Текст книги "Андрей Белый. Новаторское творчество и личные катастрофы знаменитого поэта и писателя-символиста"
Автор книги: Константин Мочульский
Жанр: Языкознание, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Глава 4
Трагическая любовь
(1906–1908)
1906 год – самый трагический в жизни Белого. Он приезжает в Петербург в феврале; ему кажется, что Блок встречает его недружелюбно, и он начинает испытывать враждебное чувство к «безотзывному» поэту, автору «кощунственного» «Балаганчика». Блок чувствует его недоброжелательство и избегает встреч. Белый проводит дни с Любовью Дмитриевной, ходит с ней в Эрмитаж и на выставки; знакомит ее с З.Н. Гиппиус.
Мережковские собирались в Париж. Дмитрий Сергеевич, продав «Трилогию» издателю Пирожкову, был весел, почти игрив. Зинаида Николаевна «склонялась над сундуками, укладывая в них переплетенные книжечки со стихами, флаконы духов, связки рукописей и изящные ленточки». Белый с Философовым и Карташевым провожали уезжавших на Варшавский вокзал. З.Н. Гиппиус просила «Борю» писать ей о Блоках.
Уехавшим друзьям Белый посвящает две дружественные статьи. В первой из них, «Мережковский. Силуэт», автор дает превосходный портрет Дмитрия Сергеевича. В Летнем саду около часу дня можно встретить «маленького человека с бледным белым лицом и большими, брошенными вдаль глазами. Восковое лицо с густой, из щек растущей каштановой бородкой». Но у него есть и другое лицо. «Подойдите к нему, взгляните: и восковое это, холодное это лицо, мертвое – просияет на мгновение печалью изощренной жизненности, потому что и в едва уловимых морщинках около глаз, и в изгибе рта, и в спокойных глазах – озарение скрытым пламенем бешеных восторгов».
Вот приходит к Мережковскому незнакомый ему гость. «В кабинете, над столом, заваленным книгами, над выписками из Эккартсгаузена, над Дионисием Ареопагитом или над Исааком Сириянином (может, над Бакуниным, Герценом, Шеллингом или даже над арабскими сказками – он читает все), с ароматной сигарой в руке поднялся Д.С. Мережковский и недоумевающим, холодным взором посмотрел на посетителя, посмотрел сквозь него – он всегда смотрит сквозь человека». А потом быстрыми шагами ушел в гостиную и сказал жене: «Зина, ко мне пришел какой-то человек. Поговори с ним. Я с ним говорить не могу». Это одно лицо. А вот другое: «Зато какой нежной простотой, какой отеческой лаской встретит он всякого действительного, глубокого, кто сумеет подойти к нему, „обнимет и поцелует“». Статья заканчивается описанием «салона» Мережковских:
«Тут в уютной квартире на Литейной сколько раз приходилось мне присутствовать при самых значительных, утонченных прениях, наложивших отпечаток на всю мою жизнь. Здесь у Мережковских воистину творили культуру».
Во второй статье («Гиппиус») Белый тонко отмечает в изысканной поэтессе дисгармонию между мыслителем и художником. В ее творчестве – ум, вкус и культура, но мудрец насилует в ней художника, а художник ослабляет серьезность религиозных призывов. Но противоречия ее поэзии – закономерность в смене диссонансов – прельщают, как музыка Скрябина. 1906 год – расцвет дружбы Белого с Мережковскими, расцвет пышный, но необычайно хрупкий. Скоро Дмитрий Сергеевич превратится для него в «домашнего попика в туфлях с помпонами», а Зинаида Николаевна – в злую сплетницу.
Между тем мучительность отношений Белого с Блоком становилась непереносимой. Отчаянным напряжением воли и страсти Белому удалось убедить Любовь Дмитриевну оставить мужа и связать свою жизнь с ним. Происходит решительное объяснение друзей: Блок великодушно устраняется. Но скоро Любовь Дмитриевна начинает понимать безумие своего решения: она заявляет Белому, что сама не разбирается в своих чувствах, и просит дать ей два месяца сроку.
Петербургская весна 1906 года оставила в душе Белого смутные, почти бредовые воспоминания. Вырываясь из трагической атмосферы дома Блоков, он бывал иногда на средах Вяч. Иванова. Недоверие к двусмысленному мудрецу, автору «Прозрачности», укреплялось в нем. Его отталкивали обсуждения тезисов нарождавшегося тогда «мистического анархизма», в котором были повинны Г. Чулков, Вяч. Иванов и отчасти Блок.
Так подготовлялось начало ожесточенной кампании против «петербуржцев», которую повел Белый под эгидой Брюсова на страницах «Весов».
На одной из сред на «Башне» он прочел свою статью «Феникс». Две силы борются в мире и в человеческих душах: природная, косная сила Сфинкса и творческая, воскрешающая сила Феникса. Откровение «слова звериного» противопоставляется откровению «слова орлиного»: художник – творец вселенной, вечный богоборец: своим огнем он расплавляет «сфинксов лик нашей жизни». Художник – Феникс любовью преодолевает смерть: он «всходит на костер, охмеленный вином зорь, и, сгорев, воскресает из мертвых».
Так верил иногда Белый в чудотворную силу творчества и любовь; хотел воскреснуть для новой счастливой жизни и воскресить душу той, которая соглашалась стать его спутницей.
В конце мая Белый едет гостить к Сергею Соловьеву в Дедово. Наступает знойное, полное грозами лето. Россия охвачена крестьянскими волнениями, горят помещичьи усадьбы, растет революционная агитация. Белый пишет в «Весах» ряд рецензий на Бебеля, Каутского, Ван де Вельде под псевдонимами Альфа, Бета, Гамма. С Сергеем Соловьевым они зачитываются Гоголем, и кажется им, что по всей России разгуливает колдун из «Страшной мести». Сережа мрачен: он влюбился в крестьянскую девочку Еленку, служившую кухаркой в соседнем селе Надовражине, хотел на ней жениться во имя слияния с народом – и не решался. Поэтому ходил всклокоченный – в сапогах и красной рубахе, взявши кол и увенчав себя еловой веткой. Белый метался: ездил в имение матери Серебряный Колодезь, где двадцать дней отделывал свою четвертую симфонию «Кубок метелей»; оттуда мчался в Москву и там бродил по пивным, доказывая извозчикам и забулдыгам, что «лучше погибнуть нам всем, чем так жить». Писал стихи в духе Некрасова:
Ждут: голод да холод – ужотко;
Тюрьма да сума – впереди.
Свирепая, крепкая водка,
Огнем разливайсь в груди!
Переписка с Любовью Дмитриевной принимала драматический характер: она писала, что измучилась за это время и наконец поняла, что никогда его не любила. Белый думает об убийстве и самоубийстве. В Москве, в ресторане «Прага», у него происходит встреча с Блоком. Тот уговаривает его не приезжать в Петербург. Белый в бешенстве убегает из ресторана. Он на грани безумия. Посылает в Шахматово Эллиса с вызовом Блока на дуэль. Блок вызова не принимает. В сентябре Белый снова в Петербурге. Любовь Дмитриевна пишет ему, что она еще не устроилась на новой квартире, и просит повременить с посещением. Десять дней он сидит в полутемном номере на Караванной и ждет; с отчаянием в душе бродит по угрюмым улицам. Из бредовых впечатлений этой петербургской осени сложились потом целые главы романа «Петербург»: вот набережная, с которой Николай Аполлонович Аблеухов видит огромный закат и иглу Петропавловской крепости; вот ресторанчик на Миллионной, где поэт выпивает с каким-то бородачом-кучером: в этот ресторан он приведет впоследствии героя своего романа. Раз с угла Караванной он увидел Блока: тот шел быстро, держа тросточку наперевес и высоко подняв голову. Бледное лицо его врезалось в память Белого, и в романе он превратил его в лицо Аблеухова-сына, «когда тот идет, запахнувшись в свою николаевку, и кажется безруким с отплясывающим по ветру шинельным крылом». Не вынося больше одиночества, Белый посещает петербургских литераторов: на вечере у Сологуба знакомится с поэтом М.А. Кузминым, который поражает его подведенными глазами, мушкой и большой бородой; на завтраке у Е.В. Аничкова слушает «златоуста» Вяч. Иванова, примиряющего Христа с Дионисом; попадает к А.И. Куприну, где встречает Осипа Дымова, Ф. Батюшкова, С. Городецкого; разговаривает с Чулковым, который доказывает ему, что и он «мистический анархист». В воспоминаниях о Блоке Белый пишет, что петербургский литературный мир «оцарапал ему душу», и этой царапиной были вызваны «разбойные его нападения из «Весов» на «Шиповник», на «Оры», на все петербургское».
Наконец происходит объяснение с Любовью Дмитриевной, после которого он решает покончить самоубийством. Но на следующее утро они снова встречаются и решают год не видеться и уже тогда «встретиться по-новому». В тот же день Белый уезжает в Москву, а через две с половиной недели за границу. Старается успокоиться и разобраться в себе, но переписка с Блоками продолжается, и рана не заживает. Он пишет:
Кровь чернеет, как смоль,
Запекаясь на язве,
Но старинная боль —
Забывается разве?
В Мюнхене он встречает старого университетского товарища Владимирова и с ним проводит утра в Пинакотеке. Изучает Дюрера, Грюневальда, Кранаха, посещает кабинет гравюр. Его очаровывает романтика Швинда; но ему становится стыдно своего недавнего увлечения Бёклином и Штуком. С Владимировым обсуждают они вопросы о живописи, о культуре искусств, о Средневековье, ищут корней Ренессанса в готике и схоластике. Вечерами он просиживает в кабачке «Simplicissimus» и подносит розы веселой хозяйке Кэти Кобус. Здесь знакомится с Ведекиндом, поэтом Людвигом Шарфом, Шолом Ашем и польским поэтом Грабовским. Лысый скрипач, похожий на Бетховена, играет на маленькой эстраде; поэты читают свои стихи, столики освещены лампочками с красными абажурами. Белый ходит в баварском костюме, пьет пиво, посещает лекции и концерты: жизнь в Мюнхене ему нравится. Он находит, что она движется в легком ритме вальса. С Владимировым мечтают они об Италии: надеть на спину рюкзак, перевалить пешком через Альпы, – Лугано, Милан. Побывать во Флоренции, посмотреть на Джотто в Ассизи, оттуда поехать в Рим.
Но в декабре он получает письмо из Парижа от Мережковских: они озабочены его состоянием и зовут к себе. Вполне неожиданно Белый уезжает в Париж.
Он мало писал в этом году: переделывал четвертую симфонию «Кубок метелей», напечатал цикл стихотворений и несколько теоретических статей.
В статье «Принцип формы в эстетике» автор предлагает градацию искусства на основании элементов временности и пространственности. Музыка – душа всех искусств – выражает временность в ритме: пространственность в ней не дана. Поэзия соединяет временность (чистый ритм) с пространственностью (образы): в ней музыкальная тема становится мифом. В живописи преобладает пространственность (изображение видимости) в ущерб временности. Так, исходя из музыки как высшего искусства, Белый приходит к весьма произвольному утверждению: живопись, архитектура и скульптура – суть низшие формы искусства.
Раздражение против «радений» на «Башне» Вячеслава Иванова, «мистического анархизма» Чулкова и петербургских литераторов вообще находит себе выход в резких полемических выпадах. В статье «Искусство и мистерия» он громит современных лжемистиков. «Одно время, – пишет автор, – мистериальный наркоз принял эпидемические формы среди неожиданно высыпавших, как сыпь на лице, мистиков. Буддист во имя грядущей тайны братался с христианином. Эстет обращался к благотворительности, а социал-демократ писал стихи о горном благородстве немногих. Вот уже воистину гора родила мышь. Начинаешь понимать, что слово „musterion“ произошло от существительного „mus“ (мышь)… Кто-то на вопрос хозяйки дома: „Чаю?“ – крикнул: „Чаю воскресения мертвых“. Кто-то неожиданно предложил облачиться в белые одежды и возложить на себя венки из роз, кто-то выскакивал на общественную трибуну, заявляя о приближении конца мира, затыкая революционеру рот христианским братством борьбы. Наконец, в одном театре поставили пьесу „с запахами“. …Многим из нас принадлежит незавидная честь превратить самые грезы о мистерии в козловак».
Диагноз верный. Мистическая тема символизма снижалась и вульгаризировалась. За мгновенным и хрупким цветением последовало быстрое разложение. Блок первый закричал о нем в «Балаганчике».
Очень забавно изображает Белый литератора старого времени «в порыжевшем пальтишке» и современного декадента в «безукоризненном смокинге» (статья «Литератор прежде и теперь»). Теперешний писатель – часто еще мальчишка – относительно прекрасно чеканит форму, хорошо делает книги. Но он – не человек, он отмечен роковой печатью мертвенности. «Завидев бледно-юный трупик с небрежным, бритым лицом, трупик, припахивающий разложением, но в безукоризненном смокинге, вы скажете теперь: „опереточный певец“. Современный писатель прежде всего писатель, а не человек. Для него литературная жизнь есть жизнь». Наконец, в заметке «Художники-оскорбители» Белый принимает тон патетического обличения. В нем ясно слышатся ноты личной обиды и досады. «Прочь от нас, – восклицает он, – блудные вампиры, цепляющиеся за нас и в брани, и в похвале своей, – не к вам обращаемся мы со словом жизни, а к детям. Мы завещаем им нашу поруганную честь, наши слезы, наши восторги; перед ними готовы мы предстать на страшный суд, потому что во имя их мы созидаем».
Никаких «оскорбителей» и «блудных вампиров» в действительности не было, и честь символистов никем не была «поругана». Просто Белый был очень несчастен и истерзан. Так открылась канонада из московских «Весов» по петербургским литераторам. Она продолжалась два года: в центре прицела стоял Блок.
Зиму 1907 года Андрей Белый проводит в Париже; поселяется в тихом пансионе на улице Ранелаг, около Булонского леса; ежедневно завтракает там с Жоресом: большая голова, серая борода, загорелые щеки, рассеянные голубоватые глаза знаменитого лидера запомнились Белому. Жорес, подвязавшись салфеткой, погружался в газеты и катал хлебные шарики; расспрашивал о России, заявлял, что русские лишены практического смысла и что русская эмиграция не производит хорошего впечатления; уважал французских классиков и любил рассказывать о животных. Белый познакомил его с Минским, Мережковскими и Философовым. Последний уговаривал руководителя «Humanité» председательствовать на митинге протеста против деспотизма царской власти в России. Жорес уклонился. Это было время, когда Мережковские и Философов подготовляли к печати книгу «Le Tzar et la Révolution». Дни Белого начинались прогулкой в Булонском лесу; до завтрака он работал; к четырем часам отправлялся к Мережковским. Вечерами или снова работал, или возвращался к Мережковским.
Зинаида Николаевна, в черном атласном платье и белой горжетке, показалась ему настоящей парижанкой. В ее салоне бывали И.И. Щукин, граф Буксгевден, Бальмонт, Минский, художник Александр Николаевич Бенуа. Минский со вкусом изучал ночную жизнь Парижа, водил Зинаиду Николаевну и Белого на Place Pigalle в кабачок «Enfer» и в «Bar Maurice». Белый побывал в кафе поэтов, где восседали Morèas, Paul Fort и Charles Maurice. А.Н. Бенуа, «вылощенный, как натертый паркет, элегантный, скользящий, немного сутулый, с опрятно остриженной бородой и блещущей лысиной», возил его по парижским улицам в день карнавала.
Эта оживленная жизнь была прервана внезапной болезнью: у Белого образовалась флегмона; ему делали операцию и пришлось около месяца пролежать в клинике. Мережковские окружили больного нежной заботой: Дмитрий Сергеевич с утра дожидался конца операции, был ласков и добр; Зинаида Николаевна писала подробные письма матери Белого. Философов возился с ним, как нянька. Поэт с благодарной нежностью вспоминает о парижской весне (книга «Между двух революций»): «Я влюбился в весенний Париж: было жалко расстаться с ним… Париж – перевал, разделяющий четырехлетье, двухлетье, к нему подводившее – бури страстей, рост отчаянья: взмахом ножа, отворяющим кровь, это все пролилось из меня: обескровленный, с серым, как пепел, лицом, я два года вперялся в себя, и все виделось мне балаганом: союз, заключенный с В. Брюсовым против Иванова, Блока, Чулкова и прочих недавних друзей, – вот что вез из Парижа в Москву».
В марте Белый уже в Москве. Вернулся он из-за границы, по его собственным словам, «сухим, озлобленным, фанатичным». Сергей Соловьев, привязанный к постели острым припадком ревматизма, встретил его с «трагическим юмором»: «Да, вот – дошли мы; тебя там в Париже изрезали; ты обливался там кровью, а я вот свалился без ног. Да, дошли мы до точки…» Обоим им болезнь представлялась кризисом: прошлое кончилось; символом этого конца был пожар домика в Дедове, где когда-то гостил Владимир Соловьев и вокруг которого росли белые колокольчики, пересаженные из Пустыньки. От прошлого остался – пепел. Так и назвал Белый вторую книгу своих стихов – «Пепел»[16]16
Она вышла в свет в 1909 г.
[Закрыть].
Весной 1907 года окончательно определилась «семерка» литературного отдела «Весов»: Брюсов, Белый, С. Соловьев, Эллис, Балтрушайтис, Садовской и Ликиардопуло. Белый стал заведующим «теоретической секцией»: почти в каждом номере журнала появлялись его передовицы под общим заглавием «На перевале». Так, на протяжении двух лет (1907–1909) Белый выступал как официальный идеолог символизма.
В статье Белого «Смысл искусства» – попытка построить теорию символического искусства на основе современной теории познания. Школа Виндельбанда, Риккерта и Ласка признает примат творчества над познанием. Чтобы возникла ценность, нужно, чтобы понятие долженствования соединилось с той или иной данностью. Это соединение лежит в свободной воле личности, в ее творчестве. Поэтому и научное познание, и философия, и искусство, и религия суть разные виды творчества. Искусство претворяет образы жизни в образы ценностей (символы); религия реализует их в жизни. То, что начинается в искусстве, завершается в религии. Искусство не имеет никакого собственного смысла, кроме религиозного: если мы отнимем у него этот смысл, оно должно или превратиться в науку, или исчезнуть. Творчество символов подводит к конечной цели: преображению мира, но достигнуть этой цели может только религия. Так фрейбургская школа философии, с ее учением о ценности и творчестве, помогает автору обосновать свою теорию в религиозной природе символов-ценностей. Но если искусство есть только путь к религиозному преображению жизни, то первая задача художника – реализовать свою собственную ценность, создать самого себя.
В статье «Будущее искусство»[17]17
Статьи «Смысл искусства» и «Будущее искусство» вошли в книгу статей Белого «Символизм» (М., 1910).
[Закрыть] автор пишет: «С искусством, с жизнью дело обстоит гораздо серьезнее, чем мы думаем; бездна, над которой повисли мы, глубже, мрачнее… Мы должны забыть настоящее; мы должны все снова пересоздать: для этого мы должны создать самих себя. И единственная круча, по которой мы можем еще карабкаться, это мы сами. На вершине нас ждет наше я. Вот ответ для художника: если он хочет остаться художником, не переставая быть человеком, он должен стать своей собственной художественной формой. Только эта форма творчества еще сулит нам спасение. Тут и лежит путь будущего искусства».
Максимализм и нравственный пафос этой статьи – вполне в традиции русской религиозной мысли. Здесь Белый перекликается с Гоголем, автором «Переписки с друзьями», с Толстым, проповедником личного самосовершенствования, и с Достоевским эпохи «Дневника писателя». В России эстетика всегда воспринималась как беззаконие, если не была оправдана нравственно и религиозно.
Теоретические изыскания Белого скоро были прерваны ожесточенной полемикой «москвичей» против «петербуржцев»: он принял в ней страстное участие. «Семерка», сплотившаяся вокруг «Весов», оказалась штабом армии, открывшей военные действия против группы петербургских писателей, в центре которой стояли Блок, Вяч. Иванов и Г. Чулков. Белому казалось, что Блок изменил своему теургическому призванию, что «Незнакомка» и «Балаганчик» – попрание святынь; его раздражение против недавнего друга разжигали Эллис и С. Соловьев. Первый во время отсутствия Белого успел из противника «Весов» превратиться в сотрудника: провозглашал Брюсова первым поэтом в России и яростно набрасывался на всякого, кто этого первенства не признавал. Он не выносил Вяч. Иванова и ненавидел Блока за «соглашательство». Второй – обвинял Блока в причастности к «мистическому анархизму», вносившему разложение в эстетику и в религию. Брюсов умно руководил политикой своих бескорыстных оруженосцев и с их помощью защищал от петербуржцев свое «первородство». Белый с запальчивостью нападал на Вяч. Иванова, только что выпустившего свою книжку стихов «Эрос»; ему представлялось, что лукавый александриец губит новое искусство, проповедуя эротизм под видом религиозной символики; резко обличал Чулкова, злополучного изобретателя «мистического анархизма», и упрекал Блока за превращение мистерии в «балаганное паясничество». Петербуржцы, объединившиеся вокруг издательства «Оры», обвиняли группу Брюсова в формализме, рационализме, реакционерстве. Их возмущал неприличный тон полемики, грубая безвкусица нападок. Так подготовлялся кризис символизма, приведший к разложению и гибели этого течения.
Вспоминая об этом печальном периоде своей жизни, Белый пытается если не оправдаться, то хоть смягчить свою вину: это плохо ему удается. «Моя нервность, – пишет он, – измученность и очень сильная слабость, последствия операции, предрасполагали меня к раздражительным выходкам». Летом Эллис, оставшись без комнаты и без денег, переехал к нему на квартиру; жили они «лихорадочной и болезненной жизнью». Разжигали друг в друге негодование по отношению к изменникам «символизма», просиживали по ночам до утра, поднимались полуголодные и среди дня уже строчили стремительные манифесты от имени «символизма». И потом опять «продолжали взвинчивать себя до последнего предела ожесточения; и нам начинало казаться, что Иванов, Блок и Чулков составили заговор: погубить всю русскую литературу».
Это – первые симптомы мании преследования, от которой впоследствии так жестоко страдал Белый. Он принужден признаться: «единственной тайной фигурой его полемики был Блок»; горечь «утраты друга» превращалась в бешеные нападения. Трагикомизм этой литературной распри заключался в том, что автор «Незнакомки» ни в чем не был виноват: через него Белый надеялся ранить ту, которая стояла за ним и которую он ненавидел и любил до умоисступления. Первым выстрелом по Блоку была рецензия Белого на сборник «Нечаянная радость». Признавая автора одним из крупнейших современных поэтов и высоко ставя его «Стихи о Прекрасной Даме», рецензент подчеркивает его измену прошлому. «Во втором сборнике, – пишет он, – вместо храма – болото, покрытое кочками, среди которого торчит избушка, где старик и старуха и „кто-то“ для „чего-то“ столетия тянут пиво. Нам становится страшно за автора. Да ведь это не „Нечаянная Радость“, а „Отчаянное горе“». Отметив, что поэзия Блока, сбросив с себя идейный балласт, расцвела «махровым, пышным цветком», автор заканчивает: «Сквозь бесовскую прелесть, сквозь ласки, расточаемые чертенятам, подчас сквозь подделку под детское или просто идиотское, обнажается вдруг надрыв души, глубокой и чистой, как бы спрашивающей судьбу с удивленной покорностью: „зачем? за что?“»
В следующей статье: «Вольноотпущенники» тон становится резко агрессивным. «Петербуржцы» представлены «соглашателями», окруженными литературной чернью, спекулирующей на символизме. «Нынче талант, – пишет Белый, – окружен ореолом рабов. Раб же знает: любезнейшего из друзей патрон отпускает на волю. А вольноотпущенник в наши дни – это первый претендент на литературный трон патрона». В «Воспоминаниях о Блоке» Белый признается, что под «талантом, окруженным рабами» он разумел Блока, а «вольноотпущенником» в его глазах был Чулков. Он воображал, что вокруг Блока кишат разные «мистические анархисты» и «соборные индивидуалисты», – и метал громы в придуманных врагов. «Мы, символисты, – кричал он, – не знаем литературных паяцов, блудливых кошек и гиен, поедающих трупы павших врагов (!)».
В статье «Детская свистулька» Белый возражает современным Митрофанушкам, заявляющим, что символизм кончился и заменился неореализмом. «Художники-символисты, – пишет он, – сознали право художника быть руководителем и устроителем жизни… Когда мы осветим поставленные проблемы в свете психологии и теории познания, – только тогда мы поймем, что такое проблема символизма. Но на этих вершинах мысли слышен свист холодного урагана, которого так боятся Митрофанушки-модерн, насвистывающие похоронный марш символизму». Митрофанушка, конечно, Чулков. А вот и прямой выпад против Блока: «Певчая птица, качайся себе на веточке, но, Бога ради, не подражай свистом фуге Баха, которую ты могла услышать из окна. Чтобы быть музыкантом мысли, мало еще дуть: „дуть – не значит играть на флейте; для игры нужно двигать пальцами“ (Гёте)». Никакой «раздражительностью после операции» нельзя оправдать этих злобных и оскорбительных выпадов против поэта, ни в каком «мистическом анархизме» не повинного.
И снова ругань против Чулкова и Вяч. Иванова (статья «Люди с „левым устремлением“»), «Во сколько раз, – заявляет Белый, – ближе нам Белинский, Писарев, Михайловский, чем современные господа, сварившие дурную похлебку из собственной чепухи, приправленной Соловьевым, Брюсовым, Мережковским, Ницше, Штирнером и Бакуниным. Нет, довольно с нас „левых устремлений“! Потише, потише! Лучше социализм, лучше даже кадетство, чем мистический анархизм. Лучше индивидуализм, чем соборный эротизм. Лучше эмпириокритицизм, чем оккультическое разведение нимф».
Вяч. Иванов проповедовал превращение театров в мистерию и предсказывал, что дух дионисийского действа охватит всю Россию, что вся она покроется «орхестрами». Белый остроумно его высмеивает (в статье «Брюсов, поэт мрамора и бронзы»). «Куда деваться от модернизма? – восклицает он. – Все стали декадентами. Сколько появилось бледных, измученных лиц; пойдите в театр: бледные юноши, бледные стилизованные головы. И все говорят о „духе музыки“. Появился гений, исполняющий симфонии на гребенках; один лектор играл на рояли фалдами фрака… Что если провозгласят музыкальный строй общественной жизни с превращением Думы в орхестру? Воображаем себе Думу, в которой представители партий вместо речей должны распевать арии; вообразим Думу, в которой, вместо голосования, увенчанные венками из роз депутаты начнут плясать вокруг статуи Диониса, предводительствуемые хорегом В.И. Ивановым».
Летом «полуголодные и исступленные» Белый и Эллис каждый вечер ходили в кинематограф, но и он разжигал их озлобление против Блока. Белый писал (статья «Кинематограф»): «Кинематограф – демократический театр будущего, балаган в благородном смысле этого слова. Все, что угодно, только не Балаганчик. Уж, пожалуйста, без „чик“; все эти „чики“ – гадкая штука; будто достаточно к любому слову приставить маниловское „чик“ – и любое слово ласково заглянет в душу: „балаганчики“ мистерию превращают в кинематограф; кинематограф возвращает здоровую жизнь без мистического „чиканья“. Последнее слово новейшей русской драмы, это внесение пресловутого „чика“ в наиболее священную область – в трагедию и мистерию». Эти рассуждения о «чиках» и «чикании» – на грани умопомешательства. Статья заканчивается низкими инсинуациями по адресу Блока. «Если бы такое кощунство, – продолжает автор, – происходило от потери веры в жизнь, оно вело бы к гибели: но отчего никто не гибнет? Отчего кощунственное дерзание осеняет грудь смышленых людей, спокойно делающих свою литературную и прочую карьеру?» Тут Белый остановился: по этому пути дальше идти было некуда.
Летом Белый и С. Соловьев сняли пустой домик около деревни Петровское, в двух верстах от Дедова. Там поэт доканчивал четвертую симфонию «Кубок метелей» и писал стихи, впоследствии вошедшие в сборник «Урна». Вернувшись в Москву, снова погрузился в литературные распри: пытался объединить три журнала: «Весы», «Золотое руно» и «Перевал», чтобы «из трех батарей обстреливать злую башню Вяч. Иванова», но журналы между собой враждовали: «Весы» нападали на «Перевал», «Перевал» обижался на «Весы» и яростно атаковал «Золотое руно». Недоразумения между «Весами» и «Золотым руном» кончились полным разрывом. Богатейший купец-меценат Н.П. Рябушинский, издававший «Золотое руно», совершил какой-то бестактный поступок по отношению к одному из сотрудников. Группа «Весов» объявила ему бойкот – и, когда издатель пригласил Белого заведовать литературным отделом журнала, он ответил ультиматумом: Рябушинский должен оставить пост редактора, как человек, ничего не понимающий в литературе. К сожалению, у Рябушинского не хватило мужества упразднить самого себя, и пост заведующего литературным отделом он предложил Блоку. Тот согласился. Белый пришел в бешенство: петербуржцы получают свой орган в Москве! Брюсов и Белый разрывают с редактором-самодуром, а Блок соглашается с ним сотрудничать! Это – штрейхбрехерство! В книге «Между двух революций» автор рисует карикатуру на ненавистного «эксплуататора» – Рябушинского. «Казался красавец этот – куафером: не зубы, а блеск; губы – пурпур; жемчуга – щеки; глаза – черносливы; волной завитые волоса, черней ваксы, спадали на лоб; борода – вакса – вспучена; ее не выщиплешь – годы выщипывать – очень густа».
Придравшись к статье Блока «О реалистах», он пишет ему оскорбительное письмо, обвиняя его чуть ли не в доносительстве. Блок посылает ему вызов. Белый приносит ему извинения, объясняет свою обиду и недоумение и настаивает на встрече. 24 августа Блок приезжает в Москву, и между ним и Белым происходит двенадцатичасовой разговор. Недавние друзья решили, что «идейная борьба не должна заслонять доверие и уважение друг к другу».
Осенью в газете «Утро России» появляются блестящие фельетоны Белого «Символический театр», написанные под непосредственным впечатлением от гастролей театра Комиссаржевской. Символизм в театре – невозможен, заявляет автор. Символическая драма, если бы она была проведена со всей строгостью в пределах сцены, – прежде всего разрушила бы подмостки, отделяющие зрителя от актера. Символический театр есть мистерия, то есть упразднение театра. Мы еще не доросли до мистерии и заменяем ее стилизацией. Первый результат ее – уничтожение не только личности актера, но и самих черт человека в человеке. Принципы, которыми руководится Мейерхольд, неизбежно ведут к театру марионеток или даже к театру китайских теней. Автор разбивает постановку «Балаганчика» Блока. «Действующие лица, – пишет он, – разве не напоминают здесь марионеток? Они производят только типичные жесты: если это Пьеро, он однообразно вздыхает, однообразно взмахивает руками под аккомпанемент изящно-глупой и грустной, грустной музыки Кузмина, раз, два, бум, бум. „Трах!“ – проваливается в окно, разрывает небосвод. „Бум!“ – разбегаются маски. Появление кукол не удивило бы в „Балаганчике“. Удивляет совсем другое: заявление автора устами Пьеро о „картонной невесте“. Эта невеста – символ Женственности. Поражает заявление певца Вечной Женственности Блока о том, что вечно-женственное начало – картонное. Марионетный характер субстанции блоковского символизма в „Балаганчике“ – вот что страшно». Об этой статье Белого Блок писал матери: «Лучшее, что появилось за это время, – фельетон Бори „Символический театр“; я тебе со временем его перешлю». Упреки критика его не обидели: вероятно, он считал их справедливыми.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?