Текст книги "До встречи на небесах! Небожители подвала"
Автор книги: Леонид Сергеев
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 13 (всего у книги 46 страниц) [доступный отрывок для чтения: 15 страниц]
– Литература – это вроде бы просто организованные слова, но как организованы, вот вопрос. Читаешь великих писателей и думаешь: всё не так уж и трудно, но попробуешь – всё получается коряво… Ты вообще совершаешь большую ошибку. Мимоходом проглатываешь ценные вещи, а из этого абзаца можно сделать целую повесть. Куда спешишь? Выжимай из темы всё, что можно… Если интересно написано, пусть будет хоть километр страниц, всё равно будет читаться. (Эта пламенная речь была похожа на заклинание.)
Открыв мне ценные профессиональные секреты, он, многоопытный чертяка (больше теоретик), продолжал в форме лёгкого занудства:
– Что такое проза? Это, как говорил Флобер, «жидкость, которая никак не примет форму». Ты можешь написать очень хороший рассказ и можешь – очень плохой. Объясняю почему. Потому что ты, балда, несобранный и подвержен вредоносным влияниям.
Дальше он начисто забывал про свой «метод доброго слова» и уже занудствовал тяжелее (прямо резал меня ножом, говорил, как со слабоумным, словно хуже меня никого нет):
– Брось свои скверные привычки: выпивки и сигареты – ведь одну прикуриваешь от другой, – куда это годится, пустая голова?! И ради любой бабы забрасываешь работу. Ты разболтанный какой-то, распустился до невозможности. Когда возьмёшь себя в руки, отвечай!
– На этот вопрос может ответить только Бог, – отшучивался я.
– Я тебе дам «Бог»! Догадываюсь, что ты и в быту человек неуютный, в комнате небось неразбериха, кавардак. Так и знай: внесу тебя в чёрный список недругов. Исправишься – вычеркну (у него действительно имелся этот дурацкий список).
Под его натиском я вжимался в сиденье, но стойко держал оборону, оправдывался, говорил, что постоянно борюсь со своими ужасными недостатками. А мой истязатель всё наседал, не давал перевести дух, изгалялся и так и сяк:
– Пойми, балда, у тебя хорошие задатки, и важно, в какую сторону пойдёшь. А на меня не злись. Как говорил Саади, «истинный друг честен и прям». Да и злость разъедает душу. (Таких сентенций у него было немерено.)
Я догадывался, что слова моего друга не критический диктат, а требовательность к тем, к кому он относится с симпатией, но всё же от его методичной обработки испытывал что-то мучительное в душе. Он, зануда, не понимал – нельзя требовать от человека больше, чем он может дать, а я к тому времени ещё не был готов к серьёзным занятиям литературой и писал от случая к случаю, в перерывах между пьянками с друзьями и встречами с девицами. Кстати, однажды он вроде это понял и, чтобы сгладить свой разнос, пообещал смастерить мне модель фрегата.
Мы подъезжали к его дому, загоняли «Победу» в гараж и шли пить чай (дома мой наставник уже держал себя в рамках и демонстрировал душевное гостеприимство). В те дни я был сильно благодарен Постникову за сердечное участие в моей жизни, но ещё сильнее завидовал его транспорту. Именно тогда к моим мечтам о крепкой семье и доме в Подмосковье (с видом из окна на простор, еле охватываемый взглядом, чтобы распалять воображение, – желательно на водохранилище) приплюсовалась ещё мечта: заиметь машину и объездить на ней с друзьями всю Европу и непременно побывать в Ирландии и Исландии. Должен признаться, мне так и не удалось осуществить эту мечту, хотя временами и приближался к ней вплотную, можно сказать – наступал ей на пятки: два раза покупал подержанные колымаги и ездил с друзьями по России. И даже пытался придать машинам божеский вид (за рубеж на старых не пускают), но в ГАИ надо мной посмеялись.
Каждый знает – трагедии бывают самые разные: один разбил бутылку водки, купленную на последние деньги, у другого сгорела дача, третий потерял близкого человека… Теперь, под старость, в этот ряд я поставил бы и неосуществлённые мечты, и разочарование. Долгое время я восхищался некоторыми своими дружками – ведь они писали не только стихи и рассказы, но и статьи, рецензии, радиопередачи, переводили со всех языков (по подстрочникам). «Вот что значит профессионализм, – думал я, они могут и то, и другое – и всё клепают беспрерывно, им не нужен настрой, вдохновение». Но позднее я обнаружил, что эти мои дружки любят не столько литературу, сколько деньги, и многое делают из рук вон плохо. Помимо этого, я считал их талантами, умниками, справедливыми, но лет в пятьдесят заметил, что многие из них не такие уж таланты и умники, а после криминального переворота, когда они проявили себя во всём блеске – стали штамповать коммерческие поделки, меня постигло страшное разочарование.
Это было значительным трагическим открытием в моей жизни, трагическим потому, что случилось слишком поздно и неожиданно и выглядело предательством многолетней дружбы. В те дни я понял: разочарование может быть посильнее потери. Но в это углублюсь позднее, а сейчас вернусь к старому волку Постникову, которым, наоборот, с каждой встречей я восхищался всё больше и больше. Уверен, если бы он дожил до переворота, то не изменился бы и сохранил своё достоинство.
Однажды Постников сосватал меня на фабрику игрушек – делать рисунки к новогодним подарочным корзинкам. Это была интересная работа, и я сразу сделал широченный шаг из безденежья – не к богатству, конечно, – к достатку.
Чуть позднее благородный «работодатель» Постников предложил мне иллюстрировать книжки Шульжика в хабаровском издательстве. Как всегда, растянуто, певуче сказал:
– Есть в Хабаровске один детский поэт – Валерий Шульжик. Вот его стихи. Сделай книжку. У тебя получится…
Мы с Шульжиком списались (именно списались, а не созвонились – потом это сыграет роль) и обговорили книжку. Когда она вышла, Постников позвонил мне:
– Приезжай! Возьмёшь пару экземпляров. И обмозгуем, как жить дальше. Заодно познакомишься с автором, он приехал в Москву.
Я прикатил к своему благодетелю, и он представил меня Шульжику – широкомордому, лысому, носатому толстяку:
– Вот это и есть Сергеев!
– Как? – выпалил тот, и его глаза полезли на лоб.
Оказалось, Постников загнул, будто Сергеев – псевдоним женщины-художника и что она «симпатичная и одинокая». Дальневосточный поэт был сам мастером розыгрыша, но в этот раз клюнул на приманку и уже настроился на роман с «симпатичной москвичкой».
Как литератор Постников не был силён (теоретик – он и есть теоретик), и к его мнению о литературе я испытывал слабое доверие, но он был старше меня и опытней, потому я и тащил ему всё, что писал. Первые два рассказа он, матёрый, разгромил в пух и прах, но без крепких выражений, тактично, особенно нажимая на слово беспорядочно. Прочитав третий, сказал:
– Ну, этот получше. Но не очень. Хотя порядок налицо.
После четвёртого:
– Ну, слава богу, этот лучше. Плюсов больше, чем минусов. Но ненамного, не весомое достижение, – и дальше, разогревая мою фантазию: – Каждое произведение надо писать как последнее, выкладываться полностью… Старайся, накручивай себя, своё воображение! Думаю, сможешь писать лучше. Хотя за это ручаться трудно. Скорее, не сможешь, если не бросишь свои дурацкие привычки. И всё у тебя будет беспорядочно – то скомкано, то рыхло, лохмато…
Эх-ма! Многое я сейчас отдал бы, чтобы услышать его тихое, искреннее занудство. Бывало, ковыляет по коридору редакции – маленький, чахлый, хромоногий горбун-старикашка – улыбается своим мыслям… Увидит меня, поправит очки:
– А, это ты! Заходи, заходи, сейчас тебе задам перцу, разделаю под орех, положу на лопатки… – и уже тише, убаюкивающим голосом: – Хотя тебе в одно ухо влетает, в другое вылетает. Ты ведь, мелюзга этакая, упрямый, как не знаю кто, не слушаешь старших, многоопытных…
Спустя несколько лет, когда я вёл детскую изостудию в ЦДЛ, Постников водил на занятия сына, причём усаживался рядом с мальчишкой и всячески подбадривал своё чадо. Стоило мне отлучиться, как он начинал водить рукой сына по бумаге, а потом и вовсе выхватывал у него кисть и сам заканчивал рисунок. Я-то сразу видел, где рука ребёнка, а где родителя, и отчитывал Постникова (не менее азартно, чем он меня, когда дело касалось литературы и моего образа жизни).
– Пойми, – говорил я, – в каждом рисунке видна душа художника, а здесь налицо две души, и большая душа явно давит на маленькую душу. Это всё равно, что рядом с хрупким цветком растёт мощный репей, и рано или поздно цветок увянет. Ты убиваешь в ребёнке непосредственное восприятие, индивидуальность. Возьми отдельный лист бумаги и рисуй до посинения, но не лезь в мою систему обучения, не порть мне ученика.
– Ничего страшного, – спокойно оправдывался мой литературный наставник. – Мы с сыном творим в соавторстве, неужели не ясно? Под рисунком сделаем подпись: «Рисовал Постников-младший, помогал Постников-старший».
Кстати, у Постниковых и на рисунках мелькало немало надписей в духе Киплинга: «Кота не видно – он за чемоданом», «Пёс не уместился, но вот его хвост».
Некоторые отмечали какое-то раздавленное самолюбие Постникова, его склонность к ворчанью, кое-кто считал, что у него сквернейший характер, что он неуживчив, насмешлив и вообще имеет кучу отталкивающих качеств, а я считаю – он просто отстаивал свои принципы. Во всяком случае, Постников был самым естественным из моих дружков. Ведь большинство из них двулики: говорят что-то, кого-то изображают, а про себя думают – достаточно ли они убедительны. А Постников, светлая голова, никого не изображал. Теперь, в старости, для меня самое ценное в людях – естественность и искренность.
Постников так и не смог победить свою болезнь; он ушёл из жизни тихо, незаметно; я нигде не видел сообщений о его смерти, нигде не читал статей о его творчестве, не слышал о вечерах памяти… Так что этот очерк – моё запоздалое посвящение ему, мой небольшой поминальный венок на его могилу. И ещё: пока он был жив, я особо не выделял его из общего числа друзей, и только когда его не стало, ощутил острое чувство сиротства.
Цветы над рекой
Даровитый, непревзойдённый (в смысле наград) друг мой Сергей Иванов на фотографии в тенниске, грудь колесом, и без того узкий рот сомкнут до еле различимой змейки – позируя, Иванов откровенно дурачится. На снимке он – вылитый положительный герой, на самом деле был обаятельный злодей. Два моих отчаянных друга имели по шесть жён – Юрий Кушак и Сергей Иванов, но если у первого все супружницы внешне разные, то у второго – как отпечатки с одного негатива, «точно сёстры Фёдоровы», – говорил Шульжик. Иванова, как и многих, тянуло к определённому типу людей. Однажды встречаю его в Доме журналистов – идёт под руку со своей дражайшей половиной.
– Привет! – восклицает праздничным голосом и, спотыкаясь на слогах (он заикался): – Познакомься! Эта сударыня – моя жена!
– А мы уже знакомы, – говорю.
Он кривится, отводит меня в сторону.
– Не та, дурак! Новая! – и скорчил мне презрительную гримасу – как, мол, ты, черепок, не видишь! Это ж очевидно!
Кстати, это была его четвёртая жена. Позднее, на даче Иванова, она сообщила мне:
– Ничего своего он не пишет. Я всё рассказываю, а он только записывает.
Она, простушка до мозга костей, не понимала, что в умении талантливо записать и состоит работа писателя. Тем не менее эта четвёртая жена была послушной тихоней и рукодельницей: вязала прекрасные, в высшей степени художественные вещи; супруги ходили, держась за руки, – боялись потерять друг друга, и их развод был для всех настоящим шоком.
А вот пятая жена Иванова (по всеобщему мнению) была стервой (в Высшей партийной школе, где она работала, видимо, других не держали). Иванов женился на ней скоропалительно и тайно («для карьеры», – пояснил Игорь Мазнин); во всяком случае, нас не оповестил, и мы с Яхниным прикатили к нему на дачу, да ещё с подружками (хорошо, что не прихватили третью для него). Дача была открыта, но хозяин отсутствовал. Когда мы расположились на террасе, из-за изгороди выглянула соседка.
– А Сергей поехал на велосипеде на станцию.
– Мы подождём! – бодро откликнулись мы и стали готовиться к встрече: вытащили на стол всё, что привезли.
Прошло полчаса, а Иванов всё не появлялся. Я подумал, что мы не очень нарушим законы дачного гостеприимства, если откупорим одну бутылку.
– Я думаю, Серёжка не обидится, если мы начнём без него, – угадал мои мысли Яхнин и подмигнул нашим подружкам.
В разгар нашего пиршества прикатил Иванов с новой женой на багажнике велосипеда.
– Какие люди! – закричал он. – Иришка, знакомься! Мои любимые друзья, замечательные писатели! Морды гнусные! Подлюки эдакие! Наконец приехали! (подражая Ильфу, близких друзей он звал «мордами», «подлюками», «паразитами», «гадёнышами», «засранцами» – здесь имел богатый словарь).
Мы обнялись, Яхнин и я представили наших подружек. Но новая жена Иванова вдруг бросила в нашу сторону злобный взгляд, швырнула на лавку большую круглую сумку (с кадку) и, отвернувшись, демонстративно прошагала в комнаты (только что не плюнула). Иванов ринулся за ней, и мы услышали перепалку. Через несколько минут он, страшно нервничая, теребя короткие и жёсткие, как металлическая стружка, волосы, вернулся и, с наигранной весёлостью сообщил:
– Иришка не сориентировалась. Сейчас всё будет в порядке. Спокуха!
Но порядок не наступил. На террасу вылетела разъярённая супруга Иванова.
– Что вы здесь расхозяйничались?! Посуду взяли! Убирайтесь! Сергей теперь женатый, и никаких сборищ больше не будет! – она хотела выкрикнуть ещё что-то грозное, но Иванов закрыл ей рот рукой и утащил в комнаты.
Послышались крики, звуки пощёчин. Это был захватывающий спектакль. Ошарашенные, мы с Яхниным двинули к калитке, наши подружки ещё раньше покинули террасу. Около изгороди нам перегородила путь новоиспечённая пламенная жена.
– А кто посуду будет мыть за вами?!
Это уж она хватила через край.
– Сумасшедшая! – буркнул Яхнин, открывая калитку.
– Кухарка! – рявкнул я, хлопнув калиткой изо всех сил.
На следующий день Иванов изобразил жуткую обиду:
– Куда вы исчезли?.. Иришка всё поняла, хотела извиниться, я побежал за вами… Добежал до станции, а вас и след простыл…
Он, прохиндей, конечно, фантазировал, ведь мы брели к станции около часа, присаживались на скамьи, покуривали… Но мы не стали его разоблачать – бедняга оказался меж двух огней.
Что и говорить, мой даровитый друг Иванов был даровит во многих отношениях. С женщинами он держался раскованно, иронично-галантно: называл «сударынями» (за глаза «тёлками»), целовал ручки, мог полчаса простоять на коленях с цветами перед дверью и со страдальческой гримасой умолять «сударыню» впустить его, при этом восклицал:
– Ты влюбишься в меня, когда узнаешь поближе! – и тут же шептал друзьям: – Тёлка – стерва!
Ничего предосудительного в этом нет – обычная логика мужчины; мне лишь не нравилось, что он долго простаивал перед дверью, лучше бы – пару минут, не больше.
Иванов не курил (только в молодости недолго) и выпивал реже, чем мы (правда, набирался в дым), вёл здоровый образ жизни (в основном обитал на даче в Заветах Ильича, где сушил яблоки и готовил яблочные компоты и вообще жил в гармонии с природой); понятно, он всегда выглядел молодцеватым и даже в пятьдесят восемь лет не собирался стареть, в крайнем случае – красиво увядать.
Он был блестящим пловцом-марафонцем (плавал взад-вперед по узкой – можно перепрыгнуть – речушке Серебрянке – не ради рекордов, просто поддерживал физическую форму); и летом и зимой мастерски гонял на спортивном велосипеде (на станцию за продуктами и газетами, встречать друзей); делал пробежки с собачонкой Пеструшкой (маленькой, чуть больше пивной кружки) вдоль леса, чтобы надышаться озоном, и проделывал этот моцион ежедневно. Наплавается, накатается, надышится – и садится за работу.
Своё место в литературе Иванов завоёвывал неимоверным трудом, огромной выносливостью и навязчивой дружбой с «генералами от литературы». Он, неиссякаемый, работал, как бульдозер: написал более шестидесяти книг для детей и хапнул тьму наград: он орденоносец, лауреат Госпремии, премий им. Гайдара и Кассиля, обладатель каких-то почётных дипломов. Несколько раз я начинал читать его толстые книжки о школьниках, но быстро закрывал – обычный, открытый (без интонации и окраски) текст не впечатлял. Наверняка в нём были и сюжет, и образы, но для меня главное – не о чём написано, а как, ведь слабый художник и отличную тему угробит, а сильный из чепухи сделает первоклассную вещь. Ко всему меня всегда пугают объёмные вещи.
Признаюсь, из-за лени вообще мало читал друзей; знаю, что и они друг друга не читают (кроме Мазнина и Мезинова); некоторые с усмешкой добавляют: «чтобы не разочаровываться» (кстати, прозаик Ю. Кувалдин советует поступать и наоборот: с хорошими неизвестными писателями близко не сходиться, чтобы в них не разочаровываться как в людях), так что выношу себе оправдательный приговор.
Как-то за выпивкой в ЦДЛ глубоко начитанный Мазнин сказал Иванову:
– Ты собираешь опавшие листья – некоторые строчки содрал у Льва Толстого, – он процитировал несколько примеров.
Иванов покраснел, но рассмеялся:
– От вас, гадов, ничего не скроешь!
Две тонких книжки Иванова я всё же прочитал: «Жулька» – о собаке, и «Крыша под облаками». Первая написана в традициях добротной русской прозы и проникнута любовью к животным. Во второй ничего особенного нет – просто импрессионистические зарисовки дачного посёлка, но эти зарисовки написаны чистейшим языком, легко и безыскусно, на одном дыхании – в них какая-то прекрасная недосказанность, которая создаёт пространство для импровизации. Закончив чтение, я проникся светлыми чувствами, и мне стало по-настоящему жаль хорошего писателя, который ухлопал талант на груду посредственных книг, чтобы скорее получить признание и славу. Именно это, иначе чем объяснить такое: в день похорон его отца, когда в соседней комнате лежала его больная мать и в полубредовом состоянии спрашивала:
– Куда ушёл отец? Кто эти люди? Зачем пришли? (Иванов, по понятной причине, скрывал от неё происходящее)…
И вот в этот самый момент, в ожидании машины из похоронного бюро, Иванов, кретин, подводит меня к полке своих книг.
– Видал, сколько уже вышло?
Я кивнул и спросил:
– Почему тебя иллюстрирует только один Гуревич?
– Я нарочно на это иду. Когда будут издавать собрание сочинений, не придётся делать новых рисунков…
Здесь уместно ввернуть вставку: большинство прозаиков можно грубо разделить на книжных, которые преподносят старые сюжеты в новой упаковке, и тех, кто опирается на свой жизненный опыт. Так вот, те две книжки Иванова, которые я упомянул, – из числа переживательного опыта.
В молодости Иванов был секретарём комсомола; именно из ЦК комсомола его направили работать в журнал «Пионер». Дальний прицел Иванова было разгадать нетрудно – собственно, он и не скрывал его – возглавить крупный литературный журнал, а пробивных жилок и волевых качеств ему было не занимать (такие же великие мечты вынашивали Успенский, Мазнин и Мезинов – они, куцые умишки, маниакально рвались к власти, только и думали о своей заднице – как бы сесть на тёплое место; наверняка эти гаврики не отказались бы и от министерских портфелей, но по своей сути они не были чиновниками – ну, может, только Мезинов).
Вступив в партию, Иванов, дурень, стал крутиться вокруг каких-то партийных работников, изредка подходил к каждому из нас, раскачивался, как кобра, стыдливо прижимался щекой к плечу и с театральной плаксивостью бормотал:
– Ну прости! Ты меня, засранца, презираешь, да? Теперь не будешь со мной дружить, да? – дальше молотил всякую ерунду с ужасно шаткой позиции.
Я так и не понял, что у него в этот момент творилось в душе, что это было: приступ инфантильности или чётко продуманный ход проныры, примитивная мораль или цинизм? И как он относится к друзьям – серьёзно или издевается над ними? Что и говорить, наш герой имел загадочный характер.
– Иванов весь насквозь фальшивый, – сказал Константин Сергиенко. – И писать не умеет. И рациональный, весь какой-то застёгнутый. Меняется, подстраиваясь под обстоятельства.
Тем не менее, получив партбилет, Иванов сразу вошёл в какие-то властные писательские структуры и в той иерархии стал называть себя «вторым после Алексина». Тот, в свою очередь, говорил Иванову: «Вы – будущее нашей литературы». Вскоре Иванов получил орден Дружбы народов, а затем и Госпремию за роман «Потапов» (который я два раза начинал читать, но так и не смог втянуться) и стал преподавателем в Литинституте. Некоторые вроде Ю. Кушака брюзжали:
– Чему он может научить? Ему самому надо учиться.
А «патриоты» усмехались:
– Еврейские дела! (у Иванова мать была еврейка).
После взлёта Иванова, я сказал ему:
– Постарайся достойно пережить свой успех, не сломайся под грузом славы.
Но где там! Он пропустил мои слова мимо ушей и с тех пор ходил по ЦДЛ с таким видом, словно получил не Государственную, а Нобелевскую премию.
Как-то иду в Пёстрый зал, а Иванов в холле ругает свою ученицу М. Москвину; увидел меня, махнул рукой:
– Лёньк, подойди! Ну вот скажи, как можно так писать?! – и начал что-то цитировать из Москвиной.
Я не стал слушать.
– Пусть пишет, как хочет. Здесь нет рецептов.
В то время бывало не раз: мы, друзья Иванова, сидим за одним столом, а он, болван набитый, с писательскими секретарями – за другим; мы выпиваем, а они листают протоколы, постановления, и Иванову не стыдно перед нами, даже наоборот – выпячивается, вроде гордится, что находится в «высоких сферах». Однажды даже сказанул: «Соловей не воробей, он из лужи не пьёт» (видимо, имел в виду, что мы пьянствуем со всеми подряд и вообще много занимаемся пустозвонством).
В те дни и его жена Ирина (пятая, глубоко партийная) скакнула куда-то вверх, и их пробивной дуэт распирало от собственного величия. Однажды им позвонил М. Тарловский, чтобы поздравить Иванова с орденом. В трубке услышал звонкий голос Ирины:
– Квартира писателя Сергея Иванова. Кто его просит?
От такой официальщины Тарловский немного растерялся и, шутки ради, опрометчиво изменил голос:
– Это из ЦК!
Ирина на секунду замешкалась, затем тихо пробормотала:
– Сейчас, сейчас…
Подошёл Иванов и, узнав друга, разочарованно, с трудом расставаясь с предвкушением нового триумфа, протянул:
– A-а, это ты…
– За что ты получил орден? – просто и грубовато спросил Тарловский, усугубляя свой первоначальный промах.
– В газетах всё написано, – холодно ответил Иванов и, окончательно похоронив надежду на счастье, добавил: – За большой вклад в литературу.
После того как Иванов получил Госпремию, Тарловский вновь полез к нему с поздравлениями, но телефон долго был занят; когда наконец дозвонился, трубку сняла жена Иванова.
– Не могу к вам пробиться, у вас всё занято и занято, – простодушно сказал Тарловский.
– Так всегда бывает, когда маленький писатель звонит большому, – вполне серьёзно заявила крутая особа.
Трубку взял Иванов. Тарловский, не просчитав все последствия, передал слова, которые только что услышал.
– Хорошо! Я у неё выясню, – отчеканил Иванов.
Через несколько минут он перезвонил:
– Марк! Она этого не говорила! Ты совсем рехнулся! – и бросил трубку.
Они не общались больше года; помирились, только когда Иванов разошёлся с этой женой. Они встретились в Доме творчества «Передел-кино», где Иванов с Н. Ламмом писали детектив и крепко поддавали.
– Марик! – вскричал Иванов, обнимая друга. – Эта сука поссорила меня со всеми друзьями!..
С лёгким сердцем они возобновили дружбу.
Кстати, Госпремию Иванова мы обмывали на веранде Пёстрого зала (естественно, наш друг пригласил Михалкова, Алексина). В разгар хвалебных тостов в честь героя торжества явился Коваль и сразу привлёк к себе внимание. Раздались крики радости. А на Иванова нахлынули странные переживания, он сник и шепнул мне с нервным смешком:
– Всё чётко продумал, гад. Чтобы теперь о нём поговорили.
Он, недалёкий, жгуче ревновал Коваля к славе и, бывало, когда тот читал что-нибудь из вновь написанного, щёлкал языком:
– Слабовато! Сырой текст! Не тот уровень!
– Ну напиши лучше, едрёна вошь, – гоготал Коваль, уверенный, что лучше написать невозможно.
Другого своего приятеля – Успенского – Иванов, наоборот, с жаром хвалил (возможно, потому что Успенский тогда в основном писал стихи – как бы работал на другой площадке); правда, хвалил, выбирая странные образы:
– Эдик дичайше талантлив. Вот если завтра его переедет трамвай, все скажут: «Был гений!»
Вот такое мнение – противоположное мнению Мазнина, и не только его.
Временами хитрость Иванова проявлялась слишком явственно. Как-то мы с ним выпивали в ЦДЛ; с нами сидели ещё двое приятелей; деньги кончились, а выпить хотелось. Я предложил Иванову занять деньги у Кушака, который сидел в углу с каким-то автором.
– Возьмём в счёт моего гонорара, – объяснил я. – Вчера сдал ему иллюстрации к книжке Сапгира (Кушак в перестройку открыл своё издательство «Золотой ключик», где, понятно, издавал «своих» – Сапгира, Г. Балла, Ламма…).
– Иди один, – сказал Иванов.
– Нет, вдвоём, – заявил я. – Так убедительней.
– Давай вдвоём, морда ты эдакая, – Иванов встал, но как только я подошёл к Кушаку, вернулся на своё место.
Кушак, естественно, дал мне деньги (он никогда не отказывал), но Иванов хорош! Так мелко он, тупоголовый, поступал частенько. Договариваемся с ним куда-нибудь ехать, «Ага! – кивает, – только схожу в туалет» – и незаметно идёт в гардероб и исчезает. Или скажет Тарловскому: «Иди в буфет, бери кофе, сейчас подойду». И уходит домой.
Иванов был нервный, нетерпеливый, с бегающим взглядом, говорил быстро, заикаясь; на всё реагировал мгновенно, остро; и веселился, и грустил до слёз – и уж это непритворно, так невозможно сыграть. Бывало, мы с Яхниным выпиваем с девицами; подлетает Иванов, размахивая дипломатом, и сразу напрямую:
– Ну, кого мы сегодня будем тр…ть?!
Кстати, в этом вопросе мы все отличались непосредственностью. Помню, с Ковалём выпивали в Пёстром со своими подружками; в разгар застолья нас пригласила заглянуть в свой семинар Марина Москвина (талантливая литераторша, наша приятельница, которая натаскивала молодёжь). Спустя какое-то время, прилично нагрузившись, мы с Ковалём поднялись в комнату за сценой и стали что-то нести будущим детским поэтам и прозаикам – вначале Коваль, потом я. В середине моей болтовни Коваль вдруг выдаёт на всю комнату:
– Лёньк! А где наши Машка с Катькой?
– Ждут нас в Пёстром, – говорю.
– Так пойдём. Чего мы здесь делаем!
Только по хихиканью наших слушателей я понял, что мы сморозили глупость и вообще выглядели не лучшим образом. Но Коваль ничуть не смутился. На лестнице говорит:
– Ни х… Мы всё сказали, что надо. А перед Машкой с Катькой неудобно. Оставили их одних…
Однажды в солнечный летний день мы с Ивановым шли по берегу Серебрянки – хотели найти дом, где наша семья жила до войны и откуда нас эвакуировали. Дом не нашли (уже всё было перестроено); я рассказал, как в конце пятидесятых годов мы вернулись в Подмосковье и жили в Ашукинской (чуть дальше Заветов). Иванов рассмеялся:
– Я чётко помню: мы с тобой встречались в электричках. Ты, подлюка эдакий, всегда покуривал в тамбуре, устраивал табачную завесу, а я не переношу дым.
Скорее всего, он выдумывал, но кто знает… На обратном пути к даче Иванов распекал меня за дружбу с некоторыми нашими общими приятелями (хотя сам с ними дружил не меньше меня).
– Он дерьмо! Чего ты с ним дружишь? И графоман!
– Этот подлец! Проталкивает только своих! И графоман!
– У этого шелуха, темы мелкие и скучные. Тухлятина. Пишет, как школяр, с грудой ненужных подробностей, а в конце всё разжёвывает, объясняет, что к чему, и сразу дело дрянь. Прямо бесит меня, чистый графоман!
– Этот может состряпать крепкий сюжет, но не влезает в душу героев. Отсюда графоманские строчки.
Говорят, женщины – сплетницы. Ответственно заявляю: дружки мои переплюнули весь слабый пол. Вот уж где гнездо сплетников, где всегда услышишь, кто кого меньше уважает, кто бездарь и пустослов, – так это в ЦДЛ, там сплетничают побольше, чем бабки у подъездов. Не случайно Шульжик, чтобы сменить тему разговора (прекратить злословие), частенько говорит:
– Так, ну кого мы еще не обоср…и?
И здесь я привожу ярлыки, которые мои дружки вешали и вешают друг на друга, чтобы они, придурки, наконец говорили в глаза то, что с таким напором молотят за спиной. Пора, хотя бы на седьмом десятке, отвечать за свои слова, чёрт бы их подрал! Куда это годится: сидишь с ними – нахваливают, пускают пузыри; стоит отойти – костерят на чём свет стоит! А потом то один старый хрен, то другой сообщает, какую гадость о тебе сказали, да ещё застраховывают себя:
– Не вздумай это передавать!
Такие художества, такие противные словечки. Если вы такие смелые, говорите открыто то, что думаете, или не разевайте рот, вас за язык никто не тянет. Пожалуй, только Шульжик может влепить в глаза. Иногда прорывается у Мазнина и Мезинова. Ну и у меня не заржавеет. Смешно наблюдать, как разоблачённый злоязычник начинает выкручиваться, оправдываться; вертится, словно уж на раскалённой сковороде. И что возмущает – никто из этих любителей перемывать кости при этом не краснеет, не скажет: «Извини, дал маху, что-то нашло!» А то ещё и насядет на тебя, и так всё повернёт, что вроде ты во всём виноват. На таких фортелях они собаку съели. Они все зубастые – в смысле словечек, а не количества зубов – как раз с этим у них, сморчков, плоховато.
Ну а в тот день, когда Иванов громил наших друзей-литераторов, он внезапно прервался:
– A-а, всё это мишура! Наплевать! О чём я говорю! Спокуха! Пойдём покажу место, где цветы прямо над рекой. Офигительное место!
Он подвёл меня к излучине, где над водой свисали кусты, усыпанные ярко-жёлтыми цветами; вокруг цветов прямо-таки стояло сияние – оно зеркально отражалось в воде и источало терпкий аромат. Я оцепенел от восторга.
– Красотища, верно? – с романтической печалью выдохнул мой впечатлительный друг. – Всё время прихожу сюда и любуюсь. Но это ещё что! На Клязьме есть места с лилиями. Моими любимыми цветами. В следующий раз сгоняем туда на велосипедах… Ужасно жалею, что не умею рисовать. Завидую тебе. Меня всегда поражает: несколько мазков кисточкой – и получается красотища. Волшебство! Фантастика! (Чувства перехлёстывали его.)
А я подумал: всё-таки талант в человеке всегда победит и разрушительный настрой, и злость.
– Я каждый день делаю заплывы до этого места, – продолжал мой друг. – Здесь вода прозрачная и холодненькая, бодрящая.
Кроме литераторов, у Иванова было немало друзей инженеров, врачей, с которыми он учился ещё в школе и в пединституте на логопедическом факультете (среди всех, включая литераторов, почему-то лишь двое не были евреями – поэт Л. Мезинов и я), но на вечере его памяти (спустя три года после его гибели) я встретил только одного В. Беккера (предпринимателя-супермена).
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?