Автор книги: Константин Арановский
Жанр: Юриспруденция и право, Наука и Образование
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 26 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
Верховенству права, в общем-то, достаточно простого электорального эффекта с образованием в итоге законной власти, хотя бы потому, что она во всяком случае лучше беззаконной и насильственной, а не оттого, что эта власть хороша всякий раз по составу, созвучна народным чувствам и отзывается непременно общим благом, как того хотели в народных голосованиях. Правление права не отнимет власти у законных ее носителей только оттого, что те не пользуются общим сочувствием и действуют плохо. Законную власть положено терпеть, даже когда она неудачлива, расходится с влиятельными ожиданиями публики, раздражает мнимыми и действительными ошибками, неприемлема по эстетике и по стилю. Жизненный опыт и ум готовы иногда предложить что-нибудь получше, чем делает законная власть, и предпочесть ей что-нибудь не столь законное, зато эффективное и яркое. В правлении права, однако, это неприемлемо, причем не по рассудочному предпочтению, а в безотчетном отрицании. А. Иннс писал: …«Англичане предпочтут, чтобы ими плохо управляли, но свои законные представители, чем процветать под властью, на которую право берут мечом».165 Можно, конечно, думать, что законное и так всегда полезно само по себе, но доказательств этому найдется примерно столько же, сколько сомнений.
Решающей, стало быть, остается вера в право. Если ее не хватает, то вполне законная, но неуспешная власть рискует тем, что ей предпочтут национальный успех, общую пользу и рациональную решимость сильной руки, которой достанется «подлинно народная», хотя и не совсем законная или даже совсем незаконная власть.
Кстати, долгое правление мудрых и волевых носителей высокой власти не имеет решающего значения и даже не всегда совместимо с господством права. Волевые отправления, сильные мотивы исключительно, конечно, важны в политике, в деловых и нравственных решениях, и без них народу не удержаться в истории даже под властью права. Вместе с тем, когда носители власти разобщены на сопоставимые друг другу партии, учреждения и уровни властвования и вынуждены быть правопослушными, потому что ревнуют друг друга в соблюдении правил, то и в других частях народной жизни создание всевозможных решений, их исполнение и прочая живая деятельность тоже протекают разобщенно, обделенные общим для всех руководством – то в религиозно-моральном, творческом или деловом уединении, то в политической, экономической корпоративности, в обособленных группах и общностях с конкуренцией между ними. Тогда решения в большей части происходят не в русле общей, всем объявленной воли, а на участках пространства, времени и в предметных областях – в границах прав, компетенций, предметов ведения и в пределах возможностей разных, не подчиненных друг другу субъектов. И общий эффект они создают не под началом единого руководства, а накоплением мелких и значительных результатов, во взаимодействии разрозненных усилий и оплошностей, частных успехов и неудач среди людей, отвечающих за себя, за свое и за порученное дело, рискующих и прилагающих старания дружно или в разногласиях, но главное – по правилам. Это значительно отличает среду, которая склонна к правлению права, от той общественной обстановки, где в полной силе этика воли и где важно поэтому поддерживать долгое единение среди носителей власти. Иначе, если правящей воле не дать нужной длительности, то ее господство, и без того подвижное от смены настроений по сравнению с правилами, станет чрезмерно для всех переменчивым и рискованным. Когда правящая воля ставит себя выше правил, меняет их по себе и к тому же сама меняется в частых сменах ее носителей, это отнимает устойчивость и определенность, в какой-то мере необходимую даже народу, готовому покориться эволюциям высокой духовности. Господство государственной воли делает решительно важной продолжительную державную стабильность, чтобы издержки волеизъявительной распорядительности можно было немного сгладить долгим постоянством в составе лиц, источающих эту власть.
Правление права получает перевес над властью-волей в открытом и стойком, хотя и умеренном недоверии граждан к властям, которое подтачивает авторитеты и останавливает их от опасной для гражданских свобод решительности166. Мрачная слава действительных злодеяний и пустая о них молва всегда и повсеместно воспитывают подобную подозрительность, но особенно это настроение крепло с XVI века на почве дегуманизации, когда протестантская вера, особенно течения кальвинизма, возвела и укрепила в кровопролитиях догмат безнадежной порочности человека167. Резкости этой веры смягчал потом гуманизм, от нее отвлекали духоподъемные победы и революции, религиозные кризисы, национальные унижения и вязкая повседневность. Но историческое время, когда протестанты уверовали в неисправимость грешной человечности, было решающим, и убеждение это впечаталось, осталось в поколениях европейцев и англосаксов, как в биологическом импринтинге, теперь уже не столь очевидными, но неизгладимыми следами. В начертаниях этой веры пороки воли положено заточить в границы, смиряя ими и властвующий произвол. Носители власти, может быть, не так и уступают честью и честностью подвластному люду, но их ошибки и злодеяния слишком чувствительны, чтобы огонь старой протестантской мизантропии не гас в пространстве политики.
Билль о правах 1689 г. до того переполнен подозрениями к власти, что даже армию запретил короне содержать в мирное время, отнимая у нее силу и способность угрожать собственности и закону. Французский социолог Э. Бутми замечал в ХIХ в., что английская административная, судебная система построена на предвзятом недоверии к власти.168 Гражданскую к ней подозрительность передает не совсем уже модная, но еще не забытая «свобода рук» (laissez faire) с требованием невмешательства в частные экономические дела.169 По впечатлениям от американской демократии А. Токвиль писал: «В глазах демократии правительство – это не благо, это – неизбежное зло.…Знаки власти, бросающиеся в глаза, раздражают людей», и полагая, «что демократия заставляет народные массы не подпускать выдающихся людей к власти», замечал, «как много достойных людей среди тех, кем управляют, и как мало их среди тех, кто управляет».170 Будто бы вслед ему почти через полтора столетия не самый, кстати, образованный президент Р. Рейган говорил: «Правительство не решит наших проблем. Правительство – само проблема», пусть «оно оставит нас в покое…», и стараниями Рейгана число федеральных служащих сошло в 1984 г. до 12,3 на тысячу американцев по сравнению с 1949 г., когда эта величина составляла 13,9.171
На верховенстве парламента настаивают не столько ради депутатских доблестей, сколько из недоверия к самому бодрому виду власти, от которого ближайшим образом ждут вмешательства в права и злоупотреблений, то есть к администрации, к исполнительной власти. Парламент с его ритуалом и театральностью остается на расстоянии от управления и символически ближе к подвластным, а потому полагается именно ему общим образом ведать финансы, следить, как их тратит правительство, и вообще надзирать администрацию, которой доступны средства принуждения и общие средства, которыми она, стоит ей остаться без присмотра, может и злоупотреблять. Сам парламентаризм произошел из отказа исполнять незаконные повинности и налоги – no taxation without representation. Английское «делегированное законодательство» обсуждают как вторжение администрации в парламентские прерогативы, но оборотная сторона его в том, чтобы заключить правотворческие занятия правительства и ведомств его в пределы разрешительного принципа – регулировать лишь то, что прямо поручил парламент, если уж нельзя оставить окрепшую бюрократии без права что-нибудь регулировать. Политическая ответственность правительства перед парламентом скорее предполагает вину, чем презумпцию невиновности, и позволяет вынудить министров к отставке по одним лишь подозрениям и просто из неодобрения, безо всякого правонарушения в качестве основания такой ответственности.
Президентов ограничивают в сроках полномочий и в количестве избраний, чтобы связать этими ограничениями самых волевых национальных вождей, которые особенно популярны и этим больше всего подозрительны. Заодно и у народа отнимают право сплотиться под их началом. И хотя первые четыре американских президента, начиная с легендарного Дж. Вашингтона, пресекали череду своих избраний сами, вели они себя так в обстановке, которая к этому располагала и сделала конституционным обычаем на полтора века вперед. А когда спасительно-победоносное, но «неправильное» четырехкратное президентство Ф. Рузвельта завершилось его кончиной и народным трауром, конституционная поправка не заставила себя ждать, чтобы больше никто не мог вопреки правилам избираться в президенты больше двух раз.
Изначально пропитано подозрительностью к властям их разделение, которое «отцы-основатели» положили в основу американской конституции в подражание античной римской системе с ее разобщенными магистратурами, а также под обаянием просвещенных идей о защите собственности и свободы от беззакония, особенно Дж. Локка и Ш. Монтескье. «Отцы» учили в знаменитом «Федералисте», что власть склонна к тирании, и в этом убеждении желали дать защиту гражданским свободам. Полагая, что даже билля о правах не нужно, если лишить власть единства, сочинители Конституции так расставили органы между собой, чтобы общим для них руководством оставался один лишь закон. При разделении власти ее носители не просто состоят в разделении труда на пользу общего дела – наоборот, недостаток единства часто мешает им сойтись в общем полезном решении, портить его компромиссами или надолго откладывать. Такие издержки, однако, терпят, лишь бы власти не собирались и не оставались подолгу вместе, в подозрительном единении. Их противопоставляют друг другу, запрещая, например, совмещать депутатский мандат с должностями в правительстве и в суде. Выборную власть создают частями в разное время по неодинаковым правилам, чтобы единомышленники и вожаки не могли завладеть президентской должностью, парламентским большинством и судебной властью за одну удачную избирательную кампанию, а потом, используя преимущества, закрепить за собою господство. Разделение властей делает избирательные успехи временными и неполными, потому что смена гражданских настроений через время сместит перевес и никому не даст насовсем утвердиться во власти. В открытом соперничестве на выборах, в парламентских дебатах, расследованиях и в судебных спорах искатели должностей, президенты, министры и депутаты взаимно друг друга разоблачают во всех тяжких и в простых грешках, не дают подозрениям угаснуть и питают их свежими поводами среди готовых к этому граждан.
В защите свободы участвует, по мысли Дж. Мэдисона, федерализм, который тоже лишает власть единства, разобщает в пространстве и расставляет на разных «этажах» ее носителей. Строить всю эту защиту можно, лишь подозревая власть в тирании, о чем и писали «отцы», объясняя будущую Конституцию.
Конституционный надзор (judicial review) саму законодательную власть ставит в подозрение. Отцы-основатели, еще не зная, что скоро начнется эра конституционного правосудия, предостерегали граждан от опасных крайностей парламента с предосудительными тому примерами легислатур прежней метрополии или Род-Айленда. Со временем стало ясно, что «судебный надзор представляет собой антимажоритарную силу… Когда Верховный суд объявляет неконституционным законодательный акт или действие выборной исполнительной власти, он отвергает волю представителей народа…; осуществляет власть не в пользу преобладающего большинства, а против него. Вот что, не считая мистических обертонов, действительно происходит» [выд. – Авт.]172.
Неотчуждаемые конституционные права едва ли не в большинстве своем изложены в недвусмысленных предостережениях и в запретах, прежде всего властям, посягать на ту или иную свободу: «никто не может быть…», «не допускается…» и т. п., вплоть до общего запретительного установления, в силу которого поименованные свободы не исчерпывают гражданских прав и что властям не позволено отрицать или унижать другие права, которые «народ удержал за собой»: the enumeration of certain rights, shall not be construed to deny or disparage others rights retained by the people.
Эта подозрительность проступает даже в неотчуждаемом конституционном праве на оружие. В силу американской Поправки право народа хранить и носить оружие не должно ограничиваться потому, что для безопасности свободного штата необходима надлежаще устроенная милиция. В таком изложении право на оружие имеет своим основанием защиту свободы народа вооруженной силой граждан, когда милиция представляет собой старый способ организованного вооружения наряду с их частным вооружением.
С этим правом, при всех его издержках, до сих пор не хотят расстаться. Оно обещано насовсем самой Конституцией как неприкосновенное право, а людям вообще не нравится уступать даже в пустячных своих правах, что, однако, не исчерпывает привязанности к опасному этому праву. Это право – еще и знак неверия в такое смягчение нравов, когда зло перевелось бы среди людей. Неверие простирается не только, конечно, на властвующих, тем более что оружием чаще действуют против слабых или равных, вместо сильных и опасных. Тем не менее вооружение народа связали с правом на сопротивление тирании и даже с долгом упразднить силой правительство, которое станет врагом закона и свободы, как сказано о том в Декларации независимости 1776 г. Долг и право сопротивления грозили не только царственному правителю, нарушающему «общественный договор», но и всякому правлению всякой формы, вплоть до парламента – «английский парламент, по мнению Локка, является представительством народа не потому, что он избран народом, а потому, что, подобно монарху, он учреждается общественным договором. И при парламентарном режиме народ сохраняет суверенитет, потому что в отношении к парламенту ему принадлежит такое же jus resistendi, как в отношении к монарху»173. Эти угрозы уже не кажутся современными, но недоверие к власти в них лишь замерло и вряд ли совсем истощилось.
Соотносится с таким настроением культ конкуренции, воспитанный по итогам взаимного истребления протестантов и католиков в XVI–XVIII вв. Едва не уничтожив Европу, оно показалось в итоге бесплодным, вынуждая снизить накал вражды до толерантного соперничества в непрерывном правильном столкновении сословных, экономических и политических интересов, идей и культурных течений в разных частях общественного уклада.
Этот стиль усвоили неодинаково, и в 1555 г., 1648 г. Аугсбургский мир и мир Вестфальский, разделяя Континент на католическую и протестантскую части, оставили князьям и городам самим у себя все решать, вплоть до веры подданных, правда, уже не имея в руководстве общеевропейской (католической) истины. В международных отношениях конкуренция крепла больше, чем в среде самих народов, которые растили у себя политическую личность государства под началом своих государей в религиозно-политическом с ними единении. Эти народы благодаря абсолютизму и ему же на гибель привыкали к единству под государственным началом; с ним постепенно они собирались в нации, способные притязать уже на свою верховную власть и национальную правящую волю.
Тем временем через Пролив протестанты в том же ожесточении приблизились к финальному успеху и учредили было беззаконный Протекторат Кромвеля, но его скорое падение лишило их решающей победы. «Непримиримые» частью упорствовали с обеих сторон, а частью разошлись по колониям, чтобы главные силы, готовые к умеренности, принуждены были друг друга терпеть в границах одной нации и сменить для этого религиозную наружность на партийно-политическую – из протестантов по большей части вышли виги, а многие роялисты католического толка сделались тори, чтобы дальше состязаться уже по правилам парламентской, в частности, конкуренции. У англичан были самовластные короли из Тюдоров и Стюартов, а Т. Гоббс даже сочинил образ государственного Левиафана174, но в итоге английская нация, не поощряя «общую волю» среди своих идеалов, не поручая лелеять ее государству, состоялась и остановилась на верности общему праву и еще чему-нибудь вроде «владычества над морями», «британской чести», «старинных свобод» или «бремени белого человека» по долгу «вождя цивилизации». Англосаксы не сотворили себе живых образов на почве единства национально-государственной воли и не поставили их на алтарь; они оставили принципом жизни соревнование выгод, где все небесспорно и можно всякую цель законно опровергать, где нет надежды на неоспоримое судьбоносное слово «общей воли» и, стало быть, некому его произнести.
К ХХ в. англичане и американцы все еще не обросли бюрократией. Им хватало парламента, самоуправления175, суда и веры в право, а класс чиновников был слишком малолюдным, чтобы солидарно питать собою «плоть» государства. Тому и другому мешали расти и парламентская скупость в государственных расходах, и недостаток правосубъектной государственности176. Не исключено, что когда-то и англичане могли собрать в общий образ и олицетворить у себя государство – недаром их язык удержал выражение statecraft, которое переводят как «искусство управления государством». Но такая возможность не совсем исполнилась до сих пор, и вождь либерального консерватизма М. Тэтчер, посвящая Statecraft свою знаменитую книгу, не сменила политическую веру, чтобы рассказать о деяниях государства. Наоборот, в этом политическом манифесте «железная леди» писала о свободном рынке, о плюрализме валют, где не должно быть государственной монополии, о мировой политике и расстановке военных сил и завещала ради свободы отнять как можно больше распорядительных прав и у национального правительства и особенно у европейской наднациональной бюрократии177.
Англосаксы не воспитали своего Ж. Ж. Руссо, не взяли чужого себе в учителя и пророки и в их культуре не сложился образ государства, которое умело бы из частных гражданских пожеланий сочинять национальную волю и непререкаемо оглашать волю собственную, собирая в ней расточенную правоту отдельных мнений. В XVI–XVII вв, когда французский, например, парламентаризм совсем уже было угас, а чиновники почти вытеснили из парламентского представительства деловое, городское – третье сословие и король, наконец, просто перестал созывать Генеральные штаты, в Англии и в колониях парламенты определенно уже утвердились и прибавляли себе сил и прав заодно с судами и местным самоуправлением. Это мешало чиновничеству сойтись в мощный класс, который воспитал бы в себе и в нации собирательный образ государства. Государство осталось их общим делом, достоянием или состоянием англичан, которые не настаивали на том, чтобы вселить в него деятельную личность политического господина. В итоге вышло так, что не столько государство господствует над ними, а по-прежнему больше всего – закон; под началом закона действуют правительство, прочие учреждения власти и происходит правильное соперничество – исполняется культ «честной игры» между условно сопоставимыми сторонами, подвластными праву.
Вера в право и укорененный в народной этике культ конкуренции с рефлекторным порицанием произвола и отказом воле в правах на господство сбивают направляющие вехи, по которым росла бы и крепла вера в общие цели, и мешают следовать этим целям в совместном целенаправленном усилии. Вынужденная осторожность в решениях, вплоть до бездействия, мне дает носителям власти уверенно возвыситься над законом, правосудием и над свободами. Преимущество частного усилия и корпоративной работы в хозяйственных занятиях, в образовании, культуре, филантропии, а то и в публичных делах, вплоть до управления дорожным движением или содержания тюрем, держат власть в образе полезного менеджера, который лишь помогает правильному течению дел и обслуживает обстановку, где все происходит в разобщенных решениях. При этом «слабость» властей, говорят, искупают прочные правила и равноправная справедливость, под властью которых раскрепощенная сила личных способностей дает не только частную выгоду, но и всей нации приносит в итоге больше успеха, чем единение в общей воле с крепким господством государства.
Государству вообще оставлено не так много места, тем более как носителю правотворящей воли, и в курсах конституционного права, например, о нем едва ли говорят, предпочитая рассуждать о правительстве, Короне, парламенте, нации, федерации, ее провинциях и штатах, о гражданах и о других подчиненных праву субъектах, в которых правовую личность хорошо распознают, не в пример государству, с понятными обязанностями, ограничениями, прерогативами, полномочиями и свободами. Совсем недавно, если не до сих пор, иные из немцев резко расходились в этом смысле с англосаксами и стояли на том, что «конституция не может быть понята без государства. Оно является предпосылкой самого ее существования…»; они разочарованы тем, что «в германской теории государственного права наметилась смена парадигмы: термин «государство» часто вытесняется такими понятиями, как «конституция» и «демократия»»; их беспокоит …«отрыв традиционных понятий теории государства от действительности, развитие плюралистических начал внутри государства одновременно с процессами интеграции его с внешними явлениями, универсальность системы прав человека, утопические прожекты и не в последнюю очередь исторические травмы, нанесенные немцам в результате злоупотребления в прошлом идеей государства и государственной властью»178.
Конституция США не называет федерацию государством, а знает исполнительную власть президента, полномочия конгресса и судов. Полномочия государства она позволяет видеть применительно к штатам, но и штаты числятся в ней не столько с правами государства по отношению к подвластным лицам, сколько с полномочиями, которые Поправка Х признает за ними и резервирует в отношениях с властями Союза (The powers not delegated to the United States by the Constitution, nor prohibited by it to the States, are reserved to the States respectively, or to the people).
Если на Континенте гражданство – это устойчивая политико-правовая связь лица с государством или даже двусмысленная «принадлежность государству», подразумевая во всяком случае двустороннюю связь с непременным участием государства, то для англосаксов citizenship и nationality – это скорее членство (membership), участие лица в национальной политической общности. Его, конечно, не исчерпывают правоотношения с властями, скажем, с правительством179.
В государстве видят общее национальное (республиканское, федеральное или штатно-провинциальное) дело, законный порядок или традицию, что стирает в его личности ясные черты, направляя воображение к другим, более реальным персонам180. Даже в отвлеченных науках и в политических дискуссиях англосаксы вряд ли обсуждают отношения «народа и государства» – популярную среди европейцев тему181. Конституция Мичигана во вступительных своих положениях называет «ответственным за правление права» народ штата, а не правовое государство, как это сделали бы в Европе. Конечно, в международных обязательствах и правах нередко нужен целый субъект, а не его отдельные части и не только его представители. Поэтому даже англосаксы согласны иной раз выставить себя в образе целого государства, а не только в представительстве Короны, президенты или парламента. В США личность государства иногда заметна в международных делах или в отношениях с не-американцами, когда нужно кого-нибудь поставить в отношения с «чужими». Государственным называют тот федеральный департамент, который ведает иностранными делами США, а другие департаменты и агентства, тоже, казалось бы, государственные, не носят этого титула и по названию производны от своих отраслей управления.
Государство удобнее обезличить, надо думать, еще и для того, чтобы не противополагать его «своим» гражданам-подданным, как противопоставлен иностранцам государственный департамент, и не возвысить государственную личность над народом или законом. В этом смысле удобнее держать в юридическом обиходе «нацию», «федерацию», «королевство», где титулы указывают форму правления, территориальное устройство и какую-нибудь еще важную сторону политического уклада, не напирая на господство государства.
О суверенитете учреждений государственной власти в Европе говорить не принято, разве что иносказательно, ибо суверенитет признают за государством, а не за его институтами. Потому и в переводах, например, на русский язык английский «суверенитет парламента» обычно исправляют на «парламентское верховенство» – оно в буквальном смысле равнозначно суверенитету (souverain – «всего лишь» верховный, высший), но с политической нагрузкой прозвучит спокойнее, без тревожных оттенков, если о парламентском суверенитете не говорить, а заменить его на верховенство парламента. В Англии же бестревожно рассуждают и о суверенитете парламента, и даже о суверенных правах суда – у них такие выражения даже в намеке не оспаривают так же, как европейцы не сомневаются в суверенитете государства. Государству, довольно обезличенному, английское воображение сообщит суверенитет скорее в нарочном усилии, тогда как парламент же в единстве трех частей – королевы и обеих палат – охватывает вполне понятные учреждения политической власти; в итоге сувереном остается «Корона в парламенте», а суверенитету государства остается немного места, чтобы предметно себя показать. И суверенитет штатов в англосаксонском исполнении обсуждают спокойно, потому что это мало задевает политические чувства по поводу суверенитета союзного государства, а касается, главным образом, распределения прав между федеральными и региональными учреждениями власти.
Там, где европейцы обсуждают государство в его задачах и обязательствах, англосаксы чаще говорят о правительстве, подразумевая национальный политический институт, производный от функции правления (управления). Government позволяет себя понять и перевести по разным контекстам то в смысле административно-политического дела, скажем, как «представительное правление», то как отдельный орган, рассуждая, например, об «ответственности правительства», то как всю национальную власть – «правительство страны».
Англоговорящие обвиняют в суде именем Короны или народа, выносят приговоры их именем, но не именем государства. Государство как штат (state) американцы держат в пределах правосудия и в других частях правопорядка, но больше для того, чтобы отличать федеральную юрисдикцию от юрисдикции штатов или же ради краткости говорят о «штате», подразумевая все-таки стороной или источником правосудия «народ штата» (вместо the people of state… – просто «state»), а в целом – без нажима на процессуальную или материальную правосубъектность государства. За свои деяния по отправлению власти должностные лица отвечают, в частности, по деликтному праву и по уголовному закону, в том числе деньгами и лишениями, потому что они определенно правосубъектны и поставлены под власть закона182. У государства же в его образе не так много выразительной правовой личности, чтобы определенно вовлекать и ставить его собственной персоной в отношения ответственности.
По-английски говорят о «неправительственных» организациях вместо организаций «негосударственных», как сказали бы европейцы, если бы им не был нужен общий с англофонами язык. Говорят и о межправительственных соглашениях, когда на Континенте имеют в виду соглашения государств. По-английски «негосударственное» противопоставить «государственному» можно, но примерно так же, как иностранное (не национальное) противополагают национальному.
В национальных же делах государственно, по-видимому, все, что входит в правопорядок – не только правительственное, но и частное, и корпоративное, хотя аттестовать все это таким именно способом вряд ли принято. По титулу не обособлено от государства и местное управление; «самоуправление» не оттеняет его самостоятельности, причем не оттого, что муниципалитеты несвободны и, подчиняясь государству, лишены перед ним собственных прав, а потому что не очевидно само правосубъектное государство, от которого полагалось бы их отделить. Достаточно того, что, помимо собственно government, есть local government; home rule и self-government можно и оставить в колониальном, ирландском прошлом – в эпохе раннего национального самоопределения183. Объединенные нации, кстати, получены из английской лексики, и хотя европейцы, оставайся они между собой, объединяли бы, наверное, государства, англофоны знают среди субъектов прежде всего нацию, которая и входит в объединения, а государство у них как национальное состояние или достояние не столь договороспособно184.
4.1. Верховенство закона над законодательством
Любое верховенство (как и равенство) – это отношение с участием двух сторон, из которых одна буквально или условно-иносказательно поставлена ниже или подчинена другой. И в отношениях верховенства права есть оборотная сторона – правоподчинение и, стало быть, подчиненные праву. Подчиненному же не полагается править судьбами тех, кому он обязан повиновением. Поэтому правление, где верховенство оставлено праву, больше связывает, чем поощряет власти вмешиваться в закон и творить его. Тогда законодательство (act, statute, etc.) обслуживает закон (law), а между собой они расходятся буквально, в самой словесной символике и в том же смысле, в каком и Европа прежде ставила врозь закон и власть, loi и roi, отделяла закон от эдикта и ордонанса, пока не перепутала их в революции титулов со смешением слов и значений.
Титул закона континент уверенно прикрепил к державным, особенно к парламентским законодательным распоряжениям, и с тех пор этическое благородство, слава закона с безотчетным к нему уважением незаметно перетекают на нормативную письменность – на законодательство, акты которого уже свободно величают самим законом без больших на то возражений. Законодательная эта проза, как и вся властвующая распорядительность, обильна настолько, что больше прежнего будит в гражданах подозрительность, только теперь она не только простирается на акты власти, но и поселяет иногда в «смешанных чувствах» сомнения в самом законе. Тянется это довольно давно, и потому, наверное, беспокойство от подмены и утраты чего-то важного уже стерлось, чтобы иногда лишь вернуться в тревожное сознание или сохраниться в осколках простой или профессиональной речи – иногда скажут, например: «мое законное право», не имея в виду никакого законодательного акта, а в международном уголовном сошлются на «законы и обычаи войны».
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?