением – нельзя стать той причиной, благодаря которой эти вихри вьются. Зрелости недосуг пленяться – она закоренела в прошлом, поскольку опыт не позволяет ей считать достаточной опорой настоящее и питать иллюзии в отношении будущего, а у юности – вечность для того, чтобы влюбляться и остывать, прельщаться и разочаровываться.

В выпускном классе школы, едва успев освоить гитару, я собрал свою первую группу.


А уже к середине восьмидесятых музыка осталась в прошлом. Все эти взрывные полуподпольные концерты, ленинградский Рок-клуб, весёлая атмосфера братства, торжество нестяжания, домашние посиделки под гитару и портвейн с Майком, Цоем, Рыбой, Свином и околомузыкальными друзьями, свадьба Майка в квартире, которую мы с первой женой снимали в наполовину расселённом доме возле железнодорожных путей Московского вокзала… Музыканты, те, кто упорствовал, уже знаменитые в пределах контркультурного подполья, с середины восьмидесятых засияли на всю страну. Я любовался ими. Я был счастлив – сбывались наши мечты. Но сам уже стоял в стороне: музыка, когда играешь её сообща, не позволяет тебе отвечать за каждую сыгранную твоими музыкантами ноту – за каждую в отдельности. Мне хотелось высшей меры ответственности: если нельзя – за каждую ноту, то можно – за каждую букву. Так вновь вернулась литература. На этот раз – проза.

Возможно, именно возвращение, повторение однажды уже испробованного и пройденного позволяет по настоящему войти во вкус, оценить что-то в полноте его достоинства. Первый раз – всегда только проба, прикосновение, ещё не открывающее всей глубины переживания. Так – с литературой, лакомством, местами, в которых побывал однажды. Только вдохнув аромат вновь, отдашь должное и ему, и вспыхнувшим воспоминаниям.

Писал трудно, мучительно нащупывал собственный мотив (и в нём свой мелос – душу и свой ритм – сердце), который был бы личным, не заёмным, чтобы в тебе самом отдавался радостным колокольчиком. Видимо, нащупал – первый же роман «Где венку не лечь», толком ещё не отлежавшийся, был опубликован в 1989-м редким по нынешним временам тиражом – тридцать тысяч экземпляров. Потом, заново вычитанный, он уже переиздавался под другим названием – «Ночь внутри».

Вскоре время весёлых и дерзких нестяжателей было погребено под обломками страны, а потом выметено вместе с сором новой генерацией алчущих деляг. Не то чтобы в той стране все были весёлыми и дерзкими, а в следующей (девяностые), межеумочной – посредственностями и делягами, но нестяжание в этой, межеумочной, определённо перестало считаться доблестью и сделалось объектом злых насмешек.

Лев Гумилёв, лекции которого на геофаке университета посещал вольнослушателем, в восьмидесятые утешительно обещал России, исполнившей по его представлениям свою провиденциальную задачу, двести лет золотой осени. Однако реальность предложила нечто куда менее поэтическое – пепелище, гноище, разобщение, апатию, потерю ориентации, торжество корысти и неприятие идеи беззаветного служения, равно как и вообще любой инициативы, не связанной с извлечением сиюминутной выгоды. Хочется верить, что этот позор миновал.

В девяностые писал мало – полдюжины журнальных публикаций и небольшая книга рассказов клубным тиражом. А потом прорвало – «Укус ангела», «Бессмертник», «Бом-бом», «Американская дырка», «Мёртвый язык»… Одиннадцать книг за семнадцать лет. Зачем так много, если гонорары, учитывая их денежное выражение, не были и не могли быть источником существования? Затем, что проходило время, и вновь казалось, что главное так и не сказано. Впрочем, не настаиваю – дело может быть не в этом. Как выражается один мой знакомый художник, когда хватается за работу: «Меня прёт». Сознательное заземление – романтические позы в ходу у плутов и бездарей.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации