Электронная библиотека » Леонид Бежин » » онлайн чтение - страница 12


  • Текст добавлен: 29 апреля 2022, 23:01


Автор книги: Леонид Бежин


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 12 (всего у книги 44 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]

Шрифт:
- 100% +
IX

Мы, музыканты, люди простые и слишком практические, чтобы много рассуждать, но при этом – русские и поэтому большие теоретики. Вот и рассуждаем, особенно под водочку – как небожители подвала, как изгнанные сяни

Однажды, когда мы выпивали и закусывали черным хлебом с селедкой и мелко нарезанным зеленым лучком (отменная, знаете ли, закуска), зашел разговор о слухах, о причинах столь злобных нападок на театр. И вот наш энциклопедист Вилли нам кое-что поведал. Оказывается, немецкий писатель-антифашист Томас Манн как-то имел неосторожность обронить фразу: «Святая русская литература». Такие фразы произносятся в особые минуты, от восторга и умиления. Посмотрел на корешки книг с названиями «Анна Каренина», «Отцы и дети», «Мертвые души» и умилился, расчувствовался, произнес и записал: «Святая… русская…»

В Европе эта фраза ни у кого особых возражений не вызвала. Всем было известно, что Томас Манн учился у Толстого и Достоевского, высоко чтил Ивана Шмелева за «Неупиваемую чашу», «Лето господне» и «Солнце мертвых», переписывался с ним и обменивался книгами, поэтому у него русская литература в особом почете.

Впрочем, она и без почета – святая… Заплевана, затоптана… Как у Тургенева в стихотворении: «Дура!» И она же: «Святая!»

Ну и пожалуйста… – отвечала Европа. – Пусть она будет для него святой, великой, какой угодно. Он ведь уже в преклонных летах, наш Томас, – вот и чудачит, потихоньку выживает из ума.

На том Европа и успокоилась.

– Иное дело у нас, в России, – опрокинув стаканчик водки и закусив хлебом с селедкой, продолжал Вилли. – Кому-то святая русская литература явно не угодила, пришлась как кость в горле. И не куриная косточка, а баранья лопатка. Сказано-то красиво, но вот это словечко – святая… Давайте уберем, иначе получается, что английская литература – не святая, а там как-никак Шекспир… И французская не святая… а там Бальзак… зря он, что ли, ночи напролет просиживал за письменным столом, глушил кофе до сердцебиения, старался, мучился, «Человеческую комедию» создавал… Поэтому пусть будет просто русская литература, и хватит: этого вполне достаточно.

Подправили чуток фразочку, но на том не успокоились. Стали поговаривать: зачем выпячивать, что она (то бишь литература) – русская. Пушкин учился у Парни, Толстой – у Стерна, Достоевский – у Стендаля и Жорж Санд. Этак поскребешь – царапнешь – и от русского ничего не останется, кроме березок, зеленоватых от тины омутов со щуками и налимами и собачки Муму, утопленной бедным Герасимом. Поэтому еще сократим фразу: пусть будет просто литература. Ясно и всем понятно…

Вот и с Хозяйкой, по словам Вилли, получилось примерно так же. Она, конечно, не Михаил Чехов, но – пускай чуток по-бабьи, со слезой, с надрывом – мечтала возродить святой русский театр. Где-нибудь в Европе это прошло бы на ура, как Русские сезоны Дягилева. Во времена того же Михаила Чехова, эмигрировавшего в Новый Свет, на святом русском театре выросли поколения американских актеров. Но то – Америка и Европа. Там всегда были бы рады и святому русскому, и святому английскому, и святому французскому театрам.

У нас же, азиатов (Вилли любил называть русских азиатами), вместо радости – недоверчивость, зависть и глухая подозрительность (бдительность). А это лучший повод для того, чтобы зацапать здание, ведь сколько у нас неустроенных режиссеров, бездомных трупп, несостоявшихся актеров, и всем хочется на Тверской бульвар, под крышу МХАТа.

Хозяйку же с ее театром вежливо попросить: «Будьте любезны, этак в сторонку… А лучше совсем освободите помещение». Попросить и тем самым продолжить дело великого режиссера, который когда-то, получив административную власть, начал закрывать академические театры, чуждые всему новому, новаторскому, экспериментальному.

Или оставить бывшей Хозяйке Малую сцену с залом на 44 места, и пусть они там возрождают святой русский театр. Основную же сцену отдать не святому русскому, а просто театру, коему предоставлена свобода эксперимента и право на самовыражение, чтобы, пользуясь этим правом, можно было смело снять все ограничения, нарушить любой запрет и творить, творить…

X

В такие мы ударились рассуждения, разволновались так, что Вилли даже прочел из классика, чтобы нас унять:

Там люди в деле тихи,

Но говорят, волнуются за двух.

Там от Кремля, с Арбата и Плющихи

Отвсюду веет чисто русский дух.

Нам понравились стихи, но мы же и присмирели, хотя сами-то мы в своем деле не тихи: уж если заведемся, то на весь Тверской бульвар. И когда говорим – точно – волнуемся, и от этого у нас бывают всякие перехлесты. Не можем себя сдержать.

Поэтому пора нам от теорий и рассуждений вернуться к практическим делам, тем более что опасность над Хозяйкой нависла нешуточная. Чуть было ее и впрямь не выселили, грозились вызвать ОМОН. Ее верная рать писала письма, вербовала сторонников, старалась заручиться поддержкой ЦК на Старой площади…

Впрочем, про ЦК я так, шутканул. Где он ЦК-то? Мнился великаном, слоном или пятнистым жирафом, а оказался мухой-цокотухой. Поэтому я поправлюсь, выражусь уклончиво: заручиться поддержкой могущественных лиц. Старались заручиться, но все попусту.

И тут вмешались мы, и толкнуло нас на это то, что Хозяйка по доброте душевной иногда выписывала нам контрамарки и мы бывали на ее спектаклях. Прежде всего нас завораживала она, блиставшая на сцене. Но и сами спектакли тоже нравились.

Словом, было за что постоять. И мы решили выйти на паперть (раз уж театр святой, то и паперть должна быть). Но не стоять с протянутой рукой, а пикетировать, протестовать, взывать к общественному мнению. И при этом вся изюминка была в том, что аккомпанировали – подыгрывали себе – на своих инструментах. Исполняли того же Цфасмана, Варламова, Лундстрема и вместо денег в футляр от саксофона собирали подписи под воззванием: сохраним театр.

Это было красиво. Мы сами себе нравились. Нам аплодировали и тут же ставили подписи: весь Тверской бульвар выстраивался, чтобы поддержать театр. И стало ясно, что никакого душка в нем нет, что все это происки завистников и что истинная публика нас поддерживает.

Отстояли. Больше на здание театра никто не покушался – во всяком случае, до поры до времени. Театр нас благодарил, и Хозяйка дала спектакль, негласно посвященный нам. В афишах об этом не сообщалось, но все знали.

Мы сидели в ложе, и каждый из нас сиял как начищенный самовар на столе у купчихи. После спектакля нам стоя устроили овацию. Нам бросали цветы, которые мы ловили, не зная, что с ними дальше делать (нас, уличных лабухов, цветами не баловали). Нас вызывали на сцену, словно бенефициантов, но мы из скромности уклонились от такой чести. Не по Сеньке шапка, как говорится.

Однако на этом наша эпопея не завершилась, и мы не сложили оружия. Нам, детям Самотеки, Арбата и Плющихи, пришлось еще раз вступиться за честь Хозяйки и укротить клаку, которая ее освистывала, шикала и топала ногами при ее появлении на сцене.

Всем известно, что в каждом театре есть своя клака – и в Большом, и в Малом, да не одна, а по несколько, и все они соперничают, словно гангстеры на задворках Чикаго. Вот и в нашем театре – была, иногда сидела тихо и позевывала, иногда же так бузила и озорничала, что просто беда. Пытались с ней бороться, даже милицию вызывали, а они что? Вот, пожалуйста, у нас билеты… Занимаем свои законные, оплаченные места, а свистки и шиканье… что ж, театр – искусство площадное, и в шекспировском «Глобусе» не такое творилось…

На шекспировский «Глобус» любил ссылаться Кузя Пупок, прозванный так потому, что у него рубашка на животе была вечно расстегнута и оттуда торчал огромный, словно завязь капустного кочана, узел, затянутый акушеркой на месте обрезанной пуповины. Кузя был главарем и организатором клаки. Он получал заказы, кого освистать, кому устроить овацию и преподнести корзину роз. После истории с нашими джазовыми пикетами Кузина клака (не буду перечислять всех, кто в нее входил) особенно распоясалась: это была заказная месть за неудачу с захватом здания.

Вот Хозяйка и попросила нас Кузю унять. Для начала мы выставили против него свою клаку. Мы уселись в первый ряд и стали встречать овациями каждый выход Хозяйки, заглушая шиканье и свистки конкурентов. Кузя заволновался, стал требовать от своих подопечных побольше усердия, надсада, как он говорил, но перекричать нас не удавалось.

В конце концов мы воцарились в партере (как Царев в Малом театре). Тогда Кузя вызвал нас на переговоры. Он посопел, оттягивая помочи и подсовывая под них маленькие, детские ладони, и предложил решить наш спор за шахматной доской.

Дело в том, что Кузя поигрывал. С нами он не садился, считая нас шляпами и дилетантами (хотя никто из нас шляп отродясь не носил). Но других паломников в шахматную Мекку обыгрывал, и даже на деньги. Словом, нам был брошен вызов, отклонить который мы не могли.

Стали думать, кому играть. А впрочем, и думать было нечего: сразиться за честь нашей Прекрасной Дамы рвался Буба Чак-Митрофанов, Король ладейных эндшпилей. Уж очень ему хотелось схлестнуться с Кузей, как он говорил, и его потрепать. Наш энциклопедист Вилли даже подсказал ему сравнение: потрепать, как англичанин Дрейк трепал корабли Великой Испанской Армады.

Сравнение воодушевило Бубу. Кажется, ополчившись против Кузи, он мечтал одним ударом расправиться и со мной как главным соперником в борьбе за руку Прекрасной Дамы (можно подумать, что Дама обещала кому-то свою руку). Впрочем, я мнителен по части соперничества и тут могу ошибаться…

Так или иначе, но Буба рвался в бой. Правда, он был слабоват в дебюте, но зато в эндшпиле – непобедим, как Алехин и Капабланка, вместе взятые.

И вот сели играть. После апрельской оттепели вновь мокрыми хлопьями повалил снег; правда, до земли не долетал, а таял в воздухе. Кузе достались белые, и он все глуповато подшучивал: мол, Василий Иванович, белые в лесу… Наш Чак-Митрофанов в дебюте построил крепость, сумел разменять легкие фигуры, а уж в эндшпиле – с помощью своих ладей – разнес Великую Армаду Кузи в пух и прах.

Это был наш триумф. Кузина клака, как желтые собаки (второе сравнение Вилли), покинула джунгли.

И после этого триумфа мы все-таки вышли на сцену, но не как победители, а как… артисты. В одном из спектаклей мы сыграли лабухов, то есть самих себя. Хозяйке понадобилось, чтобы на заднике сцены кто-то тихонько бубнил и бормотал простенький джаз. Мы, конечно, сочли за честь, согласились и вышли. Поначалу перепугались: слишком было непривычно играть в таком месте. Но затем осмелели, почувствовали азарт и даже сорвали аплодисменты… от кого?

От Кузиной клаки, которая, забыв недавнюю обиду (все-таки мы не чикагские гангстеры), пришла ради нас на нашу – святое дело – премьеру.

XI

12 сентября – день рождения Хозяйки и наш праздник.

По части праздников мы вообще-то скептики и брюзги: что попало праздновать, задрав штаны, не побежим. Из государственных признаем лишь День Победы, поскольку наши отцы воевали, с фронта вернулись израненные, покалеченные (у иных вместо ног – культяпки), но живые, и это, конечно, великий праздник. А об остальных лишь смутно догадываемся по вывешенным флагам и некоей пустотности, разреженности, незаполненности пространства, когда все сидят по домам, улицы же сиротеют, обезличиваются, навевают особую – праздничную – тоску.

Из церковных, само собой, чтим Пасху и Рождество. В детстве – светлые воспоминания – перед Рождеством вешали чулок на спинку стула, где стояла елка, и утром бежали смотреть, какие там Господь послал подарки, мандарины, вафли и конфеты. В первые пасхальные дни умудрялись смолотить по пятьдесят крашеных яиц, и ничего – животы не пучило.

Свои дни рождения мы отмечаем неохотно, часто пренебрегаем ими, а то и вовсе о них забываем. Это считается у нас своеобразной доблестью, и мы ею даже бравируем. Что – мой день рождения? Когда – сегодня? Ах, надо же! Вот те на! А я, простофиля, и забыл.

Но день рождения Хозяйки – для нас святое. К этому дню мы непременно посещаем парикмахерскую, причем каждый свою, заветную. Особенно любим парикмахерские при банях, аккурат рядом с прилавком, где наливают в кружки пиво. Там нас хорошо знают, сажают в лучшее кресло, заправляют за ворот белоснежную простыню, стригут по высшему разряду и освежают («Вас освежить?») – опрыскивают дорогим одеколоном из пульверизатора, усердно тиская обтянутую оранжевой сеткой грушу.

Разумеется, мы щедро, с небрежной расточительностью расплачиваемся, выкладываем на мраморный подзеркальник солидную купюру, внушительным жестом ладони предупреждая попытку дать сдачи.

Мы достаем из шкафов свои чудовищные полосатые галстуки, развязываем старые узлы, проходимся утюжком – до того момента, пока галстук, сомлевая от жара, не станет слегка подгорать, распространяя сладковатый запах ванили, и снова завязываем перед зеркалом.

Завязываем так туго, что еще один нажим грозит нам смертью от удушья.

Мы начищаем до блеска ботинки, просовывая в них левую руку, а правой совершая танец легких касаний, пока поверхность ботинка не приобретет зеркальный блеск.

На Тверской бульвар мы являемся при параде, отутюженные и начищенные. Мы дарим Хозяйке букет роз от всего нашего квар… (опять про себя забыл) квинтета, но при этом каждый из нас приносит для Хозяйки свой – заветный – подарок. Никто не знает, какой именно, поскольку каждый дарит его так, чтобы другие не видели, и Хозяйка никому не показывает.

Мы лишь условились не дарить ей шахматные фигурки, и особенно королеву, поскольку это все-таки ферзь. Также не дарим ей ее любимые конфеты – помадку, поскольку Хозяйку этим не удивишь и у нее в кабинете, на особой полке – запасы этой помадки. Кроме того, мы бережем ее фигуру…

В остальном же каждому предоставлена полная свобода. Гитарист старается, чтобы подарок вел законное происхождение от его гидры-гитары. Воображение трубача воспламеняется от призывных звуков его трубы (когда-то он в оркестре исполнял главную партию в «Поэме экстаза»). Ударник дарит то, что нашептали ему его барабаны и тарелки. Саксофонист считает, что соло на его инструменте – это уже подарок.

Мы же с моим контрабасом дарим что-нибудь от нас двоих, причем я от застенчивости прячусь за него, а он – за меня.

Так у нас всегда бывало. И вот кончается август 2000 года, наступает сентябрь, облачный (облака то во все небо, то лишь обкладывают ватой горизонт) и ветреный, с редкими накрапывающими дождями – грибниками, как мы их называем, поскольку сами за грибами не ходим, грибные же дожди у нас – грибники.

Вместо грибов у нас другие заботы. В очередной раз с букетом роз мы ждем выхода хозяйки. Она, конечно, уже знает (углядела в окно), что мы, как всегда, собираемся ее поздравлять, но выходит к нам с рассеянной беспечностью, словно и не подозревая ни о каких приятных сюрпризах – наших поздравлениях. При виде же нас удивляется.

Ах, как она умеет удивляться – вот что значит актриса! Как настоящая – прирожденная – актриса, актриса по милости божией, она не играет, а удивляется совершенно искренне, заходится, обмирает от удивления, словно мы ей преподнесли невероятный сюрприз.

– Ах, вы мои милые мальчики! Как я несказанно рада! Какие вы сегодня красивые! Нет, вы всегда у меня красивые, но сегодня – особенно! – произносит она, и каждому из нас достается ее нежный поцелуй, оставляющий на губах запах хорошей помады и… помадки, которую она так любит, а мы ей никогда не дарим…

Мы же и впрямь чувствуем себя мальчиками, которых на новогоднем вечере кокетливо осыпала конфетти и опасливо, заговорщицки-воровато поцеловала (чмокнула в пунцовую щеку) первая школьная красавица.

Мы преподносим букет, и по ее растроганному, восторженному, умиленному выражению, с каким она его принимает, прижимая к груди, кажется, будто это первый букет в ее жизни и никогда раньше она подобных букетов не получала.

– Чудо, какие розы! А как пахнут! Где вы такие достали!

Мы сияем от гордости, словно розы в Москве – такая же экзотическая редкость, как цветок удумбара (об этом цветке нам, конечно, поведал Вилли), раскрывающий лепестки всего один раз за три тысячи лет.

Затем каждому из нас надлежит, отведя ее в сторонку, вручить ей свой подарок. Это немного грустный момент, хотя обычно она, конечно, благодарит, умиляется, снова нас целует. Но – грустный, поскольку мы уже знаем, что сейчас ей посигналит водитель, она обернется, с досадой махнет рукой, но он снова посигналит, как сама же она заранее его и просила, чтобы был вежливый предлог нас покинуть.

Обычно так и происходит – именно так. Но тут – вместо того чтобы с нами сразу расстаться, нырнуть в автомобиль и, опустив стекло, послать воздушный поцелуй – она произносит:

– Милые мальчики! А поехали все ко мне. Я вас сегодня приглашаю. Все-таки конец века – не шутка. Последний сентябрь.

Мы, разинув рты, смотрим на нее и не знаем, что сказать. Мы жмемся друг к другу, натянуто улыбаемся, что-то бухтим, бормочем, лепечем, и все невпопад. Наконец она спрашивает с мягким, снисходительным вызовом:

– Так вы согласны?

И тут мы на одном выдохе, как вымуштрованные солдаты в парадном строю, выпаливаем:

– Да!

XII

Хозяйка все предусмотрела. На этот раз она была без водителя Гоги, Осетина-Извозчика, как мы его прозвали, красавца с горностаевой голубизной глаз и кавказской небритостью. И мы не только все втиснулись в автомобиль (саксофонист Коля на переднем сиденье, рядом с шоферюгой, как назвала себя Хозяйка, севшая за руль, а остальные на заднем сиденье), но и устроили на коленях наши инструменты. Даже мой контрабас неким образом уместился, хотя из-за него всем и пришлось втянуть животы.

Домчались мы быстро: пробок в бутылках уже не было (да простится мне неуклюжий камамбер). Так же быстро выгрузились, вломились в грузовой лифт (Хозяйка вместе с нами) и поднялись на четвертый этаж. Может быть, кто-то возразит, что Хозяйка, мол, живет не на четвертом, а на пятом или третьем, или каком-то там еще, но мы выбрали четвертый. Раз уж мы судьбу выбираем, то выбрать этаж – дело пустяковое. Плевое, надо сказать, дельце – и обсуждать не стоит.

Хозяйка открыла, и мы вошли. Она дернула за шнурок, и в прихожей… нет, не зажегся, а то ли всплыл, будто со дна моря, то ли снизошел – ниспал – откуда-то свет. Так, наверное, на святых нисходит…

– Мальчики, инструменты в прихожей не оставляйте – несите в комнаты.

И сама отнесла и бережно уложила на диваны и кресла гитару, трубу, ударные, сакс и мой контрабас.

Мы сбросили наши задубевшие робы (куртки и плащики); повесили на вешалку. Впрочем, не стоит с протокольной дотошностью перечислять все наши действия. Замечу только, что по снятии плаща я остался в кофте. К этому можно было бы ничего не добавлять, но я добавлю: остался в женской кофте, которую донашиваю после умершей матери и не могу с ней расстаться.

С кем расстаться – с кофтой или матерью? С матерью, конечно, хотя я ее и похоронил, но вот надену кофту, и она словно бы со мной. Кто – кофта или мать? А бог его знает, поскольку они слились в единое целое и их не разорвать. Кофта – она же и мать (даже голос ее слышу); мать – она же и кофта. И я никогда не стыжусь, не испытываю ни малейшей застенчивости, что вот я перед кем-то предстал в женской кофте. Только перед Хозяйкой слегка смутился. Она это заметила и отвела глаза, ни о чем не спросила. Я же – словно так и надо – шагнул через порог в комнату.

Там на стене – как это подчас бывает у актеров – старые афиши, фотографии, программки спектаклей, подаренные художниками картины (ее портреты). На одной из фотографий я с удивлением успел заметить круглое лицо Кузи Пупка и хотел спросить о нем, но Хозяйка, предупреждая мой вопрос, словно он был неуместным или бестактным, быстро повернула ее лицом к стене.

Рядом с афишами, картинами и фотографиями висели – рядком – иконы. Я в иконах чуток разбираюсь и сразу определил, что крайняя справа – Матрена Босоножка. Написана по тому же чину, что в браслете на руке Хозяйки, но только побольше. И не новая – потемневшая почти до черноты, старинного письма.

Постепенно мы все – кто бродил по комнатам – собрались возле этой иконы. Смотрим на нее, то немного отойдя, то встав поближе. Ждем, что скажет Хозяйка. Она подошла, постояла вместе с нами. Ей неким образом польстило (она оценила), что мы выбрали именно эту икону.

И она сказала своим немного осевшим голосом, с придыханием, немного растягивая слова:

– Это моя любимая, вы угадали. Матрена – она же Матрона. Вот и я в театре начальница, для всех матрона, но при этом – босоножка. Да, мальчики, если б можно было, если б времена не наши, а другие, я бы босая по грязи шлепала, как юродивая. Или куда-нибудь в глушь забралась. В монастырь ушла. Не верите?

– Почему же? Верим, – нестройно отозвались мы.

– А вы верьте, верьте, мальчики. Я кому и совру, а вам не совру. Мы мне напомните: я вам мой любимый отрывок прочту… из одной повести, самое начало. Напомните только.

Все пообещали напомнить, а я подумал: если даже они, дружочки мои, после трех рюмок и забудут, то я уж точно напомню.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 | Следующая
  • 2.7 Оценок: 7

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации