Текст книги "Живые и мертвые"
Автор книги: Константин Симонов
Жанр: Книги о войне, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 33 страниц)
Недалеко от Синцова стрелял из винтовки по немцам старик обходчик; а потом, когда Синцов еще раз оглянулся, старик уже лежал на дне окопа мертвый, в немецком мундире, распахнутом на седой окровавленной груди.
Синцов тоже стрелял из винтовки и застрелил – он это видел – немца, выскочившего словно из-под земли в десяти шагах от него.
– Вот и ты своего немца застрелил, – когда была отбита атака, сказал Синцову Серпилин, который, казалось, все замечал вокруг себя. Потом он распорядился отдать Синцову снятый с убитого немца автомат и две длинные запасные обоймы к нему в холщовом мешке. – Бери, твой, законный!
Все это было давно, днем, а вечером, уже в темноте, Синцов пошел с Серпилиным туда, где после бомбежки прорвались немцы. Там он потерял Серпилина из виду, долго искал, боясь, что его убили, и обрадовался, когда, вернувшись на командный пункт, узнал, что Серпилин жив и здоров.
Синцов так с улыбкой и вошел в землянку и вдруг увидел все сразу: худую, согнутую спину сидевшего на табуретке Серпилина и лежавшего на серпилинской койке с закрытыми глазами полковника, командира дивизии. Полковник был так бледен, что показался Синцову мертвым. Потом он открыл глаза и долго молча смотрел на Синцова.
Синцов тоже стоял молча, не зная, что ему теперь делать и говорить. Серпилин почувствовал чье-то присутствие за спиной и повернулся.
– Ну как, политрук, навоевался? Теперь не будешь жаловаться, что нечего писать?
Синцов вспомнил о своем лежащем в полевой сумке блокноте, к которому он так и не притронулся ни разу за день. Он был голоден, но спать ему хотелось еще больше, чем есть.
– Разрешите идти, товарищ комбриг, – сказал он вместо ответа, чувствуя не в руках и не в ногах, а где-то глубоко внутри себя тупую усталость от всех, вместе взятых, одна за другой пережитых за день опасностей.
– Спать хочешь? – смерил его понимающим взглядом Серпилин. – Иди, ты человек вольный.
– Я тут же, рядом, лягу, около землянки, – сказал Синцов, стыдясь, что ему хочется спать, когда, наверно, гораздо более усталый, чем он, Серпилин сидит здесь и бодрствует.
Серпилин, не оборачиваясь, кивнул.
– Чего он у тебя здесь? – тихо спросил Зайчиков, но Серпилин только пожал плечами, затрудняясь ответить.
Едва Синцов вышел, как в землянку зашел Шмаков; он был тоже с немецким автоматом. Войдя, он снял автомат, поставил его в угол и, устало вертя шеей, подошел к койке. Ему уже сказали, что Зайчиков ранен и лежит здесь; спрашивать было незачем и нечего. Он стоял и молчал.
– Много автоматов взяли? – посмотрев на него, спросил Зайчиков.
– Двадцать.
– Густой у них автоматный огонь, – сказал Зайчиков. – Еще с финской стало ясно, что надо автоматы в массовом масштабе брать на вооружение, а все чесались. Так и прочесались до самой войны. У нас хорошо, если десять автоматов на полк, а у них сотни! – В его ослабевшем, хриплом голосе слышалось раздражение.
Шмаков стал рассказывать, что происходило в левофланговом батальоне. Серпилин и комдив слушали его: Серпилин – внимательно, Зайчиков – с пятого на десятое, каждые полминуты жмуря глаза от болей в животе.
– Прямо рожать собрался, – сказал он наконец, через силу улыбнувшись.
– Я к тебе в землянку перейду, товарищ Шмаков, – сказал Серпилин, – а здесь у комдива медицинский пост поставим.
Вначале Серпилин хотел настоять, чтобы комдива перенесли на медпункт, но потом раздумал. В конце концов теперь, в окружении, неизвестно, где в полку тыл, а где передовая. Пусть лежит здесь, все равно не уговоришь, а затевать споры, зная, что они ничем не кончатся, Серпилин не любил.
– Не надо мне никакого поста, – сказал Зайчиков. – Выходит, я тебя из землянки выжил!
– Надо! – решительно сказал Серпилин. – В этом со мной не спорь, я же в прошлом как-никак фельдшер, опыт имею.
Зайчиков невольно улыбнулся. Он вспомнил прозвище Серпилина «фельдшер» и свою стажировку у него в дивизии в далеком тридцать третьем году.
– Если сумеешь, постарайся задремли, Николай Петрович. – Серпилин встал. – Пойдем с комиссаром подобьем итоги дня, а потом вернемся к тебе за приказаниями.
«Как же, нужны тебе сейчас мои приказания! – беззлобно и честно подумал Зайчиков, проводив взглядом Серпилина. – Ты не Лошкарев. Повернись у тебя иначе, ты бы сейчас дивизией, а то, глядишь, и корпусом командовал и сам бы мне приказания отдавал… Если бы только у нас с тобой связь была», – вспомнил он о прерванной связи с армией и горько усмехнулся.
В землянке у Шмакова, в которую тот сам зашел сейчас впервые, сидя друг против друга на койках – Шмаков на койке убитого утром комиссара, а Серпилин на койке убитого вечером начальника штаба, – они подвели итоги дня и, как тришкин кафтан латая сегодняшние потери в полку, обсудили, кого и куда переместить, чтобы заткнуть все дыры.
Нужно было к ночи назначить одного командира батальона, двух командиров рот и трех политруков вместо выбывших за день из строя. Шмаков пока познакомился с людьми только в одном батальоне, да и то наспех; почти все кандидатуры называл Серпилин. Когда дошло до политрука, Серпилин вспомнил Синцова.
– А что ему, – сказал он, когда Шмаков пожал плечами, – за мной хвостом ходить, пока не убьют? Раз по званию политрук, пусть идет политруком роты. Будет не хуже других, а будет хуже – все равно другого нет.
Через пять минут разбуженный Синцов, протирая сонные глаза, стоял перед Серпилиным и Шмаковым, которого вовсе не ожидал здесь встретить, и выслушивал их краткое напутствие. Его отправляли теперь же, пока темно, в роту, к тому самому Хорышеву, с которым они вчера сидели разутые на железнодорожной насыпи и, греясь на солнышке, грызли тарань.
– Я только не командовал никогда, – неуверенно ответил Синцов, когда Серпилин задал ему хотя и положенный, но в этих обстоятельствах, пожалуй, бессмысленный вопрос: «Как, справишься?»
– А ты покомандуй, – наставительно сказал Серпилин. – Звезду на рукаве и три кубаря на петлицах носишь, значит, имею право с тебя требовать в соответствии со званием. – Он проговорил все это довольно сердито, не потому, что на самом деле сердился на Синцова, а потому, что хотел подчеркнуть перемену в его положении. – Провожатых теперь тебе не положено, а не доберешься – дезертир! – И Серпилин улыбнулся, давая понять, что последние слова – шутка.
Синцов, все еще не до конца придя в себя, пожал протянутые ему на прощание руки Серпилина и Шмакова. Оба они были для него отныне совсем другими, чем раньше. Еще вчера он был гостем в полку у этого долговязого комбрига с добрым лошадиным лицом, еще недавно он был случайным фронтовым попутчиком этого маленького седого батальонного комиссара, а теперь они были его командир и его комиссар, а он был политрук роты, находившейся под их командой; и от него уже не ждали, что он опишет, как другие воюют, а ждали, чтобы он сам воевал, как другие. Еще никогда в жизни с ним не случалось превращения более мгновенного и более трудного.
Когда Синцов вышел, Серпилин и Шмаков переглянулись.
– Я из медиков сразу в командиры батальона шагнул, – сказал Серпилин, – и ничего, справился. Так чего ж мне в нем сомневаться? – кивнул он на дверь. – Что ж, они за двадцать три года Советской власти хуже нас стали? Или мы с ними умели только разговоры разговаривать, а людей из них сделать не сделали? Не верю! И, несмотря на все наши нынешние черные беды, все равно не верю! Может, и не всегда как надо воспитывали, а все же ничего, крепко, думаю, покрепче, чем фашисты своих! Воспитали людей неплохо, даже в тюрьме, бывало, лишний раз в этом убеждался. Про тюрьму не удивляешься?
– Не удивляюсь. Зайчиков рассказал мне вашу историю, – ответил Шмаков, постеснявшийся сразу перейти на «ты».
Но Серпилин понял это обращение на «вы» по-своему.
– Вот как вам не повезло, к кому вас судьба комиссаром забросила, товарищ Шмаков: ответственность в квадрате, можно даже считать – в кубе, – сказал он, сам переходя на «вы» и не скрывая горькой иронии.
Шмаков мог бы ответить на это многое. Он мог бы ответить, что судьба вообще не забрасывала его в армию, а он пошел в нее сам. Он мог бы ответить, что попросил Зайчикова использовать его на любой должности не до, а после того, как ему стало ясно положение дивизии. Он мог бы, наконец, сказать, что никак не меньше Серпилина верит в Советскую власть и в ее способность воспитывать преданных ей до последнего вздоха людей и именно поэтому верит в него, Серпилина, как в самого себя.
Но разговорчивый в обычное время профессор, а ныне батальонный комиссар Шмаков терпеть не мог объясняться, когда его к этому вынуждали. Поэтому, не ответив ничего из того, что он мог бы ответить Серпилину, Шмаков помолчал, посмотрел на него через свои толстые очки и сказал всего одну фразу:
– Товарищ Серпилин, я не умею быстро переходить на «ты». Прошу вас не придавать этому ровно никакого значения.
И, только чуть-чуть подчеркнув слова «ровно никакого», дал почувствовать Серпилину, что понял и отвергает его упрек.
– Если я вас верно понял, вам нет дела до моего прошлого, – сказал любивший идти напрямую Серпилин.
– Вы верно меня поняли.
– Но я-то его пока еще не забыл, нет-нет и вспомню. Это вы понимаете?
– Понимаю.
– Как вас зовут?
– Сергей Николаевич.
– Меня – Федор Федорович.
– Ну вот и окончательно познакомились! – рассмеялся Шмаков, радуясь концу напряженного разговора. – А то вдруг кому-нибудь из нас помирать, и вышло бы даже неудобно: не знали бы, какие инициалы в похоронной писать.
– Эх, Сергей Николаевич, брат мой во Христе и в полковой упряжке! – покачал головою Серпилин. – Уметь помирать – это еще не все военное дело, а самое большее – полдела. Чтоб немцы помирали, вот что от нас требуется. – Он встал и, потянувшись всем своим длинным телом, сказал, что пора идти докладывать комдиву.
– А может, его не трогать, ему ведь плохо, – возразил Шмаков.
– Доложим – станет лучше. Рана у него слишком тяжелая, чтобы просто так лежать и смерти ждать. Пока будет приказывать – будет жить!
– Едва ли врачи согласятся с вашей точкой зрения, – тоже встал Шмаков.
– А я их согласия не спрашиваю, я сам фельдшер.
Шмаков невольно улыбнулся. Серпилин тоже улыбнулся собственной шутке, но вдруг снова стал серьезен.
– Вот вы тут о смерти заговорили, и я вам тоже скажу, чтоб не возвращаться, чтоб вы меня до самых потрохов поняли. Помереть на глазах у всех я не боюсь. Я без вести пропасть не имею права! Поняли?
Следующий день, снова с утра до вечера, весь прошел в бою. Постепенно большая часть полевых и противотанковых орудий была выведена из строя, и немецкие танки, то и дело прорываясь в глубину позиций, подолгу ползали между окопами, разворачивали гусеницами землянки, били из пушек, зайдя сбоку, во всю длину поливали из пулеметов окопы и ходы сообщения. Иногда могло показаться, что позиции полка уже захвачены, но немецкой пехоте весь день никак не удавалось прорваться вслед за танками, а без нее танки ничего не могли доделать до конца: одни, израсходовав боезапас, выходили из боя, другие загорались в глубине позиций, забросанные связками гранат и бутылками с бензином.
Из-за недостатка артиллерии и снарядов танков сожгли меньше, чем в прошлые дни, но все-таки девять штук их сгорело в разных местах. Один даже взгромоздился на блиндаж Серпилина, где теперь лежал Зайчиков; там, на блиндаже, его и сожгли, и он стоял над ним, как памятник, завалившись задом в окоп и задрав к небу орудие.
Всего за день отбили восемь сменявших друг друга немецких атак.
Синцов, придя еще с вечера в роту к Хорышеву, за целые сутки только два раза взглянул на часы. Ему было недосуг думать о том, хорошим или плохим политруком роты он оказался; он просто был весь день в окопах с бойцами и старался как мог толковей приказывать тем немногим людям, которые были поблизости от него, то, что считал необходимым в ту или другую минуту. Он приказал не стрелять, когда почувствовал, что нужно подпустить атакующих немцев поближе, и приказал стрелять, когда понял, что пора стрелять, и стрелял сам, и, наверное, убивал немцев.
Когда кончилась последняя, восьмая по счету, немецкая атака, начало темнеть и Хорышев с забинтованной под пилоткою головой подошел к нему и громко, как глухому, крикнул в ухо: «Хорошо действовал, политрук!» – Синцов лишь пожал плечами. Он сам не знал, хорошо он действовал или плохо, он знал одно: они остались в тех же окопах, где были с утра, и, наверное, это было хорошо.
Подумав так, он вдруг удивился, что остался жив: слишком много людей было за день убито и ранено вокруг него. Когда их убивало и ранило каждого в отдельности, он не думал о себе, но сейчас, когда после боя вспомнил всех их, раненых и убитых, вместе, ему показалось странным, что всех их убило и ранило, а его за весь день даже не поцарапало.
– Как думаешь, завтра опять пойдут? – спросил он Хорышева.
Тот не расслышал и переспросил. Синцов устало повторил свой вопрос, и Хорышев ответил так же устало:
– Конечно, пойдут, что же им больше делать!
Уже совсем стемнело, когда Серпилин пришел в землянку к комдиву. Верхний накат в землянке покосился, а одно бревно вылезло и углом свисло вниз. Пол возле койки, на которой лежал Зайчиков, был завален грудами осыпавшейся из-под накатов земли.
– Чуть не задавил меня танк, – усмехнулся Зайчиков. – Уже считал, что немцы пришли, приладился стреляться. – Он дотронулся до выглядывавшего из-под подушки пистолета. – Что у Лошкарева слышно?
– Последние часы ничего не слышно, – сказал Серпилин, – тихо!
– Вот и я все прислушивался – со второй половины дня стало стихать. Боюсь я за Лошкарева, – тревожно сказал Зайчиков.
Серпилин промолчал. Он уже не боялся за Лошкарева: там стало так тихо, что бояться было поздно.
– Сейчас вернется комиссар, спросим, – сказал он. – Там с элеватора кое-что просматривается, он мне сказал, что хочет залезть посмотреть.
Прошло полчаса, а Шмакова все еще не было. Наконец он вернулся в черной от пота гимнастерке. Прежде чем говорить, он выпил подряд две кружки воды из стоявшего в углу землянки ведра; вода была мутная, с желтым осадком – в нее нападала глина с потолка. Налив третью кружку, он снял фуражку, снял очки и вылил воду на крепкую, красную, с седой щетиной шею.
– Перегрелись за день? – полусерьезно, полушутя спросил Серпилин.
– Да, духота, годы дают себя знать, – сказал Шмаков виноватым тоном и, сев на табуретку, стал рассказывать, что немцы так ни разу и не выстрелили по элеватору за все время, пока он там был. – Вся башня в пробоинах, как сито, – объяснил он. – Наверное, думают, что мы уже сняли с нее наблюдательный пункт. Известия невеселые: направо от нас все тихо, ни выстрела, и час назад, правда, не ручаюсь за свои наблюдения, уже темнело, но бойцы подтверждают – у них глаза получше, чем у меня, – он снял, протер очки пальцами и надел их, – немцы провели из Могилева по шоссе на запад колонну пленных.
– Много ли? – спросил Зайчиков.
– Бойцы говорят, человек триста.
– Да, кончился полк Лошкарева, – сказал Зайчиков и, помолчав, повторил еще раз: – Кончился полк Лошкарева.
В землянке наступило молчание. Все трое молчали, и все трое думали об одном и том же: завтра или послезавтра должна наступить их очередь. Снаряды кончались, гранаты еще были, но им когда-нибудь придет конец, бутылок с бензином уже не было. Завтра немцы начнут новые атаки, допустим, можно продержаться еще день, а что дальше? Можно, конечно, попытаться ночью уйти, прорваться на восток, за Днепр. Но как это удастся, и удастся ли, и сколько при этом потеряют – все это наводило на тяжелые мысли. Было жаль, до слез жаль оставлять эти позиции, на которых они уже несколько дней так успешно отбивались и уничтожили почти семьдесят немецких танков. Если вылезешь из окопов, много танков не пожжешь…
У всех троих были почти одни и те же мысли, но никто не хотел заговорить первым. Серпилин ждал, что скажет командир дивизии, Зайчиков ждал, что скажет Серпилин, а Шмаков, вертя круглой седой головой, поглядывал на них обоих, считая, что ему, новому в полку человеку, о таких вещах, наверное, следует говорить в последнюю очередь. Так никто и не заговорил; все молча отложили решение вопроса до завтрашнего дня.
Среди ночи доносились звуки сильного боя за Днепром, к утру бой затих и там. Едва ли это была ночная атака немцев. Серпилин успел заметить, что они, как правило, не любят воевать по ночам. «Достаточно успевают и за день», – горько усмехнулся он своим мыслям. Скорее всего, это Юшкевич пробивался на восток с оставшимися на левом берегу частями дивизии.
Трудно было сказать, удалось ли ему это. Так или иначе, левый берег затих, все кончилось, к утру пятого дня боев полк Серпилина остался в полном одиночестве. Серпилин ждал с рассвета новых немецких атак, нисколько не сомневаясь, что они с минуты на минуту начнутся. Но прошел час и два, а немцы все не начинали. Наоборот, наблюдатели доносили, что немецкое боевое охранение за ночь исчезло, отошло в лес. Это было загадочно, но прошел еще час, и загадка объяснилась. В воздухе появилась немецкая авиация, которая за четыре предыдущих дня нанесла всего один удар, когда танки отрезали полк Серпилина от полка Лошкарева. Наверное, она была занята на других, более важных направлениях, а теперь Серпилину и его полку предстояло испытать на себе всю силу ее ударов.
Подарив полку три первых утренних часа тишины, немцы весь день вознаграждали себя за это. Ровно двенадцать часов – с девяти утра до девяти вечера – на позиции полка пикировали немецкие бомбардировщики, сменяя друг друга и ни разу больше чем на полчаса не прерывая своей смертельной молотьбы. Тяжелые полутонные и четвертьтонные бомбы, бомбы весом в сто, пятьдесят и двадцать пять килограммов, кассеты с мелкими, сыпавшимися, как горох, трех – и двухкилограммовыми бомбами – все это с утра до вечера валилось с неба на позиции серпилинского полка. Может быть, немцы бросили и не так уж много самолетов – два или три десятка, – но они летали с какого-то совсем близкого аэродрома и работали беспрерывно. Едва уходила одна девятка, как на смену ей появлялась другая и снова сыпала и сыпала свои бомбы.
Теперь было понятно, почему немцы оттянули боевое охранение; они не хотели больше тратить на полк Серпилина танки и пехоту. У них освободилась авиация, и они отвели ей роль безнаказанного убийцы, решив без потерь для себя смешать с землей полк Серпилина, а потом взять голыми руками то, что останется. Наверное, они и завтра еще не пойдут в атаку, а будут продолжать бомбить и бомбить – эта мысль страшила Серпилина. Нет ничего трудней, чем гибнуть, не платя смертью за смерть. А именно этим и пахло.
Когда кончился последний налет и немцы полетели к себе ужинать и спать, позиции полка были так перепаханы падавшим с воздуха железом, что на них нельзя было найти ни одного целого куска телефонного провода длиной в пять – десять метров. За все время удалось сбить только один «юнкерс», а потери в полку были почти такие же, как в самый кровавый из всех дней – вчерашний. К началу боев полк насчитывал две тысячи сто человек. Сейчас, по грубым подсчетам, не осталось и шестисот.
С этим неутешительным докладом Серпилин пошел в землянку к Зайчикову. Несколько раз за день он уже не рассчитывал увидеть в живых комдива: по крайней мере, десять бомб всех калибров в разное время разорвалось вокруг землянки, каким-то чудом вписав ее невредимой в этот круг смерти.
– Товарищ комдив, мое мнение – сегодня ночью пробовать прорываться, – сказал Серпилин сразу, как только вошел. Сегодня он убедился, что другого выхода нет, а будучи убежден, спешил высказаться без оглядки. – Если не прорвемся, завтра будут продолжать уничтожать нас с воздуха.
Бледный Зайчиков, у которого начала гноиться рана, сказал заметно ослабевшим со вчерашнего дня голосом, что он согласен, и они втроем с подошедшим Шмаковым стали обсуждать выбор направления для прорыва, с выходом к Днепру.
Через полчаса все было решено; владевший немецким языком Шмаков пошел к себе в землянку допросить сбросившегося с «юнкерса» бортстрелка, а Серпилин отправился по окопам. Для удобства управления людьми в ночном бою он решил свести все, что осталось в живых, в один батальон и, не теряя времени, занялся этим, тут же, в окопах, делая назначения и указывая пункты сосредоточения перед прорывом. Откладывать еще на сутки было нельзя, а ночь не растянешь – она июльская, короткая. Сведя в роту батальон Плотникова и назначив при этом Хорышева командиром взвода, Серпилин мельком взглянул на освободившегося от своей должности Синцова и приказал ему идти за собой.
Они вернулись на КП, и Серпилин, миновав землянку Зайчикова, заглянул к Шмакову.
Взъерошенный и злой, Шмаков сидел за столом, а напротив него стоял навытяжку высокий молодой немец в форме летчика; он нервно подергивал лицом, словно сгоняя мух. Одна щека у него была бледная, а другая в багровых пятнах.
– Не закончили? – с порога спросил Серпилин.
– Вот пришлось влепить оплеуху и поставить стоять, – по лицу Шмакова было видно, что он недоволен собой, – а то расселся нога на ногу и стал гарантировать мне сохранение жизни у них в плену, если я лично проведу его через наши позиции! Так сказать, услуга за услугу! Решил завербовать меня, нахал!
– А что дал допрос практически?
– Мало. Здешнего положения почти не знает: их только утром перебросили из Бреста. Утверждает, что всего два дня назад бомбил Брест-Литовскую цитадель.
Шмаков сделал паузу, и они взволнованно переглянулись с Серпилиным, еще раз почувствовав, что хорошо понимают друг друга.
– Обстановки не знает: карты не имел, – говорит, что бортстрелку не положена. – Шмаков вспомнил собственного сына и добавил: – Кажется, так оно и есть. В общем, практически для нас пустое место. Зато психологически…
– А психологически – нам сейчас недосуг, Сергей Николаевич, – нетерпеливо сказал Серпилин. – Раз все ясно – время дорого. Я пошел. Буду ждать у Зайчикова.
От землянки Шмакова до землянки Зайчикова не было и ста шагов.
– Товарищ комбриг, – торопливо, боясь не успеть, спросил Синцов, – вы думаете, это правда – про Брест?
Серпилин очень спешил, но вопрос Синцова рассердил его и заставил остановиться.
– Я-то думаю, что это сто раз правда! – резко сказал он. – А вот почему ты в этом сомневаешься? Если воображаешь, что одни мы здесь такие – руки поднимать не любим, – глупо думаешь!
После этой отповеди они оба шагов сорок прошли молча.
– Вы человек грамотный, – нарушив тягостное для Синцова молчание, сказал наконец Серпилин. – Хотя, как вижу, не до конца. Когда начнем выходить из окружения, придется вести ежедневный строгий счет людям, и убывающим и прибывающим, – в общем, будете при мне.
«Вот как, значит, будем выходить!» – подумал Синцов и пожалел, что Серпилин забрал его к себе. За два дня он уже свыкся с мыслью, что будет до конца воевать вместе с Хорышевым и людьми из их роты.
– Через час двинемся, – входя вместе с Синцовым в землянку, сказал Серпилин.
– Ты-то двинешься, – сказал Зайчиков, – да я-то не больно транспортабельный. Буду вам обузой, силы брать… – Он слабо сжал лежавший на шинели кулак.
– Ничего, живы будем – вынесем… Вы один, а нас шестьсот.
– Все-таки подтвердилось, что шестьсот?
– Даже несколько человек сверх этого, – сказал Серпилин. – Если удачно воткнемся, то пройдем, кулак есть, – добавил он.
– Вот что, – сказал Зайчиков, – откладывать больше нельзя. Садись, Серпилин, и пиши приказ о твоем назначении командиром дивизии. Вынесете или не вынесете, а командовать – я уже не командир.
Серпилин пожал плечами.
– Как прикажете.
Он не хотел возражать, считая, что Зайчиков прав, это пора было сделать.
– Тем более, – сказал Зайчиков, – что, когда прорвемся, можем встретить людей из других частей дивизии, а в окружении нужна рука. Как нигде!
Серпилин молча кивнул. По его мнению, и это было верно.
– Садись, пиши приказ, – снова на «ты», словно ставя этим крест на недавнем разговоре, сказал Синцову Серпилин. Он не желал писать приказ о своем назначении собственной рукой.
– Как его писать? – пристроившись к столу, спросил Синцов.
– Черным по белому, – скрипнув зубами от приступа боли, сказал Зайчиков.
– Я спрашиваю потому, что у меня только карандаш, – сказал Синцов, вынимая из кармана гимнастерки карандаш и с сомнением глядя на него – карандаш был обломан.
Серпилин протянул ему перочинный нож.
Пока Синцов чинил карандаш, Зайчиков лежал и молча смотрел в потолок. Как только Синцов очинил карандаш, Зайчиков сразу же стал диктовать:
– «Приказ номер… – Морща лоб, он с минуту вспоминал, за каким номером шел последний приказ по дивизии, и, вспомнив, сказал: –…номер одиннадцатый. В связи со своим выходом из строя по ранению, – диктовал он, – приказываю принять командование всеми частями вверенной мне дивизии командиру Пятьсот двадцать шестого стрелкового полка комбригу Серпилину». Поставьте инициалы! – Синцов ожидал дальнейшей диктовки, но Зайчиков сказал: – Все, – и, вытерев рукой мокрый от слабости лоб, откинулся на подушку. – Дайте подписать, или нет, подождите, у меня в планшете красный карандаш есть, достаньте!
Синцов снял со стены землянки висевший там на гвозде планшет Зайчикова, достал из него красный, остро очиненный карандаш и, положив приказ на планшет, подошел к Зайчикову.
Зайчиков чуть-чуть приподнялся на одном локте и, зажав карандаш в ослабевших пальцах, стал подписываться. На второй букве фамилии карандаш задрожал и сломался, оставив на бумаге непрошеную красную загогулину.
– А, черт! – выругался Зайчиков. – Очините карандаш!
Синцов снова взял нож у Серпилина, очинил карандаш, и Зайчиков, с заметным усилием держа его в руке, аккуратно дописал до конца свою фамилию и поставил под ней число.
– Возьми, Серпилин.
Серпилин прочел приказ, сложил его вчетверо и спрятал в карман гимнастерки.
Уходя на фронт командовать полком, он верил, что придет время, когда в его жизни все окончательно станет на свое место и ему еще прикажут сдать полк и принять дивизию. Но кто мог предвидеть, что ему придется принимать именно эту дивизию и при таких обстоятельствах!
– Разрешите идти готовиться к выступлению? – прикладывая руку к козырьку, сказал он Зайчикову, не по привычке, а потому, что именно так и хотел сказать сейчас в последний раз.
И Зайчиков хорошо понял его и вместо ответа благодарно протянул свою потную, слабую руку. Серпилин крепко пожал ее и вышел из землянки.
– Командиры рот собраны? Все ко мне! – раздался уже оттуда, снаружи, его повелительный фальцет.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.