Текст книги "Журнал «Юность» №02/2022"
Автор книги: Коллектив авторов
Жанр: Журналы, Периодические издания
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 14 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
После поминок, уже в сумерках, старого священника, слегка под хмельком, порозовевшего и благостно улыбающегося, усадили в тулупе спиной к передку в те же сани, на которых увозили в последний путь бабу Олю, на ту же попону, ее свободными концами дядя Федя Бушуев старательно укутал по бокам и сзади тютьковского батюшку. К вечеру ветер окреп и разгулялся уже с морозцем, хватал знойной стынью за лицо, шуршал обдирно по крышам и стенам домов. Разгулялись по морозцу и мы, дети, разрезвились на желтых световых полянах под окнами долгушинского терема. Сколько догонялок, кувырканий и возни в искристом газе снежной пыли по сугробам! И, когда сани со священником тронулись, скрипнув уже по-зимнему подрезами, мы, как стая разыгравшихся волчат, взяли в бессознательном порыве дровни в полукруг: «Поп, поп – толоконный лоб!» – крикнул кто-то, и все в пьянящем единодушии подхватили. Возница, правя на коленях на охапке клевера в передке саней, выхватил откуда-то длинный прут: «Вот я вас, бесенята! А ну, кыш!» «Ну, какие же они бесенята, – отвернув ворот тулупа, обернулся на дядю Федю священник, – это же детки, расшалившиеся ангелочки. Вы только посмотрите, сколько радости и счастья на их румяных, восторженных личиках!» «Почтенья не знают никакого к старшим, батюшка, настоящие озорники эти ангелочки. Вот я бы их…» – не соглашался дядя Федя, пряча хлыст и заставляя пощелкиванием вожжей перейти лошадь с шага на крупную рысь. Но мы не отставали, гримасничая и кривляясь, бежали за санями, задыхаясь в дурном скоморошничестве, до самой околицы: «Поп, поп – толоконный лоб!» Старый священник только смеялся, часто снимая перчатку серой овечьей шерсти, широко крестил нас голой рукой, с нарочитой басовитостью, словно подыгрывая нам, возвышал голос: «Храни вас, Господь, мои резвые шалунишки! Пусть чаще и дольше поет в вас душа! С Богом, милые детки, с Богом!»
В ту зиму не было дня, чтобы Долгушин-дед не побывал на могиле жены. «К тете Оле пошел, – односложно говорила мать, высматривая сквозь закраины наледи промерзшего окна торопливую фигуру Григория Александровича, пересекавшего в узком месте речку и по новой торившего переметенную за ночь дорожку на Попову гору. И добавляла с сочувствием: – Тоскует, видать, сильно». Иногда дед отправлялся на кладбище с деревянной лопатой и вязанкой зеленого лапника, за которым ходил в еловую рощу километра за два от деревни. «Ухаживает за могилкой, – комментировала мать, – снег чистит, хвоей для опрятности обкладывает». А вскоре по вечерам стал замечаем на Поповой горе странный, таинственный огонек. Он появлялся в сумерки, в тихую погоду ровно разгорался желто-красным язычком пламени, в метель, прерывисто смаргивая, казалось, блуждал по кладбищенскому склону горы. В деревне заговорили о душах умерших и еще бог знает о чем. Но все очень скоро разъяснилось. Оказалось, что это Долгушин-дед возжигает на могиле жены неугасимую лампаду. «По-нынешнему, чудно, конечно… – говорила, покачивая головой, мать, – но в старину, слыхала, всегда так делали». И страшно, и отрадно было смотреть на этот огонек. Сколько всего напридумываешь и перечувствуешь, когда стоишь одиноко и немо в сумерках у окна без света и с накатившим вдруг беспричинно отчаянием, сиротской затерянностью в ледяных пространствах всматриваешься в мерцающий, живой огонек в снегах за речкой, в густой, холодной мгле… на кладбище. Кому и для чего он светит там? Там мертвые, покойники… Зачем свет там, где жизни нет? Жутко и нехорошо от этих мыслей… Но когда деревня засыпала, погружалась в бесконечную зимнюю ночь, беззвучную и безлюдную, по-звериному тревожную, огонек на Поповой горе среди голой, стылой равнины начинал светить уже тепло и приветливо, снимал беспокойство и страх… Там, где огонь, – там земля человека живого. Отмеченная огненным знаком освоенная им территория. Пространства сжимаются, и не так одиноко и бесприютно на них. Что-то подобное ощущали, наверное, наши далекие пращуры, в шкурах гревшиеся холодными, пустынными ночами у костра… И все это живет, движется, пульсирует в тебе. И замирает, и трепещет душа.
Из поездок в город на совещания отец возвращался обычно с новой книгой. «Другие с апельсинами, а этот… хоть бы раз о детях подумал!» – раздражалась в таких случаях мать. Отец, конечно же, думал о нас, но, как говорится, по-своему. У меня до сих пор хранятся подаренные им «Остров сокровищ» и «Белый клык», которые в детстве приносили столько радости и счастья, что куда там было каким-то апельсинам. Отец всегда сам читал много и с наслаждением. С раннего детства помню его в свободные минуты всегда с книжкой. Он и нас с братом, что называется, с младых ногтей, начал приучать к книгочейству. Мы все читали, а дом был неустроен, печь дымила, сырые дрова разгорались в печке медленно и тяжко, под причитания матери: «В избе хоть волков морозь. А ему и дела нет!» Дым по утрам по-хозяйски занимал все пространство кухни, широко разваливался сизыми клубами по столу и лавкам, утягивался в настежь распахнутую в сени дверь с ленцой и неохотно…
И вот как-то отец появился с очередной новинкой в руках. Мы с братом кинулись рассматривать книжку: «Библия для верующих и неверующих». Библия? В «Острове сокровищ», провернулось в сознании, взбунтовавшиеся пираты вручают своему главарю, одноногому Сильверу, черную метку – «низложен» – на страничке, вырванной из Библии. «Гореть тебе в аду за осквернение святой книги», – говорит Сильвер пирату, подавшему бумагу. Что-то уже тогда шевельнулось и легло на душу: Библия – особенная книга, «святая», она для тех, кто верит в Бога… «Библия…» – читаю я на обложке привезенной отцом книги и с недоумением смотрю на него. «Это другая Библия, – усмешливо отвечает на мой немой вопрос отец и отбирает у нас с братом книгу, – вам еще рановато это… А вот кой-кому показать ее, может, и стоит». Глаза его суживаются, начинают поигрывать улыбкой и лукавством. Я знаю эту лукавинку за отцом, обычно она появляется у него, когда он хочет подковырнуть кого-то, подшутить…
Утром, уходя на работу, отец почему-то подмигнул нам с братом, собиравшимся в школу, и сунул новую книжку за отворот тужурки.
А вечером, за ужином, к нам прибежал, словно ужаленный, решительный и вздернутый Долгушин-дед. В распахнутой фуфайке на одну фланелевую рубашку, в криво, второпях надетой заячьей шапчонке на голове, с распушившейся на морозе бородой, с отцовской книжкой в руках, возник в клубах пара у порога разгневанным громовержцем на облаках.
– Грех смеяться над старым человеком, Владимир Васильич! – нервно подтрусил он к столу и с чувством припечатал книжкой по столешнице.
– Что с вами, Григорий Александрыч, что стряслось?! – привстал отец из-за стола и притушил разыгравшуюся было веселость в глазах. – Присядьте, может, отужинаете с нами? Или чайку вот… – машинально притронулся он к крышке чайника.
– Негоже так, Владимир Васильич, негоже, – сурово огляделся по сторонам старик, стаскивая шапку с головы.
– Да вы присаживайтесь, присаживайтесь… поговорим, разберемся! Лиза, сесть бы гостю… – Мать, подхватившись от печки, придвинула гостю табуретку. – Так, что «негоже»? – все же не удержался, улыбнулся отец.
– Вы сказали утром, что выпустили Библию… и показали вот это, – присев, кивнул в сторону книжки Долгушин-дед, – я сослепу взял, не разобрался…
– И что же? – продолжал улыбаться отец.
– А то, что ты, Владимир Васильич, решил подсмеяться надо мной! Вот и снова смеешься! – гневно перешел на ты Долгушин-дед. – Никакая это не Библия, а срам один… на Бога хула возводится, Богородицы светлый образ порочится! Меня понудил читать непристойности! Аль не понимаешь, кому служить вызвался?! – Отец согнал улыбку с лица, Долгушин-дед осекся: – Извини, Владимир Васильич, ты в партии, не мое это дело, кому служишь… Только зачем старых людей обижать – нехорошо это, не по-человечески, – снова повторил он, дергано вглядываясь в отца. – У вас своя вера, у нас своя… у вас, знамо, власть… только вот обижать зазря людей не надо. – И после короткой паузы, овладевая собой, вдруг неожиданно сказал: – Мне говорили, на войне все молились Богу – и верующие, и неверующие – когда смерть ходила рядом… Вот ты воевал… ответь, правду люди говорят?
Отец оценивающе посмотрел на гостя, потом, что-то прикидывая, на нас с братом, притихших на лавке за столом… Мне показалось, отец сейчас вспылит, скажет что-то жесткое и резкое, как умеет он делать, когда с чем-то решительно не согласен. Но он сказал неожиданно то, что как-то странно боднуло меня, отозвалось в сознании толчком правильного, одобрительного первочувства, затаенного согласия.
– Правду говорят… – кивнул отец.
– Вот так-то оно, – мягко, но с явным торжеством сказал Долгушин-дед, – и никакие богохульные книги тут ничего не сделают… Отец нахмурился и снова бросил быстрый взгляд в нашу с братом сторону.
– Ты за детей не бойся, – понимающе отозвался гость, – слово по совести, а не как надо сказанное, только во благо. Не слукавил ты, и у них только прибавится… – со значением обронил он.
– Если бы в этом только было дело – по совести, не по совести… – недовольно ответил отец, – в жизни все крученее получается, по полочкам – по совести, не по совести – не разложишь. Кому-то кажется – что-то по совести делается, кому-то – против этой совести… Неопределенно тут все…
– От нечистого все это, Владимир Васильич, от нечистого! – шлепнул шапкой по колену Долгушин-дед. – Все понимают и знают, что по совести, а что нет!
Отец усмехнулся, знакомая лукавинка засветилась в его глазах.
– Вот когда на правлении колхоза решили обрезать тебе землю по углы, все говорили, что это по совести будет, потому что ты, Григорий Александрыч Долгушин, принципиально никогда не вступал в колхоз, а значит, пользоваться колхозной землей не можешь. Хотя ты и твои предки этот несчастный приусадебный участок лет сто, наверное, обрабатывали… Какая тут совесть, ей тут и не пахнет, честно сказать.
– Решали по закону, как власти постановили, – насупился Долгушин-дед, – а по совести, не по совести – это про другое… Понимаешь все, а крутишь, Владимир Васильич! – укоризненно взглянул он на отца.
– Понимаю, – без тени обиды и даже с каким-то удовольствием сказал отец, – но тогда по-твоему, Григорий Александрыч, получается, что распоряжения властей освобождают человека от совести… сделал по закону все, как предписано, и погуливай себе, посвистывай, ни о чем не думая, не сомневаясь, хорошо ты поступил или нет. Так, выходит?
– Выходит, может, и так… – с некоторым сомнением протянул Долгушин-дед и быстро нашелся: – Сказано – Богу богово, а кесарю кесарево.
– А вот когда кесарь приказывает уничтожать церкви и человек выполняет его приказания – ломает, взрывает… дома Бога, по мнению верующих, на земле крушит! Окаянное дело, как священники говорят, творит… Его, этого человека, можно оправдать, что он всего лишь выполнял распоряжения властей? Кесарю – кесарево… – усмехнулся отец, – и совесть может быть спокойна?
– Ах вот ты о чем, Владимир Васильич! – встрепенулся Долгушин-дед, живо вглядываясь в отца. – Не вправе я ни судить, ни оправдывать этого человека. Одно знаю, что если внутри себя, даже только с самим собой, без исповеди, человек казнится, что сделал он что-то не то, нехорошее, то он уже исправляется с Божьей помощью… Это значит, что в нем та самая совесть и говорит. Это значит, Бог не оставил его и, может быть, если человек этого захочет, выведет его на правильную дорогу… Вот что я думаю по этому человеку, тут самое главное не дать себе окаянствовать со вкусом, охолонуться как бы вовремя… – Долгушин-дед мазнул шапкой по лицу. – Ух, хоть и прохладно у тебя, а я что-то чуть ли не взмок… заговорился я что-то, не очень мы говорить… но, как говорится, сказал от чистого сердца… как уразумел тебя, так и сказал со всем расположением… потому что… – он запнулся, – потому что, вижу, совесть ты не растерял… живешь вон не ахти, бедновато даже… не воруешь… до тебя-то тут многие были горазды поживиться за счет колхозных амбаров, – ухмыльнулся Долгушин-дед.
– А как еще по-другому, – пожал плечами отец. Хотя чувствовалось, что ему были приятны слова гостя. – Вот льнозавод запустили, глядишь, копейка лишняя в колхозе заведется. Живых денег людям подбросим… – почему-то вопросительно посмотрел он на Долгушина-деда.
– Я уже сказал тебе, Владимир Васильич… как сделал ты, так и сделал, – снова макнул шапкой лицо Долгушин-дед, – и что тут рассусоливать теперь… церкву погубили, но так властям было надобно… и плетью обуха… как говорят… Может, кому-то на время это даже и прибавит в кармане, лукавый, он хитро все оборачивать умеет. Но только на время, дело его непрочное… все равно рассыплется, и все заново строить придется. Это как печку класть не из шамотного, а, скажем, силикатного кирпича… не выдержит огня, обвалится. – И он машинально оглянулся на нашу печь в углу. – Вот эту ложили как раз из силикатного, когда готовили избу под твой приезд с семьей. Сгоношили из того, что было под рукой… Вот она, похоже, и посыпалась в коленах, отсюда и дымит… Дымит, слышу, по утрам, Лизавета Федоровна? – заулыбался он в сторону матери.
– По-черному топим, каждое утро двери настежь! – горячливо отозвалась мать.
– Дело поправимое, – спорхнул с табуретки Долгушин-дед, подошел к печке и подергал задвижки, – вижу, клинит… кирпич силикатный, от нагрева крошится… почистим коленца, вставки сделаем шамотным, у меня запасец есть – она и тяга пойдет… И ругаться больше не будешь, Лизавета Федоровна. Уж больно страсть, как ты ругаешься по утрам!
– А как тут, если… – начала было мать.
– Вот и я говорю, Владимир Васильич, – деликатно подрезал ее Долгушин-дед, чиркая спичкой и осматривая дымоход, – о людях, конечно, надо думать, и ты тут правильно все делаешь… вон как деревня расстроилась, леса, слышал, для колхозников не жалеешь… Но и о себе забывать не след, тем более вон по хозяйке вижу, прибавления ждешь… Дочку, наверное, задумали?
Отец выдавил на лице подобие улыбки и развел руками.
– И как тут с малым ребенком в холодной избе, – бросил, обжигаясь, горелую спичку на шесток Долгушин-дед, – давай вот что сделаем, Владимир Васильич, все, что можно, я поправлю завтра… А летом я тебе новую печь сложу – горячую, с веселым голоском… ребятишки зимой будут босиком бегать по дому. Ты только кирпича правильного запаси, а какого – я тебе потом скажу.
Отец, как мне показалось, с неохотой, как-то вынужденно, с оговоркой, что достанет кирпич за собственный счет и за работу заплатит сам, принял предложение. На том и разошлись.
– Что, съел? Ты к нему – язвой, а он к тебе – ясным! – сказала мать, рывками задвигая поглубже заслонки в трубе, когда Долгушин-дед ушел.
Отец промолчал, долго нахмуренно вертел книжку в руках, пуская веером страницы. Потом встал и сунул ее куда-то на самую верхнюю полку, где у матери хранились в холщовых мешочках сушеные грибы, ягоды, запасы сахара и круп.
Через много лет я заинтересовался, что стало потом с той книгой – «Библией для верующих и неверующих». Куда-то она однажды исчезла с полки, пропала, как сквозь землю провалилась, хотя еще долго лежала там после того памятного вечера. Я всегда на ощупь наталкивался на нее, когда, подставив табуретку, шарил, грешный, встав на цыпочки, по сухо похрустывающим горкам с мешочками в поисках того, где хранилась вожделенная сушеная малина. Иногда я брал ее, запыленную, с копотью и паутинками на обрезе, в руки. Но читать не решался. Она была как бы отвержена отцом, а значит, неправильная. И снова клал ее на место. «Куда же она пропала?» – поинтересовался я у матери, перебирая после смерти отца собранные им книги.
– Так он сжег ее, – вспомнила мать, – как-то утром… бросил в печь, и все… Когда это было? Да в тот год, когда я Таню, как по заказу, родила, после двух парней-то… – стала уточнять она. – Таня в мае родилась, а книжку он спалил где-то в сентябре, помню, картошку копали… И в новой печке уже, которую летом тогда сложил нам сосед Григорий Александрыч… царство ему небесное! Уж до чего мастер был, такую печь устроил – сырая березка, как порох, разгоралась… во тяга была! Радость-то какая для меня! Уж больно я со старой намучилась…
Афанасий Мамедов
Родился в 1960 году. Живет в Москве. Прозаик, журналист, литературный критик. Печатается в журналах. Автор романов «Хазарский ветер», «Фрау Шрам» и других. Лауреат и финалист литературных премий.
Большинство героев произведений Афанасия Мамедова – это его слабо закамуфлированные альтер эго.
Первым делом – самолеты
Повесть
Памяти Седочки
I
Не могу сказать, что и мне, юному «гражданину второсортной эпохи», в те идейные времена мир представлялся порождением идей, что я сознательно наколдовал себе службу в Военно-воздушных силах; впрочем, не могу я и отрицать того факта, что где-то в глубине души желал этого – оформил подписку на журнал «Крылья Родины», купил в главной комиссионке города, что располагалась через дорогу от Музея Ленина, авиационный хронограф Avi-81 со специальной подзаводной головкой, которую летчик мог подкручивать в полете, не снимая перчаток.
Военно-воздушные силы казались мне единственным родом войск, в которых не затаптывали свободу, хотя бы потому, что уставная кирза плохо сочеталась с полетными качествами эскадрилий, вообще со всем, что заправлялось керосином и летало выше тысячи метров над землей. Право, я не сильно ошибся бы в своем выборе, если бы за несколько месяцев до увольнения в запас не угодил в одну пренеприятнейшую историю.
Начать ее, вероятно, следовало бы не с приезда тети и брата ко мне в часть, а с моих ныне покойных родителей, чья деликатность вкупе с долготерпением, когда дело касалось судьбоносных моментов жизни их сына, по сей день удивляет меня и служит примером. Однако тогда мудрость родителей, их благородство воспринимались мною как должное. Я был напорист, гнал к цифре, на которой замерла стрелка моих японских хронографов, после того как я на спор с однокурсницей окунул их в купель с севастопольским шампанским. Я бросил Институт искусств, уехал в Москву, вернулся и поступил в Техникум советской торговли, сменив, так сказать, опасную актерскую профессию на еще более опасную – заведующего магазином промтоваров. Однако этого мне показалось мало, и я решил сходить в армию, попутно выдвинув ультиматум предкам – не приезжать ко мне и не вести со мною переписки.
Детство, отрочество, юность бывают, конечно, глупыми, но не настолько, насколько полагают порою некоторые родители. Мои, хоть и были молоды, в свое прошлое заглядывать уже умели, потому, наверное, почувствовали, что желание мое не было спонтанным, что за ним что-то стояло.
Действительно, созревало оно в течение года. Главную роль в его принятии сыграли армейские побасенки ближайшей к нашему дому шпаны. Надо ли говорить, что чем меньше времени оставалось до моего ухода в армию, тем больше нравоучительности оказывалось в их историях.
Я взирал на эту армию сказителей, как самураи периода Эдо на своих сёгунов и дайме. О, я много полезного почерпнул от них.
Например, я точно знал, в каких родах войск предпочтительней служить, как реагировать на прапора с «макаром» в руке, которого накрыло звериное буйство после двух стаканов водяры, что делать, если твоя ракетная часть оказалась закованной во льды Северного Ледовитого океана или если тебя вместе с заставой занесло раскаленными каракумскими песками, а потерявшая последние легкие североморская подлодка продолжает вслушиваться в несговорчивые берега дяди Сэма… Но главное, чему меня научили старшие товарищи с семи наших параллельных улиц, – это ни в коем случае не сбрасывать с себя маску невозмутимости, никогда никому не показывать своей слабости, не открываться и не отрываться от своих: оторвался – погиб, проявил беспокойство – забьют сапогами.
Эти два положения я усвоил железно и соблюдал их во все время моего служения отечеству. И когда попал на Западную Украину в Школу младшего авиационного состава, где учился на прибориста и кислородчика, и когда окончил ее и был направлен командованием Прикарпатского военного округа в Ейское высшее авиационное училище для дальнейшего прохождения службы.
* * *
После полугода муштры в Школе год в училище у самого маленького и неглубокого моря в мире пролетел незаметно.
За исключением «технических» дней и дежурств, мы все время проводили на аэродроме, вопреки уставу, часто обслуживали полеты в три смены, после которых на сон и умывание оставалось едва ли больше четырех часов.
Зимой влажный, пронизывающий до костей ветер превращал нашу жизнь в ад. Но и в аду мы находили сносные для временного существования местечки. Падали на отражатели, согретые соплами самолетов, и о чем только ни беседовали, лежа на быстро остывающем железе. А когда говорить становилось не о чем, клевали носом по-стариковски под потрескивание остывающих отражателей. А вот летом «точка существования» распускала свои лепестки, все равно что ромашка в поле. Днем я смотрел на небо, по-хозяйски отслеживая на голубом натянутом шелке следы доверенных мне бортов, а вечером – на звезды, как на выстраданные убеждения. Медовые запахи трав дурманили голову, пели колдовскими голосами неопознанные симфонические птицы; дразнили эпической далью, манили свободой покатые вельветовые холмы с размытым синей дымкой трактором в виде неизбежного дополнения к пейзажу…
* * *
Я любил «ночники», так мы называли ночные полеты, за холодный огонь светил на распахнутом ханском халате неба. Любил их за особый настрой души, за чувство скрытой опасности в сочетании с той непостижимой красотой, какую дарят порою открытый механизм небес и мигающие аэронавигационные огни, символизирующие вторжение человека разумного в дали, не подвластные его разуму.
Когда я смотрел на фиолетовые, почти черные концы неба, прошитого крепкой джинсовой строчкой аэронавигационных огней, неизменно вспоминал, как когда-то, сидя в кресле у себя дома, видел в точности такие же мигающие огонечки в окне, и они почти всегда рождали во мне неизбывную грусть и странное желание заглянуть за край неведомого. Кто знает, может, из-за этих огней я и подписался на журнал «Крылья Родины», а вовсе не из-за их красочных обложек и сверкающих крылатым металлом ракетоносцев?
* * *
Иногда нам удавалось сходить в увольнение, познакомиться с девчонками в парке и повести их в кино. На последних рядах, сгорая от вожделения, мы помногу раз смотрели «Пираты ХХ века» и «Волчью яму»… А после, если томившее нас чувство не было утолено под синематограф и еще оставалось время до прибытия в часть, спешили с барышнями к берегу, искали в темноте свободные рыбацкие лодки.
Если в увольнение сходить не удавалось, я отправлялся на дежурство по аэродрому, где у меня, незадачливого сердцедера, было несколько тайных норок. Там, чувствуя себя хозяином положения, я прочел всего раннего Толстого, включая рассказ «Рубка леса», потрясший меня почему-то основательнее прочих, «Воспитание чувств» Флобера, «Луну и грош» Моэма, «ТАСС уполномочен заявить» Семенова, «Кола Брюньона» Роллана, «Мастеров мозаики» Санд, «Блеск и нищету куртизанок» Бальзака, «Южный крест» Слепухина и много-много еще чего самого разного, не считая познавательных советских журналов и оторванных календарных листков, в которых напоминание о той или иной исторической дате сопровождалось пошаговыми гастрономическими рецептами. (До сих пор помню, что День взятия Бастилии проходил под приготовление холодца из свиных и говяжьих ножек.) Наконец, я начал с пользой для расширения кругозора водить в чайную заведующую отделом худлита главной библиотеки Ейского высшего военного авиационного училища. Я угощал ее пирожными со сметаной, а она делилась со мной впечатлениями об одной и той же книге – «Аэропорт» Артура Хейли.
Неужели в этом книжном раю, думал я, она, изнывая от избытка свободного времени, ничего, кроме «Аэропорта», не читала. Я уже было записался в очередь на очередной шедевр американца, но библиотекарша, по всей вероятности, уставшая от моей нерешительности, ромовых баб и разбавленной сметаны, предпочла вскоре мне курсанта-выпускника. «С ним легче, чем с тобой», – объясняла она мне свое решение с какой-то сестринской назидательностью. Летун увез ее на Сахалин, тем самым лишив меня последней возможности разобраться в том, как пишутся великие производственные романы.
Осенью, минуя звание ефрейтора, я получил погоны младшего сержанта, и меня назначили командиром солдат-срочников третьей эскадрильи и ПДС (парашютно-десантной службы). Поскольку решение было принято как сверху, так и снизу – всеми нашими ребятами, больших сложностей с удержанием власти у меня не было. Тем не менее охраной я на всякий случай обзавелся – один блатной бакинский лезгин, другой – полутяж из Махачкалы с поломанными борцовскими ушами. А когда кто-то из них или оба коротали время на ейской гауптвахте, их подменяли два таджикских немца – Гансик и Франсик. Когда и их не оказывалось рядом, я полагался на складной нож-лисичку, всегда приоткрытый на четверть с помощью парашютной резинки.
Мне оставалось отслужить полгода, когда на самом верху затеяли большие маневры. Стоит ли говорить, что случились они как положено, в высшей степени неожиданно, по крайней мере для солдат-срочников, хотя я, как сержант, был предупрежден до тревоги штабным секретарем по прозвищу Пупок.
Каждого разбудил и загодя выстроил подразделение у зарешеченной двери в ружкомнату, над которой, воя сиреной блокадного Ленинграда, вспыхивало табло с надписью «Тревога».
Третья эскадрилья и ПДС первыми запрыгнули в ЗИЛы и «Уралы».
Грузовики мчали нас к аэродрому, прожигая предрассветное чернило молочным светом фар.
В классе предполетной подготовки нас особо не мучили: солдатам третьей эскадрильи и парашютно-десантной службы, приписанной к нам, надлежало в ходе операции, название которой уже не вспомню, захватить полосу аэродрома в сорока минутах лета или около того, занятого условным противником, и подготовить таковую полосу к приему первого звена истребителей-бомбардировщиков ровно в 6:30.
Где находилась полоса, мы узнали, только когда наш транспортник, перегруженный Ан-12 Ростовской транспортной авиации, пробивая злющую мокро-снежную кашу, выпустил шасси, заходя на посадку в третий решительный раз.
Аэродром – якобы полный бесчинствующих противников – был нашим запасным аэродромом, летней лагерной базой, о которой мы много слышали, но которую за год службы в училище ни разу не видели, располагался он где-то неподалеку от Буденновска, в ту пору как никогда далекого от тех трагических событий, благодаря которым суждено ему будет остаться в новейшей истории страны.
Эта база вместительностью на две эскадрильи для нас, солдат срочной службы осеннего призыва, была эдаким символом скорого увольнения в запас. По крайней мере, мы знали, что прежде чем вернуться домой, необходимо будет преодолеть препятствие в виде летней базы под Буденновском. Шесть месяцев – и ты дома.
Ровно в 6:30 – вот когда я пожалел, что на моем запястье не оказалось японских «котлов», – мы приняли нашего комэска Кондратенко и его звено, за которым пошли садиться другие звенья, а затем и другая эскадрилья.
В ответ на благодарность подполковника мы вразнобой, смущенно косясь на полосу с прибывающими самолетами, поклялись служить Советскому Союзу.
Вот на этой летней базе все и началось, хотя выглядела она на переходе из марта в апрель совсем не по-летнему. Но лето пришло.
И прошло незаметно. Да что там – пролетело!..
И начал я потихонечку готовиться, как у нас говорили, к дембелю. Нет, меня не интересовала парадная форма, мне было абсолютно без разницы, в каком номере «формы одежды» я вернусь домой, не интересовал меня и дембельский альбом с бархатной обложкой и мельхиоровым самолетиком на ней, набитый под завязку фотографиями сомнительного качества. Другое интересовало меня: как бы переправить на гражданку дневник (две общие тетради), исписанный мелким почерком. Дело в том, что именно в армии пришло ко мне выстраданное на бесконечных дежурствах решение стать писателем, нет, не «производственником» вроде Хейли, но тоже со своей взлетной полосой.
Я придумывал названия будущим рассказам и повестям, аккуратно записывал сюжеты, даже набросал вчерне свой первый рассказ – «Рыцари неба» (было у него еще название, несколько лучше – «Мастер»). Рассказ о победе над страхом.
У молодого курсанта родом с Северного Кавказа не получается без помощи инструктора, обычного, без затей, капитана Алешина, эдакого потомка толстовского капитана Тушина, посадить истребитель-бомбардировщик; дело доходит до того, что командование училища готово отчислить молодого человека за профнепригодность. (В летных училищах худшее вообразить себе сложно.) Мурадбеков, так звали моего героя, даже представить себе не мог, как вернется в родной аул и что скажет дедушке. И вот очередной вылет. Только после того, как он за несколько мгновений до посадки вспомнит о родном ауле, дедушке-ювелире, вспомнит руки его, руки мастера-заргера за работой, у него получится сесть, да так, как однажды садилось на их учебную полосу боевое звено из Афганистана пролетом на ремонтную базу, расположенную в Шяуляе.
Концовка рассказа, во-первых, требовала тщательной доработки, во-вторых, я еще не решил, что ждет героя – патрулирование одной шестой, героическая смерть на неизвестной войне в Никарагуа или отряд космонавтов?.. А может, Мурадбеков станет летчиком-испытателем, как Марк Галлай[2]2
Марк Лазаревич Галлай (1914–1998) – советский летчик-испытатель, участник Великой Отечественной войны, писатель, Герой Советского Союза.
[Закрыть], и сам будет писать рассказы? Тогда мне надо бы писать от его, Мурадбекова, имени. А этого очень не хотелось, хотелось быть самим собой. Хотелось прозвучать.
Я не помню, при каких обстоятельствах решил стать писакой, помню только, вдруг с чрезвычайной для себя ясностью осознал, что не собираюсь ни на одной улице города Баку делиться своими армейскими впечатлениями, бескорыстно переплавляя их в чужой опыт; именно тогда я почувствовал, что все, что пишется, – слепок вечности, а болтовня – к пеплу…
Я носил в себе неспетые миры, подробности существования которых переполняли меня. Не написав до конца ни одной вещи, я вдруг сделался невообразимым снобом, к тому же еще и страшно амбициозным и на редкость завистливым. Не забывал я и того, что не первый в семье берусь за перо и что, может быть, именно в силу этого обстоятельства, удача будет ко мне благосклонна и в домах читающей московской и ленинградской интеллигенции появится «Юность» с моими рассказами, а потом, кто знает, может, они даже соберутся в огоньковскую брошюрку.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?