Текст книги "Зелёный велосипед на зелёной лужайке"
Автор книги: Лариса Румарчук
Жанр: Детская проза, Детские книги
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 12 страниц) [доступный отрывок для чтения: 3 страниц]
Эвакуация
Это был Урал. Здесь было много солнца. И если одна сторона улицы была на солнце, а другая в тени, то это выглядело как день и ночь (нигде потом я не встречала такого контраста света).
Это была Башкирия, Солнечная Башкирия, как ее называли. И когда приходила весна, она сваливалась сразу: светом, грохотом, половодьем. А какие ручьи текли в канавах! Они клокотали, дыбились, пенились (никогда больше в жизни, ни разу и нигде я не встречала таких ручьев!). По мутной воде, вздыбленной, клокочущей, летели, обгоняя друг друга, щепки – наши корабли. И когда я опускала на воду свой кораблик и смотрела, как он летел, мгновенно подхваченный потоком, у меня захватывало дух.
Мы приехали сюда в эвакуацию. Я, моя младшая сестра Эля и бабушка. Наш сосед – старик с квадратной белой бородой – все время молчал.
– Его уплотнили. Вот он и сердится, – говорила бабушка.
– А мы-то при чем? – говорила я.
– Мы-то ни при чем, а все-таки из-за нас его уплотнили, – отвечала бабушка.
Однажды, когда он проходил по коридору твердыми шагами хозяина, бабушка догнала его и сказала:
– Вы уж не обижайтесь. Война скоро кончится. Мы уедем, и комната снова ваша будет.
– У Ивановых квартиранты уехали, а ордер в исполком сдали. Им и подселили других, – глухо ответил старик. – Нет, что с возу упало, то пропало.
Дом был бревенчатый, с длинным глухим забором. Доски в заборе пригнаны так плотно, что ни щелочки. А у калитки росла бузина, несъедобная, волчья ягода. Но какая же она волчья, если такая красная и веселая? Когда она цвела, дом выглядел менее мрачным. На ночь закрывались ставни, что очень забавляло меня и Элю. Сначала ставни закрывала бабушка, потом разрешила мне. В комнате становилось так темно, что я все время опаздывала в школу: думала, еще ночь. А потом научилась узнавать утро по просвету в круглой дырке, куда вставляли болт.
Училась я в старой деревянной школе, низкой и длинной, похожей на барак. А как раз напротив нашего дома, через дорогу, стояло великолепное здание, каменное, в четыре этажа, с огромными окнами.
– Это школа, – сказала мне какая-то женщина, когда мы стояли у водокачки.
– Школа? – удивилась я. – Вот так раз. А почему же в ней не учатся?
– Там сейчас госпиталь, – грустно пояснила женщина и добавила, поправив платок: – Перед самой войной построили. Только собирались открыть.
…Однажды к нам лезли воры. Кто-то ломился в дверь и кричал глухо:
– Нюрка, открой, дура!
Мы были дома одни: сосед куда-то ушел. И бабушка сказала дрожащим голосом:
– Никакой Нюрки здесь нет. Дома только я, больная женщина, и двое детей.
Стук прекратился. Наверное, воры удалились на совещание. Бабушка несколько раз подходила к дверям и прикладывала ухо.
Потом в дверь снова забарабанили.
– Нюрка – это их хитрость, – сообразила бабушка, – это они для отвода глаз придумали.
Она влезла на табуретку и, высунув голову в форточку (наши окна выходили на улицу, и довольно людную), стала окликать прохожих.
– Будьте добры, – говорила она, – вызовите, пожалуйста, милицию, а то к нам лезут воры.
Какой-то мужчина захохотал. Какая-то женщина завела разговор с бабушкой.
– Боже мой, – говорила она, – какое страшное время. И вы действительно одни дома? Напасть на старую женщину с больными детьми (с чего она взяла, что мы больные?)… Разве это могло быть в прежние времена (какие прежние? До войны? Или в царские?)… Храни вас бог! – И женщина удалилась.
Наконец кто-то все-таки вызвал милицию.
Мы долго не открывали: боялись, а вдруг это воры придумали новую хитрость – выдают себя за милицию. В конце концов, после долгих переговоров, открыли.
– Hу, что здесь происходит? – спросил толстый милиционер.
Их пришло двое, плотных, важных, величественных. Один вел на привязи овчарку.
– Собачка! Маленькая… – запричитала Эля и – ой! – отскочила, потому что собака ощетинилась.
Милиционеры, конечно, никого не поймали, потому что воры уже убежали.
Нам жилось трудно. От мамы почему-то не было ни писем, ни денег. Пенсии за отца не хватало. И бабушка вдруг вспомнила, что в юности она прекрасно рисовала и даже в гимназии получила приз за лучший рисунок. Только что рисовать и на чем? Бабушка думала и наконец придумала. Она купила в аптеке детскую клеенку, вырезала из бумаги трафарет… Так появились детские коврики с зайчиками и котятами. Бабушка быстро уловила требования публики: к Новому году она рисовала зайцев под елкой, к Первому мая – зайцев с флажками.
Каждое воскресенье бабушка продавала коврики на рынке. В поселке она подружилась с одной женщиной и тоже научила ее рисовать. Вдвоем продавать было веселее. Правда, иногда бабушка жаловалась нам:
– Подходит ко мне покупательница. «Какая прелесть, – говорит. – Сколько это стоит? Десять рублей? А как отдать?» А она подскакивает (она – это бабушкина приятельница) и говорит: «Я вам уступлю. Берите за девять». Вот она, человеческая благодарность, – разводила руками бабушка.
Мы с Элей всегда с нетерпением ждали бабушку с рынка. Уже все было съедено: и холодные картофелины, и хлеб. Эля ногтем соскребала со сковородки что-то черное: то ли остатки подгоревшего жира, то ли гарь, пахнущую жиром, а потом обсасывала палец.
Она никогда не хныкала, никогда не просила есть – понимала, что нечего, и только боялась: вдруг бабушка больше никогда не придет.
– Пошли встречать, – просила она.
– Мы ведь только что ходили, – отвечала я.
– Ну и что же? Может, она уже идет.
Я закутывала Элю, и мы выходили в темную улицу: фонари в войну зажигались редко.
– Смотри, по-моему, это она! – радостно восклицала Эля.
Я вглядывалась в темноту.
– Нет, – вздыхала я, – не ее походка.
А иногда, почти угадав бабушку, мы обе молчали – боялись обмануться. И только когда она была уже близко, с криками бросались к ней. Я пыталась снять у нее со спины вязанку дров, а бабушка не давала и предлагала сумку – та была легче.
– Ах вы, дурочки мои, – говорила бабушка, и голос у нее становился растроганным. – Ну что со мной может случиться? Сегодня на рынке облава была. Все всё попрятали. А меня, если и заберут, выпустят: какой со старухи спрос?
Бабушка выкладывала на стол мясные кости, картошку, иногда еще кислую капусту и клюкву: выменивала у деревенских на коврики. Картошка продавалась кучками, дрова – вязанками, а молоко зимой – застывшими кругами льда.
В нашей комнате стало уютней: бабушка купила на рынке абажур (а то висела на шнуре голая лампочка); правда, свет давали редко, больше сидели с коптилкой. Абажур был зеленый, из тонкой бумаги «в гармошечку». «Гофрированный», – сказала бабушка.
Как-то принесла мне ботинки. Я была на седьмом небе от счастья. Ботинки рыжие, толстые, со шнурками. Не то мальчишечьи, не то девчоночьи – не разберешь. Эля мрачно молчала, глядя на мои ботинки. Я нарядилась и пошла гулять за калитку. Эля – за мной. И все – молча. Я расхаживала, подпрыгивала и все время будто случайно бросала взгляд на свои ноги. Эля крутилась тут же и вдруг наступила мне на ногу.
– Ты что, слепая? – сказала я. Она промолчала. А потом вдруг снова наступила. Я нагнулась и стала тереть ладонью испачканный ботинок. Мне стало жарко от возмущения. Я была уверена, что она наступает нарочно – завидует моим ботинкам.
С каждым разом бабушке все труднее становилось ходить на рынок. Однажды утром она встала с постели и упала. Я подбежала к ней, чтобы помочь ей подняться, и вдруг почувствовала, что могу донести ее до кровати – такая она была легкая. У нее начиналась дистрофия.
Вечером с рынка пришла та самая бабушкина приятельница. Всегда шумная и энергичная, она стояла над бабушкиной постелью и только качала головой. А в ногах сидела Эля и смотрела на нее с надеждой. В комнате было темно, ставни закрыты, и только тени от коптилки (почему такие огромные от такого маленького света?) метались по стенам и потолку.
Утром та женщина принесла пузырек с золотистой жидкостью: на дне ее колыхался мутный густой осадок.
– Вот, достала, – сказала она. – Будешь пить рыбий жир – встанешь на ноги.
И действительно, бабушка наливала рыбий жир прямо в суп, и это ее спасло.
…Много времени прошло с тех пор. Война кончилась, и детство кончилось, потому что ничто на свете не бывает всегда.
Мы снова соединились: мама, бабушка, Эля и я. Только отец не вернулся с фронта.
Мы уехали туда, где жили до войны. И только изредка вспоминаем эвакуацию.
– Ненавижу этот город, – говорит бабушка. – Даже вспоминать страшно. И как мы только выжили тогда?
«Дорогой мой город, город солнца, детства, необыкновенных весенних ручьев», – с нежностью думаю я.
Как-то я была в нем проездом. Взяла такси и поехала с вокзала на свою улицу. Все на ней осталось прежним. Было странное чувство: словно время застыло.
– Это потому, – сказал мне шофер, – что город застраивается в другом направлении. Там целый второй город вырос.
Я вышла из машины, чтобы потрогать серый забор, и, как прежде, не нашла в нем ни щелочки.
Был апрель, бузина еще не цвела. Она стояла сухая и черная. Но это была та, та самая бузина, которая видела меня маленькой. И я сорвала сухую веточку и взяла ее с собой.
…Как-то дома мы с моей институтской подругой готовились к экзаменам. Я раскрыла учебник и нашла эту веточку. Растрогавшись, я рассказала подруге, как нам жилось в войну, и даже, вытащив откуда-то, показала ей коврик, детский коврик с зайцем под елкой, желтый от времени (мы его сохранили на память).
– Какая безвкусица! – сказала она. – Подумать только. Ведь вы приносили большой вред – портили людям вкус.
Графиня
– Вы к кому? – спросила я.
Женщина молчала. У нее было серое лицо. И мне вдруг показалось, что она неживая. В страхе я попятилась назад и бросилась в комнату:
– Бабушка, у нас на кухне кто-то сидит.
– Кто «кто-то»? Чужой? – ахнула бабушка и побежала на кухню. Я, конечно, за ней.
По-моему, женщина сидела все так же. Глаза у нее были закрыты. И только лицо, когда она услышала наши шаги, как будто дрогнуло.
– Вы к кому? – так же, как и я, спросила бабушка.
И тоже не получила ответа.
Бабушка растерялась. Она посмотрела на меня вопросительно, как будто я могла что-то объяснить. Потом вздохнула. В это время раздался скрип ключа в скважине и вошла наша соседка Марзея. Бабушка сразу успокоилась.
– Вот, – сказала она Марзее, – захожу в кухню – и пожалуйста… Наверное, Эля забыла запереть дверь.
Марзея не спеша поставила на пол сумку с продуктами и осмотрела женщину. Мы молчали.
– Притворяется, – наконец объявила Марзея. Голос у нее звучал решительно. – Они теперь на все идут. (Я похолодела: они – это были бандиты.) То за кошек мяукают (я сразу вспомнила ужасающий рассказ о черной кошке), то нищенками прикидываются.
– А вдруг она больная? – подала голос Эля. Она неожиданно выросла за бабушкиной спиной и теперь стояла, вытягивая свою длинную шею из шарфа, которым было обмотано горло. У Эли была ангина.
– Больная? – повторила Марзея. – Вон Ивановы тоже – впустили, пожалели. Старушка была, не то что эта. Думали: ну какой от нее вред? А утром хватились – ни карточек, ни вещей…
Женщина зашевелилась. Она вдруг открыла глаза и как-то пусто посмотрела на стену.
– Постойте, постойте, – насторожилась Марзея. – А она не сумасшедшая? Да-да, не удивляйтесь, – обернулась Марзея к бабушке. – Сейчас, знаете, из сумасшедших домов выпускают. Кормить-то нечем, вот и выпускают. Чтобы они себе сами пропитание искали.
– Господи, – совсем разволновалась бабушка, – еще зарежет ночью. Мало ли что умалишенному в голову придет. А у меня дети. Ну-ка, марш отсюда! Эля, а тебе разрешили встать?.. – И бабушка стала спешно выдвигать ящики буфета, выгребая оттуда ножи и вилки.
– Не бойтесь, – вдруг тихо сказала женщина. – Я не оттуда.
У бабушки от неожиданности нож выпал из рук.
– Мужчина придет, – сказала Марзея с уверенностью…
– Какой еще мужчина? – прямо-таки застонала бабушка. – Не нужен нам никакой мужчина.
Действительно, у нас в этом городе и мужчин-то знакомых не было.
– Все ясно, – заключила Марзея. – Мужчина – это ее привод. Мы как уснем, она его и впустит. Ну, дверь ему откроет.
– Нет-нет, – сказала бабушка и решительно подошла к женщине. – Вы уж, пожалуйста, уйдите. Сделайте одолжение. Вот так… сейчас я вам помогу, потихонечку, полегонечку… – говоря так, бабушка подталкивала ее к дверям. – У нас ведь кухня не отапливается. Вы лучше в соседний подъезд ступайте, постучите в первую дверь направо. У них и печка на кухне, и передняя теплая. Постучитесь, может, пустят. Там и погреетесь.
Говоря так, бабушка вывела женщину на лестницу и быстро захлопнула за ней дверь.
– Смотрите у меня, никому не отпирайте, – предупредила Марзея и строго посмотрела на нас из-под своих угольных бровей.
Мы вернулись в комнату. Эля легла в постель. Я села за уроки. Бабушка вернулась к картофельному тесту – оно стало совсем коричневым. Все почему-то молчали.
– А может, она совсем и не нищенка, – вдруг изрекла Эля. – Может, она, наоборот, графиня.
Я прыснула.
– И нечего смеяться, – обиделась Эля. – Если хочешь знать, так очень часто бывает.
– Что графиня притворяется нищенкой? – съязвила я. – Ты что, сама видела или вычитала где?
– Не обязательно графиня. Я вообще говорю. Между прочим, – не сдавалась Эля, – она похожа на графиню. Они всегда такие бледные. Это потому, что они уксус пьют. Не веришь?
– Не болтай глупостей, – не выдержала бабушка. – Графинь теперь нет.
– А куда же они делись? – спросила Эля. – Ведь не может быть, чтобы все исчезли. Хоть одна должна была остаться.
– Помолчи, – сказала бабушка. Она определенно была не в духе.
Меня вообще-то тоже интересовал вопрос, куда могли подеваться все графини. Но я не решилась спрашивать.
А ночью мне приснился сон: будто на улице поднялся страшный ураган. Молния так и сверкала. Деревья трещали от ветра. И вдруг в окно кто-то постучал.
– Кто там? – спросила я, дрожа от страха.
– Это я, графиня, – раздался слабый голос. – Открой мне дверь, девочка.
– Я не могу, – зашептала я, – бабушка не велела никого впускать.
– Но это же я, графиня. Ты что, не узнала меня? Я промокла до костей. Кажется, у меня начинается воспаление легких.
– Но бабушка спрятала куда-то ключ, – в отчаянии зашептала я.
– Тогда открой окно. Только поторопись, девочка.
– Как же я открою окно? Ведь мы уже поставили вторую раму. А вы не смогли бы влезть в форточку?
– Не знаю… – сказала графиня растерянно. – Я никогда не лазила в форточки. Но я попробую…
Я вскочила с постели и стала ощупью пробираться к окну. В темноте я наткнулась на стул, и он повалился. Раздался ужасный грохот.
– Что такое, что случилось, кто-нибудь лезет? – закричала испуганная бабушка.
И тут я проснулась. Я действительно стояла на полу около упавшего стула. А за окном, замороженным и пушистым, плыла светлая, тихая ночь. Ни молнии. Ни урагана. Ни графини.
– Да нет, бабушка, это я, – сказала я и нырнула под одеяло.
Утром я проснулась и все забыла.
Бабушка жарила картофельные оладьи. Эля вырезала из бумаги кукол, радуясь тому, что у нее ангина и можно не идти в школу. А на стекле блестели под солнцем целые джунгли, нарисованные морозом. И я подумала, что, когда вырасту, обязательно стану путешественником, как Миклухо-Маклай.
Я уже хотела поделиться с Элей этой мыслью, как вошла хмурая Марзея и сказала, что женщину ту нашли в соседнем подъезде мертвой и что труп был совсем замерзшим, аж стучал.
Ночь моего рождения
– Ты родилась перед рассветом, – сказала мне мама, – в ночь на Седьмое ноября, в самый канун праздника. И наш дедушка предложил назвать тебя Октябриной. Как сейчас помню: стоит он под окном роддома, худой, в ватнике, в валенках, подшитых кожей, бородка клинышком, как у Калинина, и плачет. Рад был, что дождался правнучки. Я ему что-то кричу, руками на стекле показываю, а он не слышит, не понимает: ведь стекла-то двойные. А форточки открывать не разрешали. Потом записку прислал: мол, поздравляю с Октябриной. А мне было весело, так весело, как, может, никогда потом не было: и оттого, что ты уже родилась, и оттого, что праздник, и флаги, и солнце, и снег, и на тротуаре обрывки бумажных цветов – малиновые, красные, васильковые – на снегу… Я взяла и написала дедушке стихами: «Коль вторым родится сын, он и будет Октябрин. А пока прими Наташу и учись варить ей кашу».
Но дедушке так и не удалось ввести в нашу семью Октябрину. Он и мне пытался дать это имя. А когда появилась на свет ты, да еще накануне Октябрьских праздников, тут уж дедушка совсем разошелся; он заявил, что все равно будет воспитывать тебя в революционных традициях и когда тебе исполнится шестнадцать и ты пойдешь получать паспорт, то сама пожелаешь изменить свое имя.
Бедный дедушка, он так и не дожил до этого дня. Собственно, мне он приходился уже прадедушкой, но, пренебрегая степенью родства, я, конечно, называла его дедушкой. Я помню его совсем старым, но высоким и стройным. Только лицо все в мелких морщинках. Посмотришь со спины – юноша. Посмотришь с лица – старик. Был он очень добрый, пожалуй, добрее всех, кого я знала в жизни. Но жил на свете один человек, которого он ненавидел всей душой. Это был татарин Абдула, его сосед. Я не знала причин этой взаимной ненависти. Помню только, что при одном упоминании имени Абдулы дедушка начинал трястись. Но самое интересное заключалось в том, что их собаки тоже ненавидели друг друга. У дедушки был Тузик, а у Абдулы – Мальчик. Тузик был похож на ящерицу: длинный, коротконогий, с рыжими подпалинами. А Мальчик – вертлявый и визгливый. Стоило со своей стороны двора показаться Тузику, как из-под крыльца сейчас же выныривал Мальчик. И сразу же двор наполнялся странными звуками, как будто в кране булькала вода и никак не могла прорваться наружу. Так часами стояли они друг против друга и булькали. И только иногда этот сдавленный хрип прорывался лаем. При этом они неудержимо рвались друг к другу, но, соблюдая неприкосновенность границ, каждый оставался на своей территории. Со стороны это выглядело очень смешно: собаки дергались на месте, словно их сдерживала невидимая привязь.
Когда мы с дедушкой отправлялись на прогулку и вдруг в конце улицы показывалась коренастая фигура Абдулы, дедушка, темнея лицом, отворачивался, чтобы не впасть в соблазн. И только, сплюнув, говорил в сердцах: «Тьфу ты, пся крев!» И это звучало как «Сгинь ты, нечистая сила!»
Абдула же не отворачивался, а, наоборот, норовил столкнуться с нами нос к носу. При этом он презрительно цедил: «Каторжанин». Этого уж дедушка не мог выдержать, ведь Абдула оскорблял его лучшие чувства. И они начинали смешно топтаться друг против друга, как драчливые петушки. А вокруг бегали Тузик и Мальчик и яростно хрипели.
Каторжанином Абдула называл дедушку потому, что еще в царские времена дедушка, ткач из польского городка Згерж, был сослан на Сахалин в каторжные работы за участие в революционной организации «Пролетариат». Следом за ним приехала его молодая жена с грудным ребенком. Подумать только, этот грудной ребенок и есть моя бабушка.
…Дедушка очень любил Некрасова и, когда читал «Русские женщины», – плакал. Меня всегда удивляло, что революционер может плакать. И вообще я совсем не такими представляла бойцов революции. В моем представлении все они похожи на скульптуру Ленина в нашем сквере, который мы ласково называем «ленинский садик» и весной, когда чуть пригреет солнце, так любим играть в мяч на теплом граните постамента.
Так вот, я никогда не думала, что революционер может плакать. А дедушка плакал как ребенок. Его сморщенное лицо делалось еще более сморщенным. В морщинах ручейками скапливались слезы, а дедушка и не думал их вытирать. По-моему, он просто не замечал, что плачет.
Дедушка любил возиться с землей. Часами копался он в саду и огороде: подстригал ветки, пересаживал деревья, ставил им подпорки, копал, сажал, окучивал… Взяв меня за руку, долго водил по участку. Больше всего меня привлекал малинник. Я залезала в самую глубину, где даже в ослепительный летний день было сумрачно, прохладно и сыро, как в подземелье. Здесь на мокрой черной земле догнивали черные ягоды. Багровые от спелости, они свисали с веток прямо мне в рот. Их совсем не прельщала участь их сестер, догнивающих на жирной земле. И потому стоило мне подставить рот, как ягода тут же шлепалась на язык.
Объевшись ягодами, я вылезала из кустов в знойный, сухой, солнечный полдень, где, щурясь от солнца, стоял мой дедушка, тоже сухой, высокий, с маленькой бородкой клинышком. И я бросалась к нему с таким чувством, словно вернулась из далекого далека.
А умер он зимой, когда колол дрова. Топор застрял в сучке. Дедушка изо всех сил размахнулся топором с насаженным на острие поленом, да так и упал вместе с ним лицом в снег. Это случилось за двенадцать лет до того, как я должна была получить паспорт и стать Октябриной.
Октябриной я так и не стала.
Но зато, когда город готовится к этому празднику, испытываю необычайное волнение и, замирая, смотрю, как в кузовах грузовиков везут свернутые флаги, как подтягивают вверх транспаранты, как укрепляют вокруг них лампочки, чтобы вечером они вспыхнули ярко и весело. Наверное, дедушка был прав: во мне все-таки живет частица Октябрины. Да и как же иначе! Родиться накануне такого дня, соединить в себе два праздника – и всенародный, и свой личный – не каждому такое везенье. Смотреть на цветные огоньки, на летящие по ветру флаги, на воздушные шары, рвущиеся в холодное, ясное сапфировое небо, и думать втайне, что это для тебя, ради тебя, в честь тебя…
И в этот вечер в канун праздника мы с мамой, как всегда, пошли смотреть иллюминацию. Молча прошли мы по темным пустынным улицам (ведь война, электричество надо экономить) и вышли на главную. Тротуары уже покрылись толстым слоем снега. Морозило. Мама взяла мою руку, подышала на нее и сунула в свой карман. Так мы и стояли, как две подруги, с неизъяснимым волнением глядя на центральное здание города. В полутьме оно одно полыхало светом, как корабль в море. И над знакомыми и незнакомыми мне портретами, окруженными гирляндой огней, красным контуром горела пятиконечная звезда. Словно это море выплеснуло со дна свою звезду, как подарок, и то ли волнами, то ли ветром ее занесло в небо.
Вокруг нас – кучками и поодиночке – топтались люди. Одни уходили, другие подходили. Почти все молчали. А если и переговаривались, то шепотом. Все, как и мы, зачарованно смотрели на эти огни, на портреты в лучах света, на звезду. А какая-то старуха даже перекрестилась.
Позже, когда я выросла, в моей жизни было много праздников с неоновым светом, с бегом огней, с фейерверком салютов. Но едва ли они были лучше этой бедной иллюминации третьего года войны.
А ночью я не могла заснуть. Мне хотелось, чтобы скорее настало утро – утро моего рождения. Я так часто вскакивала и смотрела на часы, что бабушка наконец не выдержала. «Пока ты не уснешь, утра не будет!» – пробурчала она сквозь сон. Конечно, бабушка не вкладывала в эту фразу никакого другого смысла, кроме того, что мне надо спать. Но в моем разгоряченном воображении сейчас же возникла картина вечной ночи. «А что, если я так и не усну?! – с ужасом подумала я. – Значит, утра не будет никогда. Не будет ни света, ни солнца, ни голубого неба, ни демонстрации. Ничего не будет. Будет только эта ночь. Только темнота. Только слабый, чуть различимый свет окна». Но тут мой рассудок запротестовал. «Ну хорошо, – подумала я, – я виновата. Но чем же виноват весь город, все люди? Ведь если утра не будет, то его не будет не только для меня, но и для них. Значит, из-за какой-то глупой девчонки весь город, а может быть, и весь мир останется в темноте, в вечной ночи. Но разве такое бывает, может быть? Конечно, нет!»
И я засмеялась тихим, счастливым, облегчающим смехом. А успокоившись, не заметила, как уснула.
Проснулась я неожиданно и сразу, словно кто-то толкнул меня изнутри. В комнате было тихо и темно. Все спали. Только квадрат окна слабо светился, и я подошла к нему, сама не знаю зачем.
Там, за окном, была та же особенная тишина, которую называют мертвой. И действительно, город словно вымер: ни души, ни ветерка. Дома, палисадники, трубы без дымов, столбы с погашенными фонарями, заборы и деревья – все было полно такой неподвижности, как будто город окаменел и я в нем единственная живая душа.
Я смотрела в окно и ничего не узнавала. Вот белая стена молочного комбината… Вот черная будка сапожника… Но разве это та самая стена, на которой кусочком угля мы рисовали человечков? И разве это та будка, где толстый усатый армянин чистил мне ботинки?
Передо мной был совершенно другой мир, ничем не похожий на тот, дневной, который я знала и любила. И это было как два разных города. Два материка. Две земли. Две жизни. Две меня. Потому что и я сама была другая. Смутное предчувствие коснулось моей души: я поняла, вернее почувствовала: то, что я увидела, нельзя рассказать днем. И то, что происходит днем – и наши игры, и работа взрослых, – все это кажется бессмысленным ночью.
Так я стояла, приникнув к подоконнику. Тело мое сделалось легким, а голова кружилась, словно это земля, вращаясь, увлекала меня за собой. Конечно, она вращалась и днем. Но в играх и заботах дня разве могла я почувствовать это кружение?
И вдруг в этой неподвижности что-то произошло, сдвинулось… Где-то в глубине, еще не прорвавшееся на поверхность, началось движение, словно перемещение слоев в колбе алхимика.
И вот небо стало похоже на огромную чашу, в которой сначала медленно, а потом все быстрее начало закипать вещество, сложное по составу. Его первый, нижний слой был еще черным, как все вокруг. Но в этой черноте уже угадывались оттенки всех следующих слоев.
Потом черный цвет расслоился, распался… Темно-багровый перелился в фиолетовый, фиолетовый – в малиновый, малиновый – в розовый.
Слои лежали спокойно и величаво, не смешиваясь, гордо храня свою отъединенность.
Но вот словно кто-то невидимый прибавил снизу огня. И враз, как это бывает в кипящей посуде, все забурлило, смешалось, вспенилось. Заклубились облака, устремляя в небо прозрачные, легкие, испаряющиеся дымки.
И вдруг все погасло.
Только блеклый белый свет равномерно разлился повсюду. Стена молочного комбината снова стала стеной молочного комбината. А будка сапожника – знакомой мне будкой. С неба посыпался мелкий снежок. И одинокая кошка с тощим и длинным туловищем, пугливо озираясь, быстро пересекла дорогу и нырнула в приоткрытую дверь подъезда.
Все стало как всегда. Только мое тело, еще минуту назад невесомое, словно готовое улететь, как воздушный шарик, вдруг так отяжелело, что я с трудом дотащилась до постели и рухнула в нее камнем.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?