Текст книги "Наше общество и наша изящная литература"
Автор книги: Константин Леонтьев
Жанр: Литература 19 века, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 2 страниц)
Третий пример. Возьмём какого-нибудь Чичикова, который женился бы … ну хоть на «просто приятной даме» и прибил её.
Ведь в этих трёх случаях сущность действия одна, и публицист или моралист должен возмутиться ею. Он и будет писать, вообще, против этого искренно; но разве его личное, душевное впечатление наедине с самим собою, или с очень близким другом, в гуманности которого он уверен, не будет разное в этих трёх случаях? Первому факту он добродушно посмеётся, второй смутит и ужаснёт его, третий возбудит только презрительное отвращение (Прежде, чем написать эти строки, я нарочно сделал опыт над одним человеком, который часто помещает статьи в пользу женщин, в газете; человек он умный, строгий, честный и холодно-гуманный; я знал хорошо, как бы он судил о двух последних фактах, и, не предупреждая его о своей цели, рассказал историю неаполитанки; он был как будто рад и смеялся от всей души). И так как всякий из нас живёт и питается этими впечатлениями, то несправедливо было бы вводить в искусство всё один насмешливый и укоряющий тон; несправедливо отбрасывать всё хорошее, привлекательное, побочное, потому что нужного нам теперь нет налицо в таком-то человеке. Хорош был бы Пушкин, если бы он вовсе отрицательно отнёсся к Онегину, потому что Онегин ничего не делает. Добролюбов, может быть, поступил полезно, называя Онегина пошлым человеком; но кто хочет быть ближе к истине, тот пусть обратится к статье Белинского об Онегине. Белинский сам был одним из полезнейших людей своего времени, но он, сам бедный труженик, умел понимать прекрасное во всех его проявлениях и, между прочим, только в осязательно-полезном.
Старик Багров бил своих домашних; невестка его – Софья Николаевна, презирала простой народ, не любила природу, стыдилась родства своего с недворянкой; но, благодаря не столько таланту С.Т. Аксакова, сколько миросозерцанию его, они вышли и привлекательнее, и занимательнее многих полезных современников наших.
Есть, наконец, кроме основных начал самого содержания, множество мелких приёмов и привычек, много выражений, которые без нужды набрасывают отрицательный оттенок на факт.
Французы, как известно, расположены страдать противоположным недостатком. Об их ходулях столько говорили, что слово это стыдно повторять; у нас же впадают беспрестанно в другую крайность, иной раз нарочно – для поучения, для пользы, с тем же побуждением, с которым писались «L’ami des enfans, par Berquin» и т. п., или нечаянно, потому что привычка всё третировать юмористически и с-кондачка стала признаком отрезвления и самоновейшего прогресса. Это видно и не в одних повестях; недавно в одной газете описывались выборы, и автор кончил тем, что похвалил их, а начал, чтобы задобрить читателя, или издателя, юмористическим глумлением.
Англичанин или немец скажут просто: «он испугался»; француз: «il fremit, ses cheveux se dresserent!!!»; русский: «он подловато, наиподлейше струсил». Вместо «растолстел» русский скажет: «расползся, разлезся»; вместо «он был буян» – «он любил скандальчики».
Точно сам автор совсем съёжился в эту минуту!
Посмотрим же, что представляют нам наши повествователи за последнее время, вместо действительности, в которой уже сносная доля нравственного заключена в очень пёструю и занимательную оболочку побочностей.
Г. Щедрин («Современник» 1863, № I, и II-й) со всегдашним остроумием и несомненной силой представляет нам опять противного помещика и гнусную помещицу. Вы очень даровиты, г. Щедрин, форма у вас отличная, но неужели ничего поновее нет? Г. Стопановский («Обличители», «Отеч. Зап.», 1862), уже без всякого остроумия и без всякой силы, представляет нам целую толпу противных людей; г. Чернышев («Уголки театрального мира», «Отеч. Зап.», 1862) – то же; г. Юрьев («Очерки с натуры», «Отечественные Записки», 1862) двух плохих помещиков, дурного посредника и алчных или грубых мужиков. Ещё прежде, но всё-таки недавно, г. II изобразил нам (в «Современнике, 1861 г.) яркий контраст: «Грязь и Золото»; здесь ещё можно поблагодарить за намерение хоть демократического героя представить в благородном виде; но уж аристократия задета тонко и едко! Хорошее намерение было и у г. Потанина («Старое старится – молодое растёт» в «Современнике», 1861): он хотел с теплотою и без отрицания изобразить, как растёт дворовый мальчик. Читатель видит очень хорошо, чего хотел г. Потанин; но ему самому от этой теплоты ни жарко, ни холодно. Это зависит от разных внешних приёмов, от юмористических фокусов-покусов и грубоватостей, без которых редко кто нынче умеет писать. Это – отрицательность формы, а не содержания. Г. Бицын представил («Русский Вестник», 1861 г.) предприятия молодого прогрессиста в деревне, не возбуждая в нас ни малейшей симпатии, и был поделом строго разобран в «Современнике» покойным Пиотровским. Г. Воронов (во «Времени», 1862 г.) серо описал какое-то серое детство серого, по натуре, мальчика; если бы мы ещё знали, что это всё до капли действительность, тогда бы оно могло иметь цену. А что, как это творчество?…
Г. А. Потехин изобразил безжалостное обращение богатых помещиков с жалкими однодворцами («Бедные дворяне», в «Библ. для Чтения», 1861), хотя и утешил нас немного лицом энергической Параши (?); но и это нельзя назвать смелой чертой, потому что представлять страстных и самоотверженных девушек низкого сословия уже вошло в обычай.
Вы мне скажете, что эти люди (кроме Щедрина) не слишком даровиты, или, просто, бездарны. Я вам скажу – тем лучше: на них яснее видно, что стало обычным, что стало лёгкою работой, для чего не надо иметь ни много ума, ни много воображения, ни много глубокого и широкого личного опыта. Тем более, к ним обратиться удобно, что гг. Тургенев, Гончаров, Писемский и др., более или менее равные им, развились не под теми влияниями, под которыми развилось большинство младших по годам, или по началу деятельности, писателей. Об этих авторах другого происхождения мы поговорим дальше; теперь же обратимся к гг. Успенскому и Помяловскому, к двум новым писателям, у которых, конечно, больше дарования, чем у многих из их собратий.
Один из них (г. Успенский) с большой силой и успехом исполняет свои намерения – облекать в энергическую форму то отрицательное содержание, которое его занимает. Г. Помяловский, напротив, склонный, по-видимому, к поэтическому, положительному взгляду, поддаётся невольно отрицательным влиянием и портит грубыми выходками своё положительное содержание. Г. Помяловский видимо – поэт; из быта зажиточных столичных чиновников, их такой архи-средней и прозаической почвы, он умел извлечь, местами, столько тёплого и почтенного. В разговорах героя с художником Череваниным столько ума; сам Молотов, хоть и прозаичен, но внушает непобедимое почтение; старик Дорогов вовсе не самодур – деспотизм его умеренный и нисколько не груб; Надя – милая, преумная девушка (вспомним её взгляды на поэзию помещичьей жизни и на прозу её круга, её споры с Молотовым); мать добра и нежна к детям; даже генерал Подтяжин, сказано, честно служил. Главное, хорошо то, что оригинальны исходные точки, например, хоть колорит покойной прочности и домовитости, которые положены на героя и семью героини. Сцена спящей Нади и маленького брата – отлична; но зачем человеку с такой склонностью к положительной поэзии наполнять своё произведение бездной тяжёлых, язвительных прибауток и рутинной грубоватостью нашего времени? Беспрестанно: «рожа, брюхо»; «я, Надя, жил для брюха», – говорит герой. Можно найти много подобного, и кто захочет, сам найдёт всё это в «Молотове». Дай Бог, чтобы эта была бессознательная дань!
Не разбирая г. Успенского подробно, я попрошу согласиться только с тем, что он с особым удовольствием берёт всё пошлое, сильно комическое, отрицательное, грубое из народной жизни, и, надо ему отдать справедливость, служит своему одностороннему направлению с замечательной силой. Как творчество формы, как исполнение, его очерки много выше «Записок охотника»; но, не говоря уже о поэзии содержания последних, нельзя не сказать, что в них больше разносторонней правды, что г. Тургенев был ближе к действительным размерам жизни.
IV
Какие же причины? Их, вероятно, очень много, но я не берусь объяснять все; скажу о тех, которые мне понятны. В деятельности одного лица главную роль играет одна из этих причин, в деятельности другого – другая. Иные из этих причин принадлежат всему европейскому миру, как я уже выше сказал, другие нам в особенности. Есть причины, которые стоят выше сил литературы или вне её круга; другие истекают из неё самой, зависят от её истории, от побочных и устранимых влияний и т. д.
Вот те причины, которые мне понятны:
1) официальность многих хороших или занимательных жизненных явлений, их историческая известность;
2) цензурные препятствия;
3) влияние политических тенденций;
4) влияние гоголевской школы;
5) недостаток честности во взгляде на искусство.
Разберём их по порядку.
Официальность или публичность. Это неудобство везде одинаково: и у нас, и в Англии, и во Франции – везде, где есть литература. Г. А. Может разделять мнения императора Наполеона III, а г. Б. уважал, может быть, Орсини; но я думаю, что сила впечатления на них обоих была большая, когда произошла известная драма. Какие сильные, своеобразные актёры, какое поприще, какие задние мысли и вопросы поднимает эта драма! Судьба спасла Наполеона III от руки итальянского патриота и погубила последнего; а через несколько лет, этот оригинальный правитель помог родине казнённого стать в то положение, в которое стать она не имела сил. Не будем ходить далеко в историю; упомянем только о том, что случилось яркого после 48 года и до 63. Неожиданное появление Наполеона III, его императорство, его женитьба на одной из самых красивых современниц наших; Орсини; крымская кампания, со всеми её случайностями, эффектами и последствиями; открытие Японии; восстание Индии; плен Шамиля; освобождение крестьян в России и последствия этого события; Гарибальди, папа, Виктор-Эммануил; Антонелли, Мадзини, Киавоне; взятие таинственного Пекина, и т. д. Вот очень жалкое, крайне неполное перечисление очень сильных, трагических, ярких, благородных, хитрых, гуманных и жестоких, но, во всяком случае, не слабых, не пошлых, не хлестаковски-отрицательных явлений. Все эти явления жизни и истории не могут войти в объективное искусство (эпическое и драматическое). Искусство непременно требует известной доли таинственности, и настойчивый блеск истории не под силу ему и не по вкусу; подобные явления, отмеченные публичным штемпелем, могут внушать только лирические песни. С одной стороны, приёмы лиризма, сама музыкальность формы придают известную газообразность плотным явлениям истории, видоизменяют их настолько, насколько требует того самобытность искусства. С другой стороны, в истинно лирической форме должна преобладать личность автора, настолько, чтобы прибавлять к изображению внешнего мира свой собственный луч. К несчастью, лиризм очень ослабел в последние десять или пятнадцать лет; где этому причина – бог знает! Разбирать это можно только в особой статье. Но что он ослабел, в этом нет сомнения; единственное орудие, с которым искусство могло бы обратиться к высшим сферам исторической жизни, теперь мало употребляется, и почти все попытки неудачны. Вспомним только наше натянутое тиртейство во время крымской кампании, оды французов на взятие Малахова, «разные тройки», «уставны грамоты, и т. п. стихи нашего времени – всё это так натянуто, так неловко! Одним словом, в жизни всё это гораздо лучше, чем в этих стихах. Если русскому наших времён нельзя написать хороший роман или хорошую драму про Шамиля или про Гарибальди, то ещё неудобнее ему брать героями своих русских современников, целиком списывать портреты известных лиц. То же самое препятствие встречают и авторы других наций; как ни бедна идея, которую представляет Франция нашего времени, всё же в истории её за последние годы больше занимательности и поэзии, чем в «M-me Bovary» и т. п. вещах. Всякий, кто желает, узнаёт мелкие подробности, анекдотическую часть (без которой нет жизни) во всевозможных, очень просто и без претензий написанных обозрениях, разных известиях и корреспонденциях с театра действий. Сколько мы прочли потрясающего про Италию в эти последние годы, без всяких повестей! Искусство, волей неволей, должно обращаться к частной, семейной стороне жизни; тем более что крупные исторические происшествия отражаются во многих подробностях частной жизни. Но как оно смотрит на эту частную жизнь? Вот вопрос!
Цензурные препятствия. – Об этом необходимо было только напомнить, для некоторого оправдания писателей, а говорено об этом и без нас достаточно.
Влияние Гоголя. – С влиянием общеевропейского реализма XIX века, тесно связанного с успехами точных наук, и объективности, близкой и к реализму, и к пантеистическому духу немецкой философии, соединено у нас влияние Гоголя. Вышло так, что реализм и объективность у нас приняли характер особенно отрицательный. Полагалось, что у нас быть верным жизни – значит насмешливо смотреть на неё. У таких специальных по этой части талантов, как Гоголь или Щедрин, оно выходило прекрасно, несмотря на односторонность. Но когда взглянем на всё, что было написано хорошего и дурного со времён Гоголя, когда пересмотрим, одного за другим, Гончарова, Писемского, Тургенева, графа Л.Н. Толстого, Островского и других, более или менее даровитых писателей, то, несмотря на все их отличия и относительную самостоятельность, увидим у всех общие черты века и местности: большая верность жизни, почти всегда равенство ей по содержанию, верная до кропотливости обработка характеров, любовь к мелочам (которой не было у Гоголя и на которую жаловался ещё К.С. Аксаков), благоговение перед реальным фактом, большая или меньшая воздержность от лиризма и личного увлечения, перевес комизма над трагизмом; обязательность некоторых юмористических приёмов, более робкое обращение с положительной стороной жизни, чем с отрицательной, насмешливость, если не ядовитая, то, по крайней мере, добродушная, совершенное забвение (похвальное или непохвальное – это другое дело) мистического, сверхчувственного, восторженного, величавого, слабость лирического элемента. Замечательно, что Гоголь и Щедрин, несмотря на свою юмористическую и отрицательную специальность, богаче других этими последними свойствами («Вий», «Тарас Бульба», «Ночь перед Рождеством»; сила и свобода лиризма у Щедрина). Тургенев высвобождался медленно из оков натуральной школы, и относительно формы, отбрасывая множество тех обязательно-юмористических выражений, которыми ещё наполнены были «Записки охотника», и относительно содержания, в «Якове Пасынкове» позволил себе положительно отнестись к романтизму; в «Рудине» заставил читателя отдохнуть на эпилоге; в «Дворянском гнезде» вывел Лизу и Лаврецкого – лица уже совершенно положительные (сам Добролюбов сказал: «неловко иронизировать над Лаврецким»); а то, что Лиза пошла в монастырь и не сделалась обыкновенной матерью семейства, так это делает честь, а не бесчестие русской жизни: значит, она богата элементами. В «Первой любви» Тургенев положительно отнёсся к лицу отца, которого, по правилам современности, следовало бы смешать с грязью, и в «Отцах и детях» – лицо, враждебное автору по взглядам, представлено уж, конечно, не в комическом виде!..
Гончаров, с самого начала, приёмами менее других покорялся влиянию Гоголя; самый юмор его был гораздо самобытнее и естественнее тургеневского; юмор его часто напоминал небрежный сибаритизм Пушкина, чем гениальную грубоватость Гоголя. Зато содержание и выбор сюжетов у Тургенева были гораздо положительнее, поэтичнее. Гончаров в «Обломове» изобразил хотя и тёплое и симпатичное, но всё-таки комическое лицо. «Иван Савич Поджабрин» – совершенно комическая повесть. В «Обыкновенной Истории» он положительно отнёсся к скептику и узкому практику, а идеалиста осыпал насмешками (Александр не «закричал», а непременно «заорал»; не «испугался», а непременно «струсил» и т. п.)
Писемский, в очень художественной форме, долго изображал самый жалкий быт, и трагическое было в нём оттого, что слишком жалко людей, которых невольно презираешь; только в позднейших произведениях своих он стал смелее выбирать сюжеты: «Питерщик», «Плотничья артель» – вовсе не отрицательны, потому что в лицах есть огонь, сила и достоинство… В романе «Тысяча душ» почти все довольно порочные люди, но относительная ширина поприща, злобная энергия и административная честность героя заставляют дышать свободнее… Чуется уж не то зло, которое так убийственно действовало на читателя в «Тюфяке» и «Ипохондрике», а другое зло, просторное и рослое…
Г. Григорович, склонный к кротко-положительному содержанию, склонный к нему до идеализации (по крайней мере, где дело касалось одних крестьян), постоянно портил свою форму всей нравственностью, всеми не оставляющими ничего между строчками подробностями, всеми натяжками неестественного юмора, которыми старалась щеголять натуральная школа. О позднейших писателях, и особенно о гг. Успенском и Помяловском уже сказано выше: они всех, кроме двух женщин – М. Вовчка и Кохановской, или в выборе сюжета, или в приёмах, платят дань гоголевскому влиянию (через пятые руки, может быть), ещё больше платят, чем Тургенев, Гончаров и другие старшие авторы.
Влияние политических тенденций. – Это влияние тесно связано, с одной стороны, с рутиной комизма, с другой стороны, с цензурными препятствиями, с третьей стороны, с вопросом о специфических признаках, о которых я поговорю ниже. Всякого рода ясные тенденции, гражданские, национальные, религиозные, могут влиять и хорошо, и дурно, и на содержание, и на форму: на содержание – относительно выбора сюжетов и характеров; на форму – особенно тем, что действие прерывается беспрестанно умственными рассуждениями и личным увлечением писателя, развитием его личных, более или менее отвлечённых, взглядов; но как бы ни прерывало содержание свою живую[2]2
Оговорюсь: живо, жизнь… Одни разумеют под этими словами движение; другие – полноту, связную сложность элементов. От этого часто недоразумения. – Вернее понимать и то, и другое вместе, когда дело идёт о человеке, его жизни и произведениях. – Критика Добролюбова живее критики г. А. Григорьева, потому что в ней больше одностороннего движения; но критика г. А. Григорьева живее своей полнотой и глубиной. (прим. автора)
[Закрыть], гармоническую форму, если оно действительно богато идеями, или если личность самого пишущего богата теплотой, энергией, опытом, знаниями, то все эти длинные разговоры, длинные лирические места, идеи вместо лиц – отдельно взятые, могут быть прекрасны. Сколько подобных длиннот можно найти у Занда и у Шиллера! Конечно, такие вещи невыгоднее вещей истинно-конкретных уже потому, что как скоро наголо выставленные идеи стали для нас или вовсе чуждыми, или слишком знакомыми, мы их слышим и без удовольствия и, может быть, без пользы; зато сколько пользы современникам может сделать это смелое развитие новых идей в романе, какой энтузиазм могут возбудить эти самые длинноты, если они блестящи или страстны! Да и кроме современников… Разве люди, живущие в других местах и в другие эпохи, не сочувствуют общечеловеческой стороне прекрасных идей, которыми жили прежде другие люди? Стоит только новой эпохе повторить в чём-нибудь старую, и человек нового времени с полуслова понимает предка, под самой чуждой оболочкой умеет отыскивать своё; сознание, что и те то же чувствовали, что они ещё живительнее действуют на него. Конечно, все политические стремления держатся отрицанием чего-нибудь; но отчего же выбирать для романа или повести непременно не то, за что заступается любимая вами партия, а непременно то, на что она нападает? Один журнал, один публицист, нападая на всё, заступается за молодое поколение; другой, порицая почти всё, хвалит простолюдина; третий, порицая и народ, и молодёжь, предпочитает слой серьёзных и средних людей; четвёртый – друг аристократии. Всякий из них Янус, в одну сторону суровый, в другую благосклонный; зачем же повествователю смотреть непременно на суровую сторону, а не на другую?.. Видно, это труднее? Видно иметь много идей и задыхаться от наплыва их в сжатой, изящной форме, так же трудно, как и облечь бедную идею в прекрасную форму? Гораздо легче делать как все: писать в форме объективной, сжатой, но сухой и неизящной, и присвистывать тому, что признано дурным, не позволяя себе слишком горячо хвалить то, что сам любишь»! Так делают у нас почти все. Особенно это странно в молодых людях: как бы им не иметь энтузиазма к своему?.. Впрочем, здесь некоторую роль играют не зависящие от авторов причины. Вообще, для положительных приёмов необходимо одно из двух: или, враждуя с чужим, сильно любить своё (тогда появляется лиризм, пафос идей и т. п.) или с пантеистическим сочувствием относиться ко всему, что сильно, прекрасно и занимательно, не обращая внимания на знамя, на убеждения: этот склад ума или таланта ведёт к тёплой, положительной объективности и чуждается всяких специфических признаков. О них следует ниже.
Честность и специфические признаки. – Хотя уважение к точным наукам, по нашему мнению, нынче развито более, чем бы следовало, если взять в расчёт их неудержимое стремление убивать личное творчество, но в этих науках есть много сторон, на которые литераторам недурно было бы обратить внимание. Все точные науки, одна за другой, отказываются от специфических признаков. Медицина говорит, что всякая болезнь есть картина сложная, и никогда почти все признаки её не бывают сполна налицо в частном случае; все сполна налицо они только в теоретическом идеале. Например, кирпичного цвета мокрота (sputum panaceum) считается одним из самых существенных признаков воспаления лёгких; но многие из врачей видали эту болезнь со всеми другими признаками, но без sputum panaceum. При определении болезни берётся не один какой-нибудь признак: кашель, жар и т. п.; отдельно всё это ничего не решает, а решает всё общий вывод. Точно тому же правилу следуют и при назначении лекарств. Исключительно специфическим лекарствам не верят, а берут иногда и другие. Например, в большинстве случаев хинин внутрь вылечивает лихорадку, но иногда он отказывается, и доктор назначает рвотное, так называемые разрешающие средства, мышьяк, горький миндаль, кофе с лимоном, тот же хинин, но в виде присыпки на обнажённую мушкой кожу, в стороне селезёнки и т. д. В ботанике и зоологии давно оставлена метода классификации по одному или немногим главным признакам, а собирают растения и животных в более естественные и менее ясные группы, только для удобства обозрения, и сознают, что со всех сторон есть оттенки и переходы. – Дарвин, как известно, отвергает даже реальность вида, т. е. нет собаки вообще, а есть индивидуумы: вот эта собака, вот та, а видовое, родовое и тому подобные понятия имеют только философское значение. – Все три главные условия для отделения вида признаются не неизбежными:
1) происхождение от одной пары родителей;
2) сходство в существенных частях организма;
3) способность иметь плодородных детей.
Догадливость нашего живого чутья тоже опровергает специфические признаки при встречах с людьми, но, то рассудок, то страсти заставляют нас обращаться к специфическим признакам нравственным, политическим, религиозным, для того, чтобы счесть себя вправе положительно отнестись к лицу, которое нам нравится.
На козлов и овец мы часто разделяем людей не по живому чутью, которое нередко умнее ума, а по тому, есть ли у них тот признак, который мы считаем необходимым для произведения человека в положительные лица: демократизм взглядов или жизни, народность, современность, материализм или религиозность и т. д.
Без этой исключительности не может быть никакой энергической деятельности, ни нравственной, ни политической. Как же я буду действовать против чего-нибудь, если меня будет беспрестанно останавливать боязнь, что с плевелами я как-нибудь вырву и пшеницу, которая мне нравится? Но если я горячо предан какому-нибудь общественному началу, среде, каким-нибудь личностям, и потому отрицаю всё противоположное этому началу, этой среде, этим личностям – отчего мне не предпочесть похвалу своему любимому незаконным порицанием враждебного? Для положительных приёмов необходимы или страстная любовь к чему-нибудь одному, или любовь к прекрасному, во всех его проявлениях, честность эстетического дела. Но многие понимают только злобу и казённое пренебрежение, не имея горячей любви и к своему; а честность – слово, которое нынче редко прилагают к служению искусству, или вообще к прекрасному.
Часто мы слышим слово «честность» в приложении к публицистике, науке. Говорят: человек «проводит честные мнения в своей газете», «он честно служит науке». Нам кажется, что слово «честность» в этих делах обозначает совсем не то, что обозначает выражение «честность в жизни»; честность в жизни подразумевает целый ряд справедливых и надёжных действий: платить долги, не брать взяток, держать обещания, не обманывать женщин, не хитрить, с известными целями, против того, кто с вами доверчив и от кого вы можете зависеть и т. п. Вот ряд поступков, соединённых в понятии «честность в жизни». Честность в публицистике совсем другое дело. Многие говорят, что личность должна быть тут в стороне, что умный, знающий и ловкий человек, не будучи слишком честной натурой, может иметь в газете, журнале, брошюрах своих очень честный взгляд, честное направление. До личности нет дела, говорят. Но ведь каждой партии своё кажется честным, и «под всяким знаменем могут биться благородные сердца». Поэтому, иные говорят, что честность в публицистике есть искренность убеждений; но как узнать искренность? Дело такое тайное, тонкое дело, которое и при личном знакомстве решается скорее каким-то физиономическим чутьём, чем явными фактами. Что же мы можем сказать об искренности публициста, если мы не знаем нисколько его личных поступков, его натуры?
Честность публициста обыкновенно определяется общественным мнением, вне печатного слова; до этого доходят разными окольными путями, и в печатных отзывах слышится отголосок этого мнения между строчками. При этом, если мы стороною убедимся, что публицист не всегда говорит искренно, мы ещё не вправе думать, что он нечестен; человек сам с собою и с ближними может, например, находить, что чистое искусство – вещь обворожительная и потому именно вредная в известную эпоху; он пишет не для себя и для друзей, а для целых сотен или тысяч, которым он находит полезным внушить презрение к пустым песням и искусству для искусства; он искренен в своём желании блага (и потому честен), но неискренен относительно истины и предпочитает ей крепкое направление, истину практического разума ставит выше истины чистого разума. Поэтому честность публициста не в тех или других мнениях, и не в искренности, а, просто, в личности, которую под спудом спрятать надолго нельзя.
Честное служение науке или искусству опять другое. Честное обращение с наукой есть известная степень осторожности, воздержности, терпение, неутомимое трудолюбие. В искусстве только честность есть синоним искренности. Вы – демократ, допустим, и по положению, и по взгляду; но вам понравился какой-нибудь вельможа, понравилось какое-нибудь пышное здание, построенное руками голодных пролетариев. Хвалите вельможу, несмотря на то, что половина его привлекательных свойств развилась при условиях огромной собственности; описывайте роскошное здание – лишь бы было прекрасно! Во всяком явлении есть доля мировой истины, и если это явление сильно – оно прекрасно в своём роде. Итак, не бойтесь, будьте искренны! Жизнь сложна, сказали мы прежде, а всякое направление бедно, потому что живёт исключениями. Пишите, когда хочется, когда душа говорит, что иначе будет плохо; в произведении вашем не будет ни реальной научной цены точных мемуаров, ни пронизывающего влияния публицистики, ни поэтической правды. Только великие таланты умели иногда быть неискренними; но они ведь выкупали это таким богатством содержания, и форма была им так послушна, что читателю было не до искренности их; да и то подмечали!
Вот честность художника: ни политические, ни нравственные специфические признаки не должны стеснять его. Самые односторонние из истинных поэтов как будто изменяли иногда своим обычным вкусам. Беранже, певец бедных, гризеток, нищих, добряков, бич деспотизма, вельможных претензий и пошлой роскоши, сумел, однако, оценить достоинства светской и богатой женщины в стихотворении «Rosette». Он сознался, что не только обстановка и красота её могут действовать на сердце, но сказал, что «просвещённый ум её способен вдохновить не одну лиру», что «сердце её нежнее», чем у бедной гризетки Розетты, которую он любил в молодости, «что взгляд её даже кротче», и прибавлял после каждого куплета:
Que ne puis je vous aimer,
Comme autrefois j’aimais Rosette!
Большая часть истинных и искренних поэтов были непоследовательны: Пушкин – нечего и говорить! Оттого он и велик, что в нём всякий может найти что-нибудь для себя. Но аристократ и тайный советник Гёте – кого он сделал героиней своего Фауста? Простолюдинку, мещанку… Шиллер, друг разума и прогресса, воспевал рыцарей и от всей души жалел о мифологических суевериях. Ж. Санд с равным удовольствием выводила в положительном свете и маркизов, и пастухов… Во всякой строке её слышна (быть может, бессознательная?) радость, что есть ещё на свете и маркизы, и пастухи!
Вот эту искренность, эту непоследовательность – мы называем честностью художника.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.