Текст книги "Клуб «Эсперо»"
Автор книги: Леонид Юзефович
Жанр: Современные детективы, Детективы
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 9 страниц)
Семченко в нескольких словах рассказал, как было дело, и увидел: не верят.
– Если так просто, – усмехнулся Ванечка, – почему вчера не стали рассказывать? Или ночью придумали? А я сегодня с утра потолковал кое с кем в редакции и любопытная, знаете, выяснилась подробность. Оказывается, вы приглашали коллег в Стефановское училище послушать Казарозу еще до того, как встретились с ней в театре. Значит, были уверены, что она вам не откажет. Откуда такая уверенность? Может, раньше тоже встречались, не только в театре?
– Я уже сказал: в Питере, в восемнадцатом году.
– Слушай, Семченко, – предложил Караваев, – давай-ка по-хорошему. Чего комедь ломать? Ты в городе человек известный, отзывы о тебе самые положительные. И ребята есть, которые с тобой на глазовском направлении воевали. Веньку Леготкина из угрозыска знаешь? Он за тебя всем нам головы поотрывать грозится.
– Дерьмо он, ваш Леготкин, – сказал Семченко. – Всю прошлую зиму в агитотделе просидел. Герой! Листовки сочинял да бутылки из маузера кокал.
– Ну, это другой разговор. Короче, знают тебя за честного борца.
– Что ж вы меня держите тут вместе со всякими контриками?
– А ты не обижайся, – посоветовал Караваев. – Сейчас обижается знаешь кто? Враги. А мы с тобой права не имеем обижаться. Посадят меня завтра на твое место, нисколько не обижусь. Не веришь?
– Не верю, – сказал Семченко.
– Честное слово, не обижусь. Потому что момент, сам понимаешь, тяжелый. Какие могут быть обиды? Разберемся и отпустим, если ошибка вышла. А Пустыреву я лично доложу: ошибка, мол, и вы товарищу Семченко доверяйте по-прежнему, как доверяли.
– Переписка у вас в клубе как организована? – спросил Ванечка.
Семченко объяснил, что в централизованном порядке: письма обязательно отправляются с печатью клуба, которая хранится у секретаря, причем текст пишется в двух экземплярах, и копия навечно остается в клубном архиве. Этому порядку Семченко хотя и подчинялся, но не одобрял его – канцелярия у Багина, как в губернской управе.
– Смотри-ка, обзавелись! – удивился Караваев. – И чего вы пишете-то друг другу?
– На ихнем эсперанто что ни напиши, – вставил Ванечка, – все будто со значением выходит, всякая чепуха.
– Потому и пишем.
Семченко давно догадался, что на чужом языке, полупонятном, любая мысль весомее кажется, чем на своем, родном, ведь ее через труд понимаешь, через усилие, и относишься к ней серьезнее. Действительно, что ни напиши, все как откровение.
– На печати вашего клуба изображение пятиконечной звезды в круге и латинская надпись «эсперо»? – продолжал спрашивать Ванечка. – Правильно? Так вот, письмо с такой печатью было нами обнаружено при обыске на петроградской квартире Алферьева. Он же Токмаков, Струков, Инин.
– Письмо на эсперанто?
– Да уж не на церковнославянском… Мне его перевели.
– И о чем оно?
– О правилах написания на эсперанто русских и польских имен собственных. Но, возможно, это шифр… Вот, взгляните.
Семченко понял лишь отдельные слова, но почерк показался знакомым. Текст пестрел звездочками, которые, повторяясь внизу, под чертой, отсылали к сочинениям доктора Заменгофа и указывали номера страниц.
– Посмотрели? – Ванечка отнял письмо. – Как по-вашему, почему оно без подписи?
– Если письмо отправлено через клуб, отправитель может и не подписываться. Оно выражает общее мнение членов клуба. Достаточно печати.
– Кто из ваших активистов мог его написать?
– Не знаю.
– И это еще не все, – неумолимо продолжал Ванечка. – У того же Алферьева найдено было другое письмо, и тоже на эсперанто. Автор его пытался выяснить положение дел в центральных органах партии правых эсеров. Судя по вопросам, оно написано весной этого года. На нем ни подписи, ни печати. Но можно предположить, что отправитель живет в местах, находившихся под властью Колчака.
– Конверты сохранились?
– Если бы! Правда, я узнал, что одно из писем – неизвестно, какое именно, было передано Алферьеву из «Амикаро».
Что это такое? – поинтересовался Семченко.
– Петроградский клуб слепых эсперантистов. Года три назад он вел там кружок мелодекламации на эсперанто. Алферьев – бывший артист.
– Ага. – Семченко прикинул возможные варианты. – Нужно посмотреть, есть ли в нашем архиве копия первого письма. Ты его кому-то из наших показывал?
– Багину, – сказал Ванечка. – И он этот почерк сразу признал. Знаете, чей? Линева Игнатия Федоровича… Но вернемся к Алферьеву. Он был арестован в начале мая, но бежал по дороге.
– Что ж вы ушами-то хлопали? – спросил Семченко.
– В тот же день, – дернув бровью, продолжал Ванечка, – мы допросили Казарозу. Она заявила, будто порвала с ним еще зимой, и с тех пор они не виделись.
– Это правда? В самом деле порвала?
– Да, соседи подтвердили… А через полтора месяца после побега Алферьева она вдруг засобиралась в гастрольную поездку на Урал, хотя почти год перед тем нигде не выступала. Почему? Да и поездка-то никаких выгод ей не сулила. Оплата нищенская. В труппе всякая шушера, никому не известные артисты. А Казароза певица с именем. Но согласилась ехать на тех же условиях, что и остальные. Зачем, спрашивается? Ответ один: ей важен был маршрут поездки. О клубе «Эсперо» мы уже навели справки, а тут и вы появились. Да еще с адресом банка на Риджент-парк – того самого, которым интересовался Алферьев. Связь улавливаете?
– Уж как-нибудь… Значит, думаете, что Алферьева скрывают в городе местные эсеры. И кто-то из них член нашего клуба.
– Вот такие, брат, дела, – сказал Караваев. – Сам понимаешь.
– А того курсанта вы тоже сюда притягиваете? – спросил Семченко.
Караваев нахмурился:
– Ну, с ним, сопляком, и так все ясно. Надрался на радостях после выпуска, с пьяных глаз контра и померещилась. Судить его будем.
Семченко провел рукой по взмокшему лбу, жгутиком скаталось на коже волоконце тополиного пуха.
– А если не он убил? Ведь, поди, вверх стрелял, Для протеста всегда вверх стреляют.
– Кто ж тогда?
– Может, кто другой пальнул, когда паника началась?
– Вы скажете! – покрутил головой Ванечка. – Выстрела было три, так? Штукатурка на потолке в двух местах обвалилась, а у него в нагане трех патронов недостает, я сам проверял. Чего еще?
– Нет, Ваня, он дело говорит, – не согласился Караваев. – Я уж тоже думал. Что, если два выстрела враз? И всего не три, а четыре? Калибр у пули надо посмотреть.
– Какой пули?? – не понял Семченко.
– Какой! Той самой… Которая в ней.
– Хорошо. – Ванечка шагнул к Семченко, навис над ним. – Знаете, конечно, что идет война с панской Польшей? Какого содержания письмо отправлено вами в варшавский клуб «Зелена звязда»?
– Возьми копию у Багина и почитай. Он переведет.
– Хорошо, пускай вы ни в чем не виновны, допускаю. Но почему тогда не хотите рассказать о своих отношениях с Казарозой? Что между вами было? Что? – Ванечка уже почти кричал. – Отвечайте!
– Любовь, может? – участливо спросил Караваев. – Ты парень холостой, мы тоже люди…
Началась та же волынка, что и вчера, и через полчаса опять вызван был солдатик – вести Семченко в подвал, чтобы он там посидел, подумал и хорошенько все вспомнил.
Когда на первом этаже проходили мимо дежурки, Семченко остановился, приметив у стены бачок с водой. Он стоял на табурете, сверху кружка на цепочке. Рядом, прямо по штукатурке, написано краской: «Не пей сырой воды, товарищ! Холера!»
– Попить бы, – попросил Семченко.
– Да теплая она, – неуверенно сказал солдатик. – С души воротит.
Не обращая на него внимания, Семченко подошел к бачку, снял кружку и отвернул краник. Вода потекла вялой струйкой, дно не зазвенело даже под первыми каплями, потом и вовсе перестало течь – видать, краник изнутри чем-то забило. Семченко шатнул бачок, ощутив его двухведерную тяжесть из-под крышки выбились брызги и опять потекло.
Солдатик, совсем еще пацан, стоял возле, винтовка у ноги, ноющим голосом уговаривал пить побыстрее, пока начальство не видит. Налево – дежурка, а прямо по коридору, в двух шагах, дверь на улицу приоткрыта. Тонкая щелочка, свет колючий, лучиками.
Семченко отлил из кружки в горсть, плеснул на шею, провел мокрой ладонью по лбу, по щекам. Собственная судьба меньше всего тревожила – обойдется. Пустота была в душе и усталость, и о Казарозе он старался не думать, потому что хотя и говорил с ним доктор Заменгоф, как бы извиняясь, и Алферьев этот был эсперантист, но по-настоящему виноват в ее смерти только он сам. Зачем пригласил в Стефановское училище? И еще радовался, что так легко согласилась. Алферьева вспомнила, вот и согласилась. Значит, любила его. Порвала с ним, но любила. Наверное, он и придумал ей это имя… Да и курсанта, поднявшего пальбу, Семченко еще вчера узнал: тот самый, что совал козлу самокрутку. А кто перед ним, дураком, распинался, петроградской певицей соблазнял? Пускай даже не в нее стрелял, в потолок, все равно из-за этого она погибла, то есть опять же из-за него, Семченко. И теперь он тут будет сидеть, ждать невесть чего?
Нагнувшись, вылил остатки воды себе на голову. Спокойно поставил кружку на место, затем так же спокойно выдернул из рук у солдатика винтовку и зашвырнул вдоль по коридору. Тот, обалдев от ужаса, кинулся за ней, а Семченко, успев задвинуть засов на дверях дежурки, выскочил на крыльцо и побежал по пустынной и знойной послеполуденной улице.
Пробежав шагов двадцать, махнув через ограду в чей-то огород; и вовремя – сзади хлопнул выстрел, закричали. По дворам, среди флигелей, летних кухонек, нужников и дровяных сараев, распугивая кур, он выбрался на соседнюю улицу, снова нырнул в палисадник, постоял за поленницей. Кричали квартала за два, на Торговой.
Через пять минут стремительным броском, как под обстрелом, он пересек Театральную площадь и ворвался в фойе, где висела все та же афиша петроградской труппы. Номером вторым, вслед за Казарозой, значилась некая Ирина Милашевская – пастушеские напевы Тироля, песни из всемирно известного спектакля «Кровавый мак степей херсонских»; показалось почему-то, что говорить следует именно с ней, хотя были в афише и другие женские фамилии.
Сутулая большеротая блондинка лет двадцати семи, она склонилась над столом и ладонью старательно утюжила носовой платок. На ее тонком запястье по-мальчишечьи выпирала круглая косточка, пальцы длинные, с болезненно расширенными суставами.
– Значит, если я вас правильно поняла, вы корреспондент местной газеты…
– Я не потому к вам пришел… Вы хорошо знали Зинаиду Георгиевну?
– Если я вас правильно поняла, – все тем же ровным голосом повторяла Милашевская, – вы репортер и занимаетесь, видимо, скандальной хроникой. И если я вас правильно поняла, то немедленно подите вон.
В уборной у нее было неприбрано – поваленные ширмы, открытые чемоданы, разбросанная по стульям одежда.
– У нас в газете нет такого отдела, – сказал Семченко. – Это не буржуазная газета.
– Тогда что вам от меня нужно?
– Пожалуйста, расскажите мне о Казарозе. Все, что знаете. Мне все важно.
– Похороны завтра утром, – не глядя на него, ответила Милашевская, – потому что жара. Деньги на гроб и на могильщиков от имени какого-то клуба принес какой-то Линев…
– Нет, – перебил Семченко, – не про это.
– Про что же?
– Не о мертвой.
– Простите, вы с ней были знакомы?
– Да, встречались в Петрограде.
– А-а. – Милашевская кивнула понимающе.
– И это я пригласил Зинаиду Георгиевну выступить вчера в Стефановском училище.
– Можете не казниться, – сказала она. – Вы тут ни при чем.
– То есть?
– Судьба… Накануне я ей сама гадала. И два раза подряд выпал пиковый туз.
Семченко поднялся:
– Вижу, не будет у нас разговора…
– Сядьте, – велела Милашевская. – Я вам что-то скажу.
– Ну, что? – Он сел.
– Мои карты никогда не врут, вот что.
– Это все, о чем вы хотели мне сообщить?
– А разве не за этим вы ко мне пришли? И я с вас вину снимаю. Ни в чем вы не виноваты, потому что судьба.
– Чтобы так говорить, нужно было очень хорошо знать Зинаиду Георгиевну, всю ее жизнь. Я прав?
– Безусловно.
– Вы долго были знакомы?
– Шесть лет, – сказала Милашевская. – В Берлине познакомились, перед самой войной. Я брала там уроки в консерватории, а Зиночка готовила голос для пробы у профессора Штитцеля. Был в Берлине такой знаменитый профессор.
– А после?
– Началась война, немцы нас интернировали. Потом выпустили, и мы вместе уехали в Россию. Через Стокгольм, если вас интересуют подробности.
– В России вы продолжали видеться?
– Я жила в Москве и Зиночку встретила лишь в позапрошлом году. На Невском, совершенно случайно. Она шла с большой корзиной, а в корзине – младенец. Сын. Она его Чикой называла, но вообще-то настоящее имя Саша, Александр. Помню, она мне тогда ужасно обрадовалась. Поставила корзину на тротуар, простынку откинула. Гордая, прямо светится вся. А младенец чистенький, здоровый, лобастый такой. Я даже удивилась, что ему всего восемь месяцев. Потом уж сообразила, что просто он рядом с Зиночкой большим казался. Она ведь крошечная. Знаете, как про нее шутили? Подъезжает пустая пролетка, и оттуда выходит Казароза.
– Сын жив? – спросил Семченко.
– Если бы так! Первый раз он еще прошлой зимой заболел. Зашла как-то к Зиночке на Кирочную – занавески опущены, темно. Чика в кроватке лежит. Глазки завязаны, на губах пузырики пены. Ужасно, когда дети болеют. Хуже нет… Я тогда еле достала шприц для впрыскиваний, и все обошлось, но через год он умер от той же болезни.
– А с Алферьевым она к тому времени уже рассталась?
– Давайте не будем о нем говорить.
– Понимаете, – сказал Семченко, – у меня есть основания думать, что Зинаида Георгиевна погибла вовсе не случайно.
– Значит, и вы это предвидели? Тогда я вас тоже спрошу: вы любили ее? Ну не отвечайте, не надо… Я думаю, что случайных смертей попросту не бывает. Мы ведь как считаем? Какая-то болезнь, допустим, от нее смерть. А на самом деле все наоборот: не смерть от болезни, а болезнь от смерти.
– Как так? – не понял Семченко.
– Должен человек умереть, тогда и появляется болезнь. Только к детям это не относится.
– Но Зинаида Георгиевна была здорова… Или нет?
– Когда умер Чика, она долго болела. Что-то с горлом. Потом поправилась, но после болезни у нее изменился голос. Вы же слышали ее раньше… Голос у нее всегда был небольшой, но с какой-то волнующей мягкостью тембра. А теперь словно трещинка в нем появилась – махонькая, не всякий и заметит, и тем не менее она совсем перестала петь, перестала бывать в театрах и в тех домах, где собираются люди театра. А в нашем кругу это все, конец. И знаете, когда я узнала это вчера, то даже не очень удивилась… Господи, о чем я? Какое удивление? Ну, не могу выразить. Ужас, боль, все это было, да, но для всех ее смерть – чудовищная нелепость, а я знала Зиночку раньше и теперь чувствовала: что-то должно с ней случиться. Не в этот раз, так в следующий. Не здесь, так в Петрограде. Где угодно! Нехорошо это говорить, нельзя, но, честное слово, я будто ждала чего-то подобного. Ведь ее голос – не просто голос, как у вас или даже у меня. Голос – это ее душа. Вы понимаете, о чем я? И не в голосе трещина-то появилась… Я понятно говорю?
– А как она оказалась в этой поездке?
– Да я, дура, ее и вытащила! Я! Думала, пусть попробует в провинции выступить, если в Петрограде не хочет. Чуть не силой вытащила. Сама договорилась обо всем, контракт на подпись к ней домой принесла. Она из дому-то почти не выходила, не виделась ни с кем. Питалась морковным чаем и сухарями. Разве друзья иногда чего-нибудь подкинут. Ее многие любили – актеры, режиссеры. Она умела выслушивать их, понимать, умела говорить с ними о них самих. В талантливых людях из нашей среды это редко встречается, все о себе норовят. Но в последнее время она стала другая. Ее ничто не интересовало. Шторы в комнате опустит, сядет за стол и сидит часами. А на столе гипсовый слепок Чикиной ручки. От одного этого с ума можно сойти.
– Выходит, из-за вас она сюда приехала, – безжалостно уточнил Семченко, понимая уже, что Милашевская сказала правду, и Алферьева в городе нет.
Она кивнула:
– Да… Если на то пошло, я больше вашего виновата.
– А с Алферьевым Зинаида Георгиевна давно рассталась?
– Вскоре после смерти Чики. – Милашевская изучающе оглядела Семченко. – Вам голову после тифа обрили? Или сами, из принципа? Сейчас многие ваши из принципа наголо бреются, как монгольские монахи.
– Не имеет значения, – сказал Семченко.
– А когда вы с Зиночкой познакомились, у вас еще были волосы?
Зачем вам это знать?
– Так, нормальное женское любопытство… Странно, что она мне о вас никогда ничего не говорила. Видимо, и я была для нее недостаточно близким человеком. Может быть, из-за вас она и согласилась поехать в этот город, а я тут ни при чем?
– Может быть, – вставая, сказал Семченко.
– Я ведь до последней минуты не верила, что она поедет. – Милашевская тоже поднялась. – У вас остались ее пластинки, фотографии? У меня есть лишний снимок с ее портрета. Яковлев рисовал. Зиночка стоит в пустыне, окруженная дикими зверями, а в руке держит клетку с райской птицей. Так он ее голос изобразил, в виде птицы… Хотите, пришлю?
– Хочу. – Семченко записал ей в книжечку адрес редакции, попрощался и шагнул к двери, прислушиваясь, не слыхать ли погони.
– Подождите, – остановила его Милашевская. – Вы еще не обо всем спросили, я знаю. Спрашивайте, спрашивайте.
– О чем?
– Не притворяйтесь. Я женщина и все прекрасно вижу. Ведь вам же хочется, чтобы я рассказала об Алферьеве…
9
В соседнем номере ворковал репродуктор. Под окном, у светофора, скрипели тормозами машины.
И где теперь эта картина, снимок с которой он, Семченко, полвека носит в своем бумажнике?
Яковлев, как он выяснил позднее, был известный художник, в начале двадцатых годов эмигрировал во Францию, служил в фирме «Ситроен» и прославился путевыми зарисовками, сделанными во время автопробега по Северной Африке. Альбом с этими зарисовками Семченко видел в Лондоне: пустыня, пальмы в оазисе, берберы в белых бурнусах стоят возле автомобиля, верблюд лижет влажную от росы парусину палатки, величественный шейх, окруженный свитой, наблюдает, как меняют проколотую шину; Оран, Алжир, Константина. Но больше всего запомнился один лист – «Продавец птиц». Уродливый старик сидит на краю базара, вокруг него множество клеток с птичками, а в самой красивой, стоящей у его ног, прижалась лицом к соломенным столбикам-прутикам крошечная, не больше ладони, печальная женщина.
В дверь постучали. Семченко быстро сел на кровати, сунул ноги в ботинки и лишь потом сказал:
– Входите, не заперто.
Вошла Майя Антоновна. Через пять минут она уже вынимала из портфеля, раскладывала по столу окрытки и письма в ярких конвертах, рассказывала, что их кружок ведет регулярную переписку с двенадцатью зарубежными клубами и вот-вот сам должен получить статус клуба. На открытках были красивые иностранные города, снятые преимущественно летом, памятники. Изредка попадались пейзажи.
– Очень интересно, – говорил Семченко, равнодушно разглядывая весь этот пестрый заграничный хлам. – И о чем же вы пишите?
– Рассказываем о нашем городе, о природе края, о культурных достижениях. Кроме того, многие наши кружковцы собирают открытки, марки. Эсперанто им просто необходим. Он дает возможность постоянно пополнять коллекцию.
– Очень, очень интересно, – с раздражением сказал Семченко. – Мы в свое время до этого не додумались.
– Вообще эсперанто сближает людей. Вот у нас в кружке парень и девушка полюбили друг друга, поженились и хорошо живут. Я когда ездила в международный эсперантистский лагерь под Киевом, то моей соседке по бунгало один венгр в любви признался на эсперанто.
Умом Семченко понимал, что все это правильно, человечно, мило, но раздражение не проходило, наоборот, усиливалось.
– Для чего же вам понадобились мои воспоминания? Мы марок не собирали.
– Естественно, – объяснила Майя Антоновна, – хочется сравнить: как было раньше и как стало теперь. Чтобы увидеть прогресс.
– Кун бруста вундо, – сказал Семченко. – С свинцом в груди! Вот как было раньше. А у вас вроде хобби получается. – Он поднялся, взял свою палку. – Давайте немного прогуляемся по городу. Не знаете, здание «Муравейника» сохранилось?
– Да, конечно. – Майя Антоновна испуганно стала сметать в портфель письма и открытки. – Там теперь Дворец пионеров.
На Кунгурской оно стояло, это здание, похожее на боярские палаты, прежде в нем размещалось Кирилло-Мефодиевское земское училище, недавно преобразованное в школу-коммуну, где и работала Альбина Ивановна; от театра минут пятнадцать ходу – мимо торговых рядов, кинематографа «Лоранж» и Покровской церкви, и Семченко, уверовав уже в свою неуязвимость, шел спокойно, прямо по улице. Завтра, если ничего не узнает, сам вернется к Караваеву, но сейчас ему нужны были этот день и эта ночь; в то, что Казарозу убил курсант, верилось все меньше.
Альбину Ивановну он нашел в первой же комнате. Вокруг нее толклись ребятишки в каких-то хламидах, сшитых из мешковины, один пацаненок стоял на ходулях, с цилиндром на голове – репетировали. Альбина Ивановна обожала всякие пантомимы и живые картины, которые неизменно представляла со своими воспитанниками на всех городских торжествах.
– Вы? – Улыбаясь, она шагнула навстречу. – Вас отпустили, да? Все обошлось? Ну, слава богу!
– Поговорить надо, – сказал Семченко.
– Я сейчас! Пожалуйста, Николай Семенович, подождите меня одну секундочку!
Семченко вышел в коридор, достал пачку папирос, за бешеные деньги купленную по дороге у корейца-разносчика, закурил, глядя в окно, и вновь попытался представить себе Алферьева.
«Честно признаться, – говорила Милашевская, – мне этот человек никогда не нравился. Хотя, надо отдать ему должное, интересный мужчина. Высокий, гибкий, в фигуре, знаете, что-то кавказское. Такое нервное тело, очень выразительное в движениях. По тому, как он сидит, как чай в стакан наливает, сразу можно угадать его настроение. А лицо, наоборот, неподвижное. Мимика самая банальная: усмешка, прищур, взгляд исподлобья. Но при всем том – актер. Правда, из неудавшихся. Они с Зиночкой начинали вместе в Доме Интермедий, был перед войной в Петербурге такой театрик. Вы, наверное, хотите спросить, как же он с подобной мимикой на сцене играл? А вот играл, и даже нравилось на первых порах многим. За этой неподвижностью лица видели сдерживаемую страсть. Возраст? Около тридцати. Но уже с залысинами. У Чики из-за болезни и плохого питания волосики медленно росли, и от этого он еще больше на отца походил. Форма головы, лоб, нос, все его, только глаза Зиночкины. Иногда мне кажется, что она, может быть, и порвала-то с ним потому, что он ей напоминал мертвого сына. Да-да! Такое редко бывает, но бывает. У цельных натур. Впрочем, вместе они почти и не жили. Он вел беспорядочную жизнь, уезжал, приезжал, снова исчезал. Был видный эсер – правый, по-моему. Боролся с большевиками, потом помирился с ними, когда начал наступать Колчак, потом Колчака разбили, и он опять ушел в подполье. Для женщины, конечно, такая жизнь мучительна, но расстались они не из-за этого. Когда после смерти Чики она покинула сцену, Алферьев решил втянуть ее в дела своей партии. Ему нужна была жена-соратница, Зиночка же видела за всеми его планами только новую кровь, новые разрушения…»
– А вот и я! – объявила Альбина Ивановна.
Под воротом ее грубой полотняной блузы кокетливо топорщился короткий, тоже полотняный галстучек, выглядевший ненужным привеском к этой блузе, похожей на матросскую робу, и сама Альбина Ивановна походила на собственный костюм: с одной стороны, подчеркнуто громкий голос, широкий шаг, стриженые волосы, манера курить, по-мужски зажимая папиросу между большим пальцем и указательным, а с другой – застенчивость почти девичья, трогательное умение удивляться самым обыкновенным вещам.
В конце коридора, под лестницей, она толкнула низкую дверку:
– Входите.
Идеальный порядок царил в ее комнатушке: застланная свежим покрывалом кровать, на столе чистая скатерть, цветы в бутылке, обернутой листом бумаги наподобие вазончика, и тут же безобразная, доверху набитая окурками жестянка.
– Вы никогда раньше ко мне не приходили. Что-то случилось?
Семченко сказал, что ничего особенного, просто решил зайти, и начал объяснять, какие изменения советовала Казароза внести в пантомиму «Долой языковые барьеры».
– Не хотелось бы плохо говорить о мертвой, – сказала Альбина Ивановна, – но ее советы – это простите, дань изжившей себя салонной традиции.
– Альбина Ивановна, – перебил Семченко. – Сколько вы слышали вчера выстрелов? Три или четыре?
– Кажется, три… Или четыре. А что?
– Пожалуйста, вспомните!
– Сперва один раз, потом еще два… Или три. – Она поджала губы. – Вы только за этим и пришли? Больше ничего не хотите у меня спросить?
– Хочу… Не замечали за Игнатием Федоровичем, он сильно интересуется вопросами эсперанто-орфографии? Вы же вместе составляли «12 уроков для начинающих».
– Конечно, интересуется. Вы разве не знали? Он считает, что тут царит полная анархия. Даже дал мне одну книжечку в качестве отрицательного примера, и я прямо диву далась: оказывается, вопрос-то сложнейший, мнений множество.
– Покажите-ка, – попросил Семченко.
Взял протянутую брошюрку и, как-то не особо и удивившись, прочел вверху фамилию автора: Алферьев. Издана в 1916 году Петроградским клубом слепых эсперантистов «Амикаро».
– О правилах написания русских и польских имен собственных, – пояснила Альбина Ивановна. – Игнатий Федорович в корне с ней не согласен.
Язык она знала гораздо лучше, хотя заниматься начала позднее, чем Семченко, и он спросил, что означает слово «амикаро».
– Николай Семенович, – укорила она, – как вам не стыдно! Одно из краеугольных понятий нашего движения, и вы не знаете? Вот уж не думала.
И была прочитана целая лекция: это слово, в буквальном переводе означающее «дорогие друзья», на самом деле принадлежит к числу тех редких в эсперанто, которые выражают его внутреннюю суть и не могут быть точно переданы в национальных языках; «амикаро» – это некое дружество людей, единомышленников, объединенных общей идеей, причем идеей, пропущенной через сердце; соратники по любви и надежде – вот кто такие «амикаро», а союз между ними по смыслу подобен союзу мужчины и женщины, любящих друг друга и выращивающих своего ребенка.
Альбина Ивановна говорила все тише, почти шептала уже, и все ближе придвигалось ее покрасневшее лицо, а Семченко, не слушая, о другом думал, мысленно протягивал эту брошюру Караваеву с Ванечкой: вот, можете убедиться, Линев писал Алферьеву, как эсперантист эсперантисту. И только! Впрочем, было еще и второе письмо.
– Вы не слушаете меня? – Альбина Ивановна опять поджала губы. – Вам не интересно то, что я говорю, да? Зачем тогда спрашивали?
– Я возьму ее. – Семченко сунул брошюру за поясной ремень, под гимнастерку.
Она схватила его за руку:
– Николай Семенович, почему вас вчера арестовали? Поверьте, я не из бабьего любопытства! Мне это важно… Мне все про вас важно!
– Я должен идти.
Только что была мысль попросить разрешения посидеть в ее комнатушке до вечера, пока не стемнеет, но сейчас уже невозможно стало об этом просить.
– Одну секундочку, Николай Семенович! Вы ответите мне на один вопрос? Эта певица, Казароза… Вы любили ее? – Лицо Альбины Ивановны было запрокинуто, как под ветром, глаза сухие, и галстучек на блузе сиротливо так топорщился, никчемно. – Когда я вчера увидела вас вместе, то почему-то сразу об этом подумала. Вы ее любили? Или я ошибаюсь, и это просто хорошие товарищеские отношения? – Задохнувшись, она перешла на шепот: – Я хочу знать. Я имею право это знать… Боже, что я говорю, дура! Какие права?
– Альбина Ивановна, почему вы занялись эсперанто? – спросил Семченко.
– Потому, – шепотом отвечала она. – Я рада, что вы наконец все поняли.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.