Текст книги "Мастер-класс"
Автор книги: Кристина Далчер
Жанр: Социальная фантастика, Фантастика
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 26 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
Глава шестнадцатая
Спорить с Малколмом было бесполезно, потому-то я и оказалась на заднем сиденье его, на мой взгляд, слишком большого, просто великанского «BMW crossover SUV», и рядом со мной притулилась Фредди, уставившаяся в свой телефон, на экране которого какие-то зомби убивали друг друга лазерными лучами. Малколм настоял, чтобы именно Энн села с ним рядом на переднее сиденье, потому что «ее укачивает», но мне-то было ясно, почему он так сделал.
– Приятно будет повидаться с Сандрой и Герхардом, мы ведь так давно не виделись, – сказал он, поднимая оконное стекло. – И с твоей бабушкой тоже.
Это была наглая ложь. Враждебность в отношениях Малколма с моей семьей всегда была взаимной, хотя, пожалуй, показатель активной ненависти у Малколма гораздо выше.
Я решила поймать его на этой лжи и заметила:
– Не понимаю, зачем ты все-таки с нами поехал.
Малколм посмотрел на меня в зеркало заднего вида – я видела только его переносицу и шоколадные глаза, но он явно улыбался.
– Не хотелось, чтобы вы с Фредди сорвались с поводка, – спокойно ответил он. – Тем более в такое отвратительное утро.
Ехать до моих родителей примерно час. Когда мы добрались до Балтимора, Фредди уже мирно спала, оставив меня в обществе безмолвного Малколма и обиженно молчавшей Энн. Нам предстояло еще минут тридцать ехать по узким извилистым шоссейкам, и мой муж решил все же продолжить разговор:
– Ты же прекрасно знаешь, Елена, что я далеко не дурак.
Да уж. Это я действительно знаю прекрасно. Малколм не устает напоминать мне об этом уже более двадцати пяти лет.
– Твои родственники – черт, забыл слово! – абсолютно непредсказуемы. – Только Малколм совсем не это имел в виду. «Непредсказуемы» на его языке означало «не заинтересованы в том, чтобы играть по правилам».
– Им просто не нравится эта новая система, – равнодушно заметила я.
Я могла лишь представить себе, как бы на самом деле отреагировали мои родители – если бы я по-прежнему жила вместе с ними – на деятельность компании «Достойная семья», или на последние новшества в системе образования, или на любую из тех безумных инициатив, которые оказались способны охватить всю страну с той же скоростью, с какой еда, поглощенная гусем, проходит сквозь его пищеварительный тракт и вываливается наружу в виде дерьма. Я слишком хорошо знаю своего отца, и можно было не сомневаться, что он разнес бы вдребезги пол-Вашингтона, если бы решил, что это принесет хоть какую-то пользу; и вряд ли он хоть на минутку задумался бы о том, что при этом и сам с легкостью может погибнуть. Единственной причиной, заставлявшей моих родителей как-то мириться с существованием Малколма, была их пылкая любовь к Энн и Фредди.
– Именно это я и хочу сказать. – И Малколм, понизив голос, прибавил: – На прошлый День благодарения твой отец назвал меня нацистом.
– Не называл он тебя нацистом.
– Я же собственными ушами это слышал, Елена.
– Пап, что такое «нацист»? – вдруг спросила проснувшаяся Фредди.
Я поспешила взять инициативу в свои руки, пока Малколм не успел оседлать своего любимого дидактического конька. Но как передать в одном простом предложении десятилетия отвратительной истории?
– Это тот, кто считает себя лучше всех прочих, – быстро сказала я. – Тот, кто хочет всё и вся контролировать.
Малколм поднял указующий перст:
– Вот! Именно об этом я и говорю. – И уже в следующую минуту совсем другим тоном: – Фредди! Да заткни ты, наконец, эту свою дурацкую машинку! Поставь на «mute» или еще что-нибудь сделай. У меня от этой стрельбы уже голова разболелась.
– Хорошо, пап, – быстро согласилась она, и те зомби или «чужие», которых она там рубила в капусту, умолкли.
Едва мы успели свернуть на подъездную дорожку, как Фредди и Энн выскочили из машины и опрометью бросились к крыльцу, чуть не сбив с ног мою мать и повиснув у нее на шее. Затем из дома появился отец, и на крыльце состоялся привычный обмен приветственными объятиями, от которых крыльцо начало угрожающе покачиваться.
Сегодня будет очень трудно, – подумала я. Такое количество любви способно вызвать невероятную боль. Но, что бы сегодня ни случилось, Фредди вместе со всеми нами вернется домой. На все оставшиеся тридцать шесть часов.
Она это и понимает, и не понимает. Где-то в душе моей младшей дочери есть некий фильтр, сделанный из стали. Или из титана. Или из криптонита. Реальность для нее сиюминутна, она приходит и уходит, и в данный момент единственная реальность для Фредди – это улыбка на лице бабушки и дедушкино ласковое похлопывание по спине, и обещанное имбирное печенье с теплым молоком, которое уже стоит на кухонном столе.
– Какой сюрприз, Liebchen! – воскликнула мама, одной рукой приглаживая Фредди волосы, взъерошенные и наэлектризованные зимней шапкой, а второй – лаская щечку Энн.
Фредди, лучезарно улыбаясь, пролепетала, что тоже ужасно рада. Даже надутая физиономия Энн просветлела, стоило ей увидеть любимую бабушку.
В том, что о Малколме мои родители стараются даже не упоминать, для меня не было ничего удивительного. Они воспринимали его примерно так же, как жертва дорожного происшествия – свой костыль: как необходимую, но крайне нежелательную подпорку. Когда он присоединился к нам на крыльце, температура радостной встречи сразу упала на несколько градусов, несмотря на улыбки.
– Малколм. – Мой отец церемонно поклонился ему, не подавая руки.
– Герхард. – Точно такой же церемонный поклон.
Я прямо-таки чувствовала, что на крыльце становится холоднее, пока Малколм обменивается с моими родителями обязательными словами приветствия. Затем, когда он ушел в дом, снова стало немного теплее, но мама решила все-таки втолкнуть нас внутрь и даже разочек ласково шлепнула Фредди по попке.
– Печенье и молоко на кухонном столе, девочки, – сказала она, а затем, поскольку Малколм находился вне пределов слышимости, одновременно с отцом повернулась ко мне и спросила: – Почему у тебя такая вытянутая физиономия?
Мне хватило трех коротких предложений, чтобы сообщить самое важное. Фредди провалилась. За Фредди приедет желтый автобус. Фредди от нас увозят.
– Scheisse, – прошептала мама. – Scheisse, Scheisse, Scheisse.
Четырежды произнесенное по-немецки слово «дерьмо», да еще и на одном дыхании, – это необычно даже для моей матери, но я не сделала ни малейшей попытки остановить ее. В данных обстоятельствах это слово полностью соответствовало действительности.
Я стянула с себя куртку и переобулась в лохматые домашние шлепанцы, которые мама специально для меня хранит в шкафу в коридоре. Они всегда дают мне ощущение дома, а именно это мне в данный момент больше всего и требовалось. Затем мы тоже прошли на кухню – кухня всегда была сердцем этого дома, – и мама тихонько сказала мне, что бабушка сегодня еще не спускалась.
– Она неважно себя чувствует, так что, возможно, завтракать с нами не будет.
– Интересно, когда это она соглашалась позавтракать вместе с нами? – пробормотал себе под нос Малколм, тоже устроившийся на кухне с бокалом пива. Моя мать, которая способна услышать даже, как воробей во время грозы пукнет, гневно на него глянула, а мой отец спросил:
– Неужели вы всерьез думаете отправить Фредди в одну из этих ужасных школ? – Он тонкими ломтиками нарезал холодные закуски и каждое свое слово как бы подчеркивал точным движением ножа. – Ежемесячные тесты даже в первом классе школы – это уже достаточно плохо, но мне все же казалось, что политику сегрегации мы давно оставили позади.
Малколм, не обращая внимания на грозные взмахи отцовского ножа, спокойно сказал:
– Все это пойдет ей только на пользу, Герхард.
Папа перестал резать.
– Присвоить девятилетнему ребенку самый низкий показатель умственных способностей – как это у вас называется? Коэффициент? IQ? – всего лишь потому, что она не слишком удачно ответила на вопросы последнего теста? Это, как вы считаете, пойдет ей на пользу? А по какому предмету и в какой области, собственно, этих детей тестируют? – И папа, повернувшись к девочкам, куда более ласковым тоном предложил: – Вы бы поискали лучше Полли да угостили ее чем-нибудь вкусненьким. – Те моментально подхватили по сахарной косточке и исчезли за кухонной дверью; но Энн все же успела нервно оглянуться через плечо.
– А вам известно, Малколм, – вернулся к старой теме мой папа, – как много детей в течение двадцатого века оказались буквально в заключении, угодив в так называемые американские государственные школы?
Малколм со стуком, излишне резко поставил бокал на стол и возмущенно заявил:
– Ни в каком заключении учащиеся государственных школ не оказывались! И перестаньте, Герхард, забивать моим дочерям головы столь сомнительной информацией!
Папа тут же выпрямился, демонстрируя свой немалый рост в шесть с лишним футов. Мне даже показалось, что я никогда не видела его таким высоким. И в таком бешенстве. Его раздувшиеся от гнева ноздри находились как раз на уровне глаз Малколма. Наверное, я бы даже не удивилась, если бы папа, как в юности, процедил сквозь зубы: «Может, лучше выйдем?»
Мама, нарезая пирог с шоколадно-масляным кремом – любимый пирог Фредди, – попыталась несколько снизить накал страстей:
– Это отнюдь не сомнительная информация, Малколм, а чистая правда. Там, где я выросла, в Массачусетсе, тоже была одна такая школа. Неподалеку от Бостона. Она так и называлась: «Школа Ферналда для детей-идиотов». Серьезно. Так и было написано: для детей-идиотов.
– Ну и что? Никто пока не жаловался, – возразил Малколм. Мой отец промолчал, но стиснул кулаки, мускулы у него на плечах напряглись, как канаты.
– Никто и не будет жаловаться, пока это не случится с ним самим или с его ребенком, – сказала мама и по старой привычке протянула мне вымазанный в креме нож, чтобы я его облизала. – Знаете старую историю о том, как правильно варить лягушку? Если бросить лягушку в кастрюлю с кипящей водой, она попросту выпрыгнет. – Мама подняла руку, призывая Малколма помолчать, и улыбнулась. – Но если опустить лягушку в кастрюлю с холодной водой и понемножку, по одному градусу увеличивать нагрев, то довольно скоро вы добьетесь нужного результата: получите вареную лягушку. А она, бедная, так и не поймет, что же с ней случилось. – И, взяв моего отца за руку, она прибавила: – Наши родители в Германии вдоволь насмотрелись на то, как правильно варить лягушку, постепенно увеличивая жар на один градус.
Распахнулась задняя дверь, и в кухню, виляя хвостом, влетела Полли, а следом за ней обе девочки. И разговор тут же переключился на более легкую тему.
Но мне показалось, что тяжесть невысказанных слов так и осталась висеть в воздухе.
Глава семнадцатая
Оставив семью на кухне – четверых любимых и одного нелюбимого, – я вышла в прихожую и тихонько поднялась в свою старую комнату, по дороге любуясь копиями моих дипломов, по-прежнему висевшими на стене в виде этакой шаткой лесенки. Заглавные буквы в них были украшены множеством завитушек, а под текстом красовались размашистые подписи деканов и чиновников-регистраторов. Первым был Йель, затем Пенн, затем Джон Хопкинс – вся моя родословная в трех рамках.
Преодолевая первые пять ступенек лестницы, рядом с которыми висели свидетельства моих научных достижений, я на несколько мгновений снова почувствовала себя школьницей, которая вприпрыжку взлетает на верхний этаж, сжимая в руке свой последний – и довольно удачный – рисунок, и на физиономии у нее сияет улыбка шириной с Чесапикский залив. В те времена я часто думала: Как же я хочу стать такой, как Ома! Я очень постараюсь и непременно буду в точности такой, как она.
Снизу доносились знакомые звуки: мои родители, перемежая английские слова немецкими, обсуждали любимых внучек, которые с лета успели так сильно вырасти; Фредди хихикала, слушая их речь с непривычными велярными и фрикативными звуками, и пыталась подражать; Энн говорила по-немецки довольно бегло; Малколм помалкивал, однако не сидел, а ходил туда-сюда, полагая, видимо, что сидячая позиция на семейном поле брани может оказаться куда менее выигрышной.
– Это ты, Лени?
Знакомый голос словно выплыл мне навстречу с верхней площадки; он казался невероятно хрупким и одновременно исполненным силы. И я тут же перестала прислушиваться к голосам, доносившимся снизу, и устремилась туда, откуда доносился тот любимый голос.
Нет, не устремилась – он сам притянул меня к себе; втянул в некое совершенно иное пространство.
– Лени? – снова произнес тот же голос. Имя «Лени» бабушка дала мне сорок лет назад, и оно никогда мне не нравилось. Уж больно оно напоминало мне знаменитую женщину-кинорежиссера, ту самую любимицу Гитлера с труднопроизносимой фамилией Рифеншталь, которая занималась узаконенной пропагандой фашизма и ставила балеты, положенные на музыку Вагнера. Хотя бабушка много раз пыталась убедить меня, что в мире женщин с именем Лени гораздо больше, чем Рифеншталь и я.
Когда мои ноги коснулись последней ступеньки, Ома, как обычно, протянула мне руку ладонью вверх; серебряные перстни на пальцах, ставших слишком худыми, болтались свободно и смотрели в разные стороны. Нет, «слишком худые» – это еще мягко сказано; они были попросту костлявыми. Моя столетняя бабушка вообще стала удивительно похожа на смерть – особенно когда стояла, как сейчас, опершись одной рукой на трость, а второй уцепившись за перила лестницы для большей устойчивости, но величественно подняв голову. Мне вдруг показалось, что она сейчас упадет, и я подхватила ее. Ей-богу, весила она не больше вздоха.
И, разумеется, я тут же, не задумываясь, выпалила:
– Они хотят забрать моего ребенка!
– Я слышала. – Бабушка постучала по своему левому уху. – Мне еще несколько недель назад новые уши подарили. Этот аппарат стоил целое состояние.
И тогда я расплакалась, как маленькая. Мы так и сидели на верхней площадке лестницы, переплетя руки и ноги, и я плакала, а моя старая бабушка баюкала меня, как в моем далеком детстве, когда я часто болела. Меня начинало подташнивать при мысли о том, что будущее моей Фредди уже кем-то спланировано и предопределено; мне было страшно подумать, что вскоре прибудет тот желтый автобус и увезет ее по дорожке, выложенной желтым кирпичом, а потом моя девочка будет уничтожена системой, которую я сама же и помогала создавать – и сволочными липкими комментариями в адрес соучеников, и своей сверкающей золотой картой, дарящей столько привилегий и удобств.
Бабушка дождалась, когда я наконец перестану судорожно всхлипывать, и спокойно попросила:
– Расскажи мне об этих желтых автобусах поподробней. Куда они увозят детей?
– В Канзас. – Голос, которым я это произнесла, звучал как чужой. Прислушавшись, я поняла, что Малколм прекратил свое бессмысленное хождение по коридору и припарковался где-то поблизости от нас, а может, и на середине лестницы притаился. И оказалась права.
– Здравствуйте, Мария, – сказал он бабушке, поднимаясь к нам с середины лестницы. – Отлично выглядите. – Эти слова вполне могли бы прозвучать по-доброму, если бы их произнес не Малколм, а кто-то другой.
– Выгляжу я как смерть, – возразила Ома. – Так что лгать мне не стоит.
Я видела по его глазам, что он полностью с ней согласен и его, пожалуй, даже слегка корежит от отвращения. Не очень сильно, но все же заметно. Хорошо хоть, подумала я, он не пустил в ход ни одного из своих цветистых эпитетов: престарелая, обессилевшая, бремя для собственных детей. Моя нога, которой я упиралась в предпоследнюю ступеньку лестницы, находилась всего в нескольких дюймах от ширинки на его дорогих офисных габардиновых брюках, так что я наверняка попала бы точно цель, если бы поставила себе подобную задачу. Я даже невольно улыбнулась при мысли о том, что подобная хулиганская выходка вполне возможна. Похоже, он это почувствовал и сказал:
– Ладно, не буду вам мешать. Наверняка вам хочется всласть поболтать наедине.
– Да уж, пожалуйста, Малколм, – ядовитым тоном откликнулась я, – будь добр, предоставь нам такую возможность.
И он ушел; вернулся вниз, где, видимо, продолжил тупо ходить по коридору, полностью игнорируя моих родителей, а также собственную младшую дочь.
– А у вас, я вижу, все по-прежнему, – заметила бабушка. – Все та же «счастливая супружеская пара»? – Это прозвучало, правда, как нечто среднее между утверждением и вопросом, но я, разумеется, заметила сарказм, отчетливо прозвучавший в ее голосе.
– Не совсем. А что с тобой-то происходит? У тебя такой вид, словно ты месяц ничего не ела. – Я взяла ее за руку и стала рассматривать ломкие неровные ногти, сухую потрескавшуюся кожу, туго натянутую на опухших суставах. И волосы у нее тоже стали какими-то безжизненными, сильно изменившись с тех пор, как мы с ней в последний раз виделись; когда я отвела в сторону густую прядь, упавшую ей на глаза, по-прежнему ясные, почти лишенные морщин, в пальцах у меня остался пучок волос, а еще несколько десятков волосков упали на ковровую дорожку, которой была застелена лестница.
У нее выпадают волосы, – с тоской подумала я, – как шерсть у голодной, отбившейся от стада овцы.
– Наверное я слишком зажилась на этом свете, Liebchen, – сказала она.
– Чепуха какая!
– Нет, это правда. Я слишком долго живу и слишком много видела. Помоги-ка мне встать, Liebchen. Я хочу показать тебе кое-что, пока мы одни.
Мы прошли по верхнему коридору и оказались в той комнате, что когда-то была моей; из ее окон был виден сад за домом, а за садом – бесконечные ряды новых домов. Теперь в этой комнате поселилась бабушка. Я помогла ей устроиться в мягком кресле, обитом веселым ситцем, и по ее просьбе подвинула поближе козетку, чтобы она смогла удобно положить ноги. Лодыжки у нее были страшно опухшие.
Вот, значит, как выглядит старость.
– Ох, бабуля! – вздохнула я.
Но она только отмахнулась – деликатно, но все равно как бы возражая.
– Довольно причитать. Подойди вон к тому кедровому комоду в углу и достань оттуда голубую коробку – нет, не эту, а ту, что побольше, она на самом дне.
Я послушно достала коробку и поставила бабушке на колени. Коробка была довольно свободно перевязана плетеным шнурком; бабушка дернула за один конец, и обе петли «бантика» распустились, а повисшие концы вызвали у меня воспоминание о том моем кошмарном сне, где людей душили толстые «Q» с хвостами-щупальцами.
– Теперь сними крышку, – велела мне бабушка, бессильно уронив руки; казалось, она уже и так довольно потрудилась – более чем достаточно для одного дня.
Я сняла крышку.
Внутри коробки была аккуратно и плотно уложена какая-то одежда – синяя шерсть, белый хлопок. Сбоку лежал, свернувшись кольцом, черный галстук со слегка обтрепанными краями. Я просто представить себе не могла, зачем бабушке понадобилось показывать мне свою старую школьную форму, ведь прошло уже столько лет.
– Это что, твоя школьная форма? – на всякий случай спросила я, перебирая пальцами грубую синюю шерсть юбки.
– Это действительно форма, – сказала бабушка. – Только не школьная. – Она до сих пор мягко произносит звук «ш» в начале слов. – Достань ее, если хочешь. А все туфли в большой коробке, в шкафу.
Я разложила форму на кровати – сперва белую поплиновую блузку, которая, когда я ее развернула, оказалась вовсе не белой, а сильно пожелтевшей от старости; затем синюю юбку с глубокой встречной складкой спереди, и постаралась, чтобы складка совпала с застежкой на блузке; затем развернула галстук. Он оказался совсем ветхим, и тонкая черная пыль дождем посыпалась мне на руки.
– Теперь туфли, Liebchen. Маршировальные Schuhe.
– Ома, ты что? Ты хорошо себя чувствуешь?
– SCHUHE, девочка! Достань мои маршировальные туфли! – Бабушка от нетерпения даже разок пристукнула тростью, и довольно сильно.
Из второй тяжелой коробки я достала пару грубоватых черных туфель. Закрытых, со шнуровкой. Когда я поставила их на пол, они так стукнули, что сразу стало ясно, в чем их секрет – на каблук и на носок были прибиты металлические подковки, какие бывают у исполнителей чечетки.
– Теперь понимаешь, Лени? – грозно спросила бабушка.
Но я совсем ничего не понимала. Может быть, моя бабуля пытается объяснить, что в 30-е годы прошлого века она состояла в несколько странной, милитаризированной группе танцоров-степистов? Я машинально перебирала старые вещи, пальцами ощущая различную структуру ткани, округлую форму пуговиц на блузке. На каждой пуговке были выбиты буквы, я посмотрела внимательней и спросила:
– Что значат эти BDM и JM? Это название твоей школы?
Она не ответила и велела мне сесть.
– Я хочу кое-что рассказать тебе, Лени. Этого я никогда и никому не рассказывала. Даже твоему отцу.
– Хорошо. – Хотя, судя по ее интонациям, мне, пожалуй, не очень хочется это услышать.
Бабушка удобно откинулась в кресле, перестав напряженно сжимать набалдашник своей трости, и стала рассказывать.
– В юности я была близко знакома с одной девочкой. Не из бедной семьи. Как раз ее семья считалась вполне зажиточной: отец был врачом, а мать преподавала математику в городской гимназии. Мы с Мириам очень подружились. – У бабушки даже глаза заблестели. – Мы были настоящими подругами. Почти как сестры. – Ее глаза заблестели еще сильней, что было уже подозрительно, и я не стала спрашивать, по-прежнему ли она общается с Мириам и где Мириам сейчас. – Когда я достаточно подросла, мой отец и двоюродный дед заставили меня вступить в BDM, Bund Deutscher Mädel. Думаю, тебе известно, что это означает?
Я приблизительно перевела с немецкого:
– Какое-то немецкое объединение.
– По-английски это называется Союз немецких девушек. – Она кивнула в сторону разложенной на кровати одежды. – Отец купил мне эту форму и ботинки. Сперва мне все это не очень нравилось, но на день рождения папа сделал мне подарок: особые подковки, как для степа, и отправил меня к сапожнику, чтобы тот их прибил. И знаешь что?
– Нет.
– Мне понравилось! Я стала с удовольствием носить эту форму каждый день после школы, а также на те собрания, что бывали по вечерам. Через какое-то время я и в школу стала в этой форме ходить. Как делали и многие другие девочки. Не нальешь ли ты мне соку? Он в том маленьком холодильнике.
Я отыскала банку яблочного сока и вылила ее содержимое в большой стакан, который Ома с жадностью опустошила, после чего ее голос отчасти вновь обрел былую плавность, и она продолжила рассказ:
– Школа стала совсем другой. После введения этих форм. Девочки, которые раньше все вместе прыгали через веревку и играли в разные игры, стали разделяться на группы. Мой отец сказал, чтобы я не вздумала даже разговаривать с Мириам, когда на мне форма BDM. – Бабушка засмеялась, но уж больно невесело прозвучал этот смех. – Впрочем, он мог бы мне этого и не говорить, потому что сама Мириам давно уже перестала со мной разговаривать.
Бабушка надолго умолкла.
– А что потом случилось с Мириам? – спросила я, поскольку пауза настолько затянулась, что мне стало не по себе.
– Не знаю. – Ома на меня не глядела, она смотрела в окно. Потом снова повернулась ко мне. – Нет, я действительно этого не знаю. А потом я вступила в местную группу Glaube und Schönheit[13]13
«Вера и красота» (нем.) – в нацистской Германии подразделение Союза немецких девушек (BDM).
[Закрыть] и стала изучать искусство. – Последовал еще один короткий горький смешок. – Надо же, вера и красота! Смешно, но ни одно из моих произведений красотой не обладало. – Ее взгляд скользил по дальней стене комнаты.
Я тоже посмотрела туда.
Большая часть полотен Омы выполнена в серых и черных тонах; это некие абстрактные воплощения стен, оград и прочих символов разделения. Когда я смотрела на ее картины, я всегда думала: а какие картины написала бы я, если б послушалась своего сердца, а не своего мужа?
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?