Автор книги: Леонид Зорин
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 39 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]
АБАС-АГА. Благодарю и надеюсь, что аллах пропустит такую похвалу мимо ушей.
ПУШКИН (негромко). Рана Польши – это и наша рана. Я бы дорого дал, чтобы она хоть несколько затянулась.
АБАС-АГА. Старые раны часто болят. Особенно при дурной погоде.
ЛЕВ СЕРГЕЕВИЧ. Он прав. Не думаю, что сестре и ее Павлищеву там сладко.
ПУШКИН. Ну, зятя нашего ничем не проймешь, не та кожа.
ЛЕВ СЕРГЕЕВИЧ. Однако же он играет на гитаре. Какого вы о нем мнения, Абас-ага?
АБАС-АГА. Он чрезвычайно усердный чиновник и пользуется доверием господина статс-секретаря. Мысль свою он умело держит в узде трудолюбия.
СОБОЛЕВСКИЙ. Абас-ага хочет сказать, что у него зад чугунный.
АБАС-АГА. Я уж говорил, что в краткости – сила поэта. Теперь я вижу, что господин Соболевский – поэт.
СОБОЛЕВСКИЙ. Право, мы с ним дополняем друг друга. Он столь же полирован, сколь я шершав.
ЛЕВ СЕРГЕЕВИЧ. Недаром вас так полюбил отец. Клянусь, он полюбил вас, как сына. Станем же братьями. Саша, слышишь? Ты ведь хочешь второго брата?
АБАС-АГА. Я убежден, Александру Сергеевичу довольно и одного. (Кланяясь Льву.) Когда он полон таких достоинств.
ЛЕВ СЕРГЕЕВИЧ. Нет, нет, он будет посохом и вам. Друзья мои, я должен показать ему все лучшее. Я свезу его к Софье Астафьевне.
АБАС-АГА. Кто эта дама?
ЛЕВ СЕРГЕЕВИЧ. Почтенная дама. Содержит бордель.
ПУШКИН. Уймись, капитан. Хочешь его удивить Коломной. То ли он видел на своем веку?
ЛЕВ СЕРГЕЕВИЧ. Что ж делать, шахский гарем далеко. Впрочем, вы меня устыдили. Соболевский, ты остаешься?
СОБОЛЕВСКИЙ. Да, мой беспутный друг.
ЛЕВ СЕРГЕЕВИЧ. Прощайте. Встретимся завтра у стариков.
АБАС-АГА. Пусть будет вам лучше без нас, чем было с нами. До завтра.
ПУШКИН. До завтра, Абас-ага.
Лев Сергеевич и Абас-ага уходят.
ПУШКИН. Беда мне с родней. Старики беспокойны. Сестра мается со своим сухарем.
СОБОЛЕВСКИЙ. Да ведь он на гитаре играет.
ПУШКИН. Капитан – совершеннейшее дитя. Чую, под старость кормить придется.
СОБОЛЕВСКИЙ. Кормить – пустяки, поить – накладно.
ПУШКИН. Третий месяц служит, а вижу – не усидит. Мотает его по свету и везде ни при чем. Обещал много, а наделал одних долгов.
СОБОЛЕВСКИЙ. Надобно и его понять. Посуди сам, каково жить без фамилии. Ты Пушкин, а он Пушкина брат. Поневоле завьешься.
ПУШКИН. Да денег где взять? (Покачав головой.) Весело ж мне жить в Петербурге. Голова пухнет, сердце щемит, цензура щиплет, а пчелка жалит.
СОБОЛЕВСКИЙ (наливает ему). Что о Булгарине толковать? Эко диво, что господин, живущий в чьем-то заду, воняет…
ПУШКИН (грустно). В чьем? Здесь-то и закорючка. (Помолчав.) Хоть сегодня махнул бы к жене и детям – типография держит. Да всякая гиль. Да залог имения. А поди заложи.
СОБОЛЕВСКИЙ. Что ж медная баба? Не продается?
ПУШКИН. Не хочет, горда. Не везет мне с царями. Особенно с медными. Одного не издать, другой не продать.
СОБОЛЕВСКИЙ. И немец, стало быть, не помог?
ПУШКИН. Сулил, что придет один меценат, да что-то не видно. Всего хуже, что сам он отказался от управления Болдином. Не видит способов поднять из руин.
СОБОЛЕВСКИЙ (отхлебнув из бокала). Давно говорю тебе, один выход. Подай в отставку, скачи в деревню, займись делами. Иначе пустишь семейство по миру.
ПУШКИН. Рад бы в рай, да грехи велики.
СОБОЛЕВСКИЙ. Да что ж тебя держит? Рауты наши?
ПУШКИН. Они. Веселюсь до упаду и в стойку.
СОБОЛЕВСКИЙ. Я и то не нарадуюсь, что меня, кроме Ольги Одоевской да Софьи Всеволожской, ни одна хрычовка не принимает. Черт бы задрал всех наших дам. Коли не терпят, так со свету сживут, а коли полюбят, так сам удавишься. То сплин, то мигрень, то муж хворает, то регулы в самый неподходящий момент. Нет, обойдусь. Любовь не по мне. Да и не для меня, должно быть. Поди, повенчай слона с канарейкой. (Пьет.) Уезжай, я дело тебе говорю. Дидерот сказал: тот выиграл в жизни, кто спрятался. Француз неглуп. (Мягко.) Право. Детки твои херувимчики, жена хорошая…
ПУШКИН. Не дай-то Бог хорошей жены, хорошу жену часто в пир зовут…
СОБОЛЕВСКИЙ. Вот и подале – от сих пиров да супирантов. Дурен каламбур, а подумать стоит.
ПУШКИН. Да прав ты кругом, о чем тут думать? Провожал Наташу с детьми в Заводы и чуть слезу не пустил, ей-богу. Еще и плаксив стал, как старая девка. (Махнув рукой.) Сам опутал себя обязательствами, сам себя повязал по рукам. Не зря над листом сижу, как скопец. Рифма мельтешни не любит. Да, милордушка, слаб человек. За грош продаст свою независимость.
СОБОЛЕВСКИЙ. Полно, полно… беды еще нет. (Пьет.) Ох, независимость… Кто ее видел? Тоже, чай, одно только слово.
ПУШКИН (негромко). Слово-то, может быть, и неважно, да уж больно сама вещь хороша.
5
23 июня 1834 года
Летний сад. Гуляющие. На уединенной скамье Пушкин и Вяземский. Час заката.
ПУШКИН. Чем квартира моя мне мила – Летний сад под носом.
ВЯЗЕМСКИЙ. А чем дурна?
ПУШКИН. Хозяин глуп. Непроходимо.
ВЯЗЕМСКИЙ. Эка невидаль. Тебе что за горе?
ПУШКИН. И труслив, как мышь. Чуть стемнеет – дом на запор. Точно он в осаде. Воюю с дворником, да ведь скучно. Хоть победишь, а гордиться нечем. Надо съезжать.
ВЯЗЕМСКИЙ. Возьми мою, она удобна.
ПУШКИН. Стало быть – едешь?
ВЯЗЕМСКИЙ. Что поделать? Пашенька стала вовсе плоха. Одна надежда на Европу.
ПУШКИН. Надолго ли?
ВЯЗЕМСКИЙ. На год. (Помедлив.) С детьми я несчастлив. Одни не заживаются, другие хворают. (Пауза.) Так оставлять ее за тобой?
ПУШКИН. Сделай милость, оставь. Хозяин не плут?
ВЯЗЕМСКИЙ. Да не похож.
ПУШКИН. Я ведь кот ученый. Прежний-то мой, подлец Жадимировский, требует денег за то, что я съехал раньше срока. Стал я сутягой, строчу в Съезжий дом оправданья, а вижу – тяжбы не миновать.
ВЯЗЕМСКИЙ. Велики ли деньги?
ПУШКИН. Ему прибыток маленький, а мне убыток большой.
ВЯЗЕМСКИЙ. Что ж, «геральдического льва демократическим копытом лягает ныне и осел».
ПУШКИН. А славно писал покойник Пушкин! Что делать? В наше время на одного Щепкина приходится сорок семинаристов и тысяча торгашей.
ВЯЗЕМСКИЙ. За Щепкина можно платить и бо́льшую цену. Европа давно это поняла и уравняла все сословия.
ПУШКИН. Но вряд ли Бенжамен Констан, тобой столь чтимый, целуется с лавочником. Игра в равенство небезопасна, мой милый. Одно дело – равенство пред законом, и уж совсем другое – то равенство, что дает глупцу учить мудреца. Демократия хороша, когда она облегчает путь Ломоносову, но не тогда, когда возвышает невежду. Наши поповичи бранят меня за аристократизм, но почему ж я весь век причислен к оппозиции, а демократ Булгарин – под защитой властей?
ВЯЗЕМСКИЙ. Один Ломоносов на всю историю. Не мало ли, Александр?
ПУШКИН. Кто ж спорит? Я говорю только о том, что европейский образец отнюдь не кружит мне головы. Бог весть куда наш народ придет и что на своем пути родит.
ВЯЗЕМСКИЙ. Еще Пугача. Ничего другого.
ПУШКИН. На Пугача мне роптать грех. Многих он побил, а меня кормит. Худо лишь, что из‑за него торчу в городе. А коли не шутя, натура редкая, романтизма в нем бездна. Грамоте не знал, а понимал толк в притче. При звуке песни преображался. Прошлое его темно и загадочно. И что за тоска сделала из мужика бродягу? И чего искал он в своем скитальчестве? Неужто одного кровавого разгула?
ВЯЗЕМСКИЙ. Во всяком случае, он освятил его царским именем и следовал царскому примеру. Кто ж на Руси без крови правил? Ты постигал казака, который назвался императором. Теперь ты обратился к императору, который то и дело поступал как казак. Будь осмотрителен. Твои занятия могут тебя завести далеко. Недаром твой «Всадник» не вышел в свет.
ПУШКИН. Поэзия не диссертация, поэт может и забыться. Другое дело – историк. Он тот же судья, а потому обязан быть холоден. Государственная необходимость существует, стало быть, ребячество – ее отвергать. Она такая ж реальность, как власть государя. Хоть и жмет, а куда ж от нее. Ты ругал меня за дух моего «Кавказского пленника», но даже покойный Пестель сознавал неизбежность Кавказской войны. Точно так же мы не смели отдать Варшавы.
ВЯЗЕМСКИЙ. А в этом мы никогда не сойдемся. Лучше оставим бесплодный спор. Опять побранимся, а мне не хочется. Самые звучные твои стихи ни в чем не изменят мнения Европы.
ПУШКИН. Ну и бог с ней. Что они могут понять в стране, которую мы не постигнем сами? Что стоят их похвалы и хулы? Я знаю им настоящую цену. Подумай, не нынешний парижский крикун, нет, сам Вольтер, оракул, столп мысли, умилялся нашей Екатерине, которая сослала Радищева и запорола Княжнина. И мне по струнке стоять перед их журналами? Нет, нам господа европейцы не судьи. Они давно почтительны к силе, не меньше непросвещенных татар.
Пауза.
Вот только Мицкевич нейдет с ума.
ВЯЗЕМСКИЙ. Странно. Зачем он тебе?
ПУШКИН. Не знаю. Верно, люблю.
ВЯЗЕМСКИЙ. Либо Мицкевич, либо Паскевич. Того и другого любить нельзя.
ПУШКИН. Да нелегко. Но Паскевич для меня – стяг, а Мицкевич – друг. Один – страна, другой – человек. Что ж делать?
ВЯЗЕМСКИЙ. Не знаю. Спроси Бенкендорфа.
ПУШКИН (с усмешкой). Не взыщите, ваше превосходительство. Так чувствую и не могу иначе.
ВЯЗЕМСКИЙ. А не можешь, так не взыщи и сам. Напиши хоть том патриотических од, для наших богов своим не станешь. Им признания реальности мало. Им не лояльность нужна, а любовь.
ПУШКИН. Ты прав, Асмодей. А что б ты сказал, если бы я попросился в отставку?
ВЯЗЕМСКИЙ. Озлятся.
ПУШКИН. Бог с ним, покой дороже. Да надо и о семье позаботиться. Еще год в Петербурге и – хоть на паперть. Суп из незабудок – вот и все, что смогу предложить своей мадонне. И о душе подумать не грех. Сколько ж вертеться, сколько хитрить? Сам себе опротивел со своими играми. У Бенкендорфа ищу защиты от цензуры. Вишь, как хитер! Точно не знаю, что ворон ворону глаз не выклюет.
ВЯЗЕМСКИЙ. Если решишься, так прежде скажи. (С усмешкой.) Помнишь, что говорил Анри Катр: счастлив, кто имеет десять тысяч ливров годового дохода и никогда не видал короля.
ПУШКИН (со вздохом). Как раз про меня. (Помолчав.) Поеду в клуб. Должно, проиграюсь до последнего ливра, да куда ни шло. Так желчен нынче, что надо развлечься.
ВЯЗЕМСКИЙ (встает). Желаю удачи.
ПУШКИН. Она бы мне весьма пригодилась.
ВЯЗЕМСКИЙ. Прощай.
ПУШКИН. Прощай.
Вяземский уходит.
Пора, мой друг, пора.
6
1 июля 1834 года
Гулянье в Петергофе. Вечер. Шумно и людно. Звучит музыка. В аллее, в стороне от гуляющих, Пушкин и Дарья Федоровна Фикельмон. Пушкин в мундире, в треугольной шляпе, он стоит перед своей высокой темноволосой собеседницей с угрюмым и озабоченным выражением лица.
ДАРЬЯ ФЕДОРОВНА. Ваше лицо пугает, Пушкин. Оно бледно и скорбно, как в судный день.
ПУШКИН. Наконец вы одни, быть не может. Я хотел говорить с вами и весь вечер ждал вас. Я издали следил за вашей беседой. Не в пример мне, вы были веселы и оживленны. Мне хотелось убить этого господина.
ДАРЬЯ ФЕДОРОВНА. Невозможный характер, вынь да положь! Вы, как ребенок, нетерпеливы!
ПУШКИН. Годы не научили ждать, хотя и все для этого сделали. Покойная няня звала неуимчивым. Однако вы видите во мне одни пороки. Не зря моя мать убеждена, что вы меня не выносите.
ДАРЬЯ ФЕДОРОВНА. Странно, моя мать убеждена в обратном. Не сердитесь, я здесь и с этой минуты принадлежу вам.
ПУШКИН. Что за несчастье обольщаться расположением самой блестящей из светских дам. Впрочем, и быть ею – также несчастье. Помнится, я писал вам об этом.
ДАРЬЯ ФЕДОРОВНА. Ваши письма полны такой беззастенчивой лести, что женщину более легковерную и впрямь могли бы сделать несчастной. Но я допускаю, что вы были искренни. Во всяком случае, когда их писали. Перо властвует над вами более, чем вы над ним.
ПУШКИН. Не тревожьтесь, графиня, перо покамест мне послушно и не сделает того, чего я не хочу. Впрочем, в чем-то вы правы. Я привык жить чувством полнее, чем действием. Я испытывал больше счастья от предчувствия его, чем от него самого. Ожидания много ярче событий, и лишь воспоминания богаче ожиданий. Не так давно я получил письмо от женщины, которую любил в старину. Вы изумились бы, прочитав мой ответ. Это было письмо любовника, страстного и нетерпеливого. Меж тем сердце мое давно от нее свободно.
ДАРЬЯ ФЕДОРОВНА. Вы видите, я хорошо вас знаю.
ПУШКИН. Кто ж усомнится в вашем уме, мадам посольша? Вы признанная глава петербургских пифий. В вашей красной гостиной, где цветут камелии и улыбки, мы узнаем все о себе, о своей судьбе и о том, чего стоим.
ДАРЬЯ ФЕДОРОВНА. Недаром же меня зовут Сивиллой.
ПУШКИН. И вы заслужили свою славу. Взгляните ж, Сивилла, и на меня. Мне крепко нужно знать свое будущее. Мне это надобно как никогда. В завтрашний день все в моей жизни может вдруг повернуться. Скажите, возможно ли для меня счастье?
ДАРЬЯ ФЕДОРОВНА. Право, не знаю. С вашим нравом? С вашим даром плодить врагов? Вы не только нетерпеливы, вы нетерпимы – свойство опасное. В нем вы сходны, пожалуй, с царем, но он может это себе позволить, вы же – нет.
ПУШКИН (кусая губы). В самом деле, забавное сравненье. Кого угодно оно насмешит.
ДАРЬЯ ФЕДОРОВНА. Что ж, вы поэт. Вы служите истине, а Священное Писание уверяет, что истина сильнее царя.
ПУШКИН. Полно, Сивилла. Никакое писание быть священным у нас не может. Благодарю, что так кстати напомнили мне о моем ничтожестве. Я постоянно о нем забываю, а это может дорого стоить.
ДАРЬЯ ФЕДОРОВНА. Ах, Пушкин, завидую вашей дочери, ей досталось славное имя, но не завидую вашей жене, ей досталась трудная ноша.
ПУШКИН. Возможно, и все же я не люблю, когда мою жену жалеют.
ДАРЬЯ ФЕДОРОВНА. Уймитесь, бешеный человек. Меньше всего я хочу вас обидеть, я мечтаю вас остеречь.
ПУШКИН. Простите, графиня, я безумец. Вы правы, сочувствуя Натали. К тому же она еще ребенок, хотя и мать двоих детей.
ДАРЬЯ ФЕДОРОВНА. Я вас не пойму, вы должны быть счастливы. Быть женатым на мадонне – это не каждому удается.
ПУШКИН. Согласен, это льстит самолюбию, но и мадонна должна быть счастливой.
ДАРЬЯ ФЕДОРОВНА. Нет, я решительно не узнаю вас. Вы больше не верите в себя?
ПУШКИН. Верю, графиня. Чтобы женщину победить, нужно быть красавцем либо уродом. Нельзя быть ни то ни се.
ДАРЬЯ ФЕДОРОВНА. Что с вами? Вы точно в лихорадке. Вас страшно коснуться. Вы больны.
ПУШКИН. Не знаю. Старею и становлюсь несносен. (Проводит рукой по лицу.) Хорош никогда не был, а молод был. (Неожиданно берет ее руку в свою.) Любили те, кого не любил. А те, кого любил, не любили.
ДАРЬЯ ФЕДОРОВНА (с улыбкой). Все та же власть воспоминаний. Вы давеча говорили о ней. Нам надо давно уж забыть, что было. Сон, да и был ли он?
ПУШКИН. Пусть даже так. Сон уже есть область поэзии, быть может, ее прямой предвестник. Разве это небо, темное и таинственное, этот мотив, веселый и грустный, эти тени на дорожках и близость женщины, прекрасной и неуловимой, разве это не сон? Но от него в душе рождается волненье, такое ж непостижимое, как он сам. Нельзя ни проникнуть его, ни понять. Но вдруг начинает светиться некая нить, столь тонкая, что за нее страшно схватиться. И с каждым мгновеньем она все крепче, и свет от нее все ярче, ярче, и что было сном – уж боле не сон.
ДАРЬЯ ФЕДОРОВНА (высвобождая руку). Он становится достояньем толпы.
ПУШКИН. Что ж, в этом его вторая и более прочная жизнь.
ДАРЬЯ ФЕДОРОВНА. Наверно. И я, разумеется, счастлива этой возможности причаститься. И все ж эта вечная нерасторжимость нашей жизни, самой тайной, с жизнью чужих и чуждых людей печальна. Есть чувство во мне сильней остальных – боязнь толпы, любой, без различия. Той, что во фраках, я стыжусь, той, что в армяках, я страшусь. Всякое человеческое стадо внушает мне ужас. И пусть поэзию нельзя от него утаить, но она не должна от него и зависеть. Мне всегда грустно, когда вы слишком прислушиваетесь к тому, чего от вас хотят и чего ждут.
ПУШКИН. Искательство мне не по душе, а либерализм – не по летам. Но имя мое известно России, и я не могу о том забывать.
ДАРЬЯ ФЕДОРОВНА. А что есть Россия и есть ли она? Мой логический ум не дает мне ответа. Быть может, Россия – большой свет? Но ведь он нетверд в родном языке, как и я, впрочем. Мой дед – Кутузов, русская слава. Мой отец – Фердинанд Тизенгаузен, его родина – Ревель. Мой муж – француз Шарль-Луи, он же Карл-Людвиг Фикельмон, австрийский посол. Я больше жила в чужих краях, чем в России, и не знаю ее, а она – меня. Но быть может, истинная Россия заседает в сенате и департаментах? Быть может, ее представляют чиновники, берущие взятки и мечтающие об орденах? Или Россия – в купечестве, оглушенном наживой? Иль она в мужике, как считают чувствительные умы? В том мужике, который нищ и пьян, которому прошлое этой земли неизвестно, будущее безразлично, а важно – накормить шесть голодных ртов. Где же Россия?
ПУШКИН. И все ж она есть. Я склоняюсь пред логикой, но и она бывает бессильной. Даже когда неотразима. Есть и Россия, и власть народного мнения. Можно презирать толпу, но этого мнения никто презирать не может. Наш свет худо знает русский язык? Вы правы. И чиновник вор, и купец плут, а мужик безграмотен – ваша правда. Среднее сословие отягчено заботами, ему не до словесности? Все так, все так. И все же есть то, что зовем мы народностью, есть Россия, и ей не безразлично, что я чувствую и пишу.
ДАРЬЯ ФЕДОРОВНА. Что спорить, мой друг, я знаю одно: есть она или нет, она будет вами гордиться.
ПУШКИН (горячность его оставила, он грустно усмехается). Разве что – будет. Увы, Сивилла, для этого надобно умереть. Я жив, и в этом все неудобство. А что лицемерней загробной славы? Как легко мы находим добродетели в мертвых и как мало видим достоинств в живых! Жанну д’Арк сожгли, теперь она святая. Байрона преследовали клеветой – и вот он идол. Пройдет, быть может, менее полувека – и пятеро несчастных, которых повесили, как разбойников, вдруг обретут совсем иное отношение. Найдут доброе слово и для меня. Но почему же, пока мы живы, мы не внушаем не то что уваженья, но хоть сочувствия, хоть участия? Может быть, вы, богиня логики, объясните мне почему?
Часть втораяИздалека доносится музыка.
Занавес.
7
2 июля 1834 года
В Царском Селе. Император Николай Павлович и Жуковский.
НИКОЛАЙ ПАВЛОВИЧ. Ты и теперь станешь его защищать, ты и теперь не видишь, что это человек без чести, без правил…
ЖУКОВСКИЙ. Ваше величество, тяжкая минута, упадок духа, угнетенное состояние – все это может помрачить разум. Уповаю на ваше великодушие.
НИКОЛАЙ ПАВЛОВИЧ. Послать эту грязную бумагу… это прошение об отставке… Да ведь это ж мне прямой вызов. Что он там пишет? Кому он пишет? Осталась ли в нем хоть капля рассудка? Он, что ж, совсем уж не понимает, что он мне обязан решительно всем? (С иронией.) Ему не нравится жить в Петербурге! Верю. Он должен был гнить в Сибири.
ЖУКОВСКИЙ. Ваше величество, я знаю Пушкина. Он фантазер, он сумасброд, но неблагодарность ему чужда!
НИКОЛАЙ ПАВЛОВИЧ (утомленно). Василий Андреич, об чем ты толкуешь. Неблагодарнее нет человека! Он, видно, забыл, как тогда, восемь лет назад, его доставили ко мне с фельдъегерем как государственного преступника. Я сразу увидел, что это наглец. Вообрази, стоило мне объявить ему мое прощенье, как он тотчас же сел на стол.
ЖУКОВСКИЙ (смущен). Как – на стол, ваше величество?
НИКОЛАЙ ПАВЛОВИЧ. На стол – самым натуральным образом. Стоял в комнате стол, он и присел на него. Говорю тебе, в этом вся его суть! Ведь я его попросту тогда спас. Именно спас. И его, и Грибоедова. Ну о втором речи нет, тот хоть мученически погиб, но этот ведь цел. По моей милости. Ведь все зависело, как взглянуть. Он сам объявил, что, будь он в столице, уж непременно пришел бы на площадь.
ЖУКОВСКИЙ. Ах, Ваше Величество, то был вздор, одна мальчишеская бравада. К ней нельзя отнестись серьезно.
НИКОЛАЙ ПАВЛОВИЧ. Как же к ней отнестись, если он сказал сам? Нет уж, ты его не оправдывай. Он твоих волнений не стоит.
ЖУКОВСКИЙ. Ваше величество, он поэт. Его область – стихи, а не здравый смысл.
НИКОЛАЙ ПАВЛОВИЧ. Ну и что ж, что он поэт? Разве он не член общества? И у поэта нет обязанностей? И ты поэт, да не писал таких гадостей. Бог свидетель, я ему много простил. Его эпиграммы на честных людей. Его стихи с их тайным смыслом. Его мерзкую кощунственную поэму, эту грязную… «Гавриилиаду». За нее одну его следовало отлучить от церкви и предать анафеме.
ЖУКОВСКИЙ. Грех юности, он о нем сожалеет. Ведь он тогда был почти дитя.
НИКОЛАЙ ПАВЛОВИЧ. Значит, он был испорчен с детства! Заметь, я не сужу сгоряча. Я прочел ее несколько раз и каждый раз читал с отвращеньем. Порочный ум, нечистое воображенье… Он весь нечист! Поэт! Хорош поэт, который, женатый на первой красавице, всякий год брюхатит ее, как пьяный мужик. Где ж его трепет перед прекрасным? Иль он боится, что коли она год не будет тяжела, так быть беде?
ЖУКОВСКИЙ. Ваше величество, он отец нежный, дети, точно, и гордость его, и радость.
НИКОЛАЙ ПАВЛОВИЧ. Этакий монстр… Не завидую ей. Вот уж подлинно – Вулкан и Венера. Да и жесток с ней, должно быть, адски. Сказывают, что на Масленице она и выкинула оттого, что он ее бил.
ЖУКОВСКИЙ. Ваше величество, это клевета. Он ее обожает.
НИКОЛАЙ ПАВЛОВИЧ. Я не утверждаю, но похоже на правду.
ЖУКОВСКИЙ. Умоляю вас не лишать его вашей благосклонности. Я убежден, он раскаивается глубоко. Между тем талант его может быть одним из алмазов вашей короны.
НИКОЛАЙ ПАВЛОВИЧ. Искренне этого желал. И со своей стороны сделал все, чтобы его талант мог окрепнуть. Ты знаешь, я не жалел усилий. Более того, я превозмог недоброе чувство, что во мне было. Я распахнул пред ним свою душу, я его звал, я хотел, чтобы он был полезен своей земле. Но видно, в таланте, Василий Андреич, мало смысла, да много претензий.
Жуковский смущен.
Мои слова до тебя не касаются. Твой талант добрый и благонамеренный. Но для таланта такое направление – редкость. Comme une regle, человек с талантом невыносим. Всем недоволен, самолюбив, не в меру горд, и всегда ищет несоответствие жизни с тем идеалом, который он самовольно, по своему же разумению, создал. Нет, бог с ними, с талантами, от них лишь соблазн и развал.
ЖУКОВСКИЙ (поражаясь собственной дерзости). Но Пушкин более чем талант.
НИКОЛАЙ ПАВЛОВИЧ. Кто же он?
ЖУКОВСКИЙ (почти зажмурясь). Гений, ваше величество.
НИКОЛАЙ ПАВЛОВИЧ (неожиданно спокойно). Ну что ж, тем хуже лишь для него. Пускай даже ты прав, и в нем гений. У гения может быть свое развитие, а у страны иное. Они ведь могут и не совпасть, и если это случилось, что ж делать? Прикажешь посторониться стране? Но этого еще не бывало. Страна идет своей дорогой, и плохо тому, кто встанет ей поперек. (Почти интимно.) Не думай, что мне искусство чуждо и я не ценю его красоты. Но я имею свое назначение, которое я обязан исполнить. Когда я принимал венец, не Пушкину я присягал, но России. За годы, отпущенные мне на правленье, она должна пройти еще часть пути, который указан ей Провиденьем! И она ее непременно пройдет, чтоб тому, кто примет у меня государство, осталось пройти хоть немного меньше и в свой черед сократить этот путь для того, кто будет его наследовать. Так я понимаю свой долг. И потому уважаю тех, кто помогает нести мне мой крест. Предпочитаю честных граждан, хотя бы природой не одаренных. Зато они труженики и христиане, зато исполнительны и верны.
ЖУКОВСКИЙ. Ваше величество, он мне не раз говорил о вас с истинным воодушевлением. Он в вас видит наследника славы Петра, залог величия России.
НИКОЛАЙ ПАВЛОВИЧ. Извини, не верю.
Жест Жуковского.
Либо же ты услышал то, что хотел, но чего он отнюдь не думал. Но он заблуждается на мой счет. Я вовсе не только царский сын, волею Бога занявший трон. За мною опыт всех русских царей и не их одних: все цари – братья. За мною – двести лет династии, политический разум мудрейших мужей. Наконец, за мной не один славный опыт, за мной еще и опыт печальный. К чему привел Францию либерализм? Второразрядная страна, которую истинно великие державы теперь уже не берут в расчет. Когда я принимаю то или иное решение, перед глазами моими весь мир, соотношение военной мощи, положение финансов, экономическая выгода, умонастроение подданных и других народов. И мне лишь смешно, когда кто-то уверен, что он лучше меня знает, что нужно России.
Идет.
ЖУКОВСКИЙ (почти в отчаяньи). Ваше величество, неужто никак нельзя поправить?
НИКОЛАЙ ПАВЛОВИЧ (обернувшись). Можешь сказать ему – я у себя никого не держу, но тогда… между нами все кончено. (Уходит.)
8
4 июля 1834 года
В доме Оливье. Пушкин и Жуковский.
ПУШКИН. Скажешь ты мне, из чего ты бесишься? Что еще надобно от меня?
ЖУКОВСКИЙ (с укором смотрит на Пушкина). Видно, ты так ничего и не понял. Невозможный, немыслимый человек.
ПУШКИН. Так написал я Бенкендорфу, написал!
ЖУКОВСКИЙ. Да уж видел. Граф показал мне твой перл.
ПУШКИН. Я написал все, что ты требовал.
ЖУКОВСКИЙ. Не лги! Из письма твоего ничего не ясно! Ты даже не сказал, хочешь ли остаться в службе. Этакий свинтус! Гордец, эгоист!
ПУШКИН (устало). Не бранись, прошу тебя. Написал я что мог.
ЖУКОВСКИЙ. Буду браниться. Я тебе и сотой доли не выразил, что сейчас в душе моей. Воспитание держит. Ты глуп, глуп анафемски, непостижимо. Глуп как дерево.
ПУШКИН. Да уж слыхал.
ЖУКОВСКИЙ. А все эта чертова мысль об отставке! И ведь никому ни слова, все сам. Да как у тебя повернулась рука, как не дрогнуло сердце?
ПУШКИН. Да в чем же мой грех, хочу я понять! Дела того требуют, ты же знаешь. Имение отца расстроено до невозможности. Поправиться можно лишь строгой экономией. Я и писал графу, что обстоятельства вынуждают. Единственно об чем просил, чтоб мне и впредь было позволено посещать архивы.
ЖУКОВСКИЙ. Ну не глуп ты? Нашкодил, да еще ждешь, что тебе позволят прикоснуться к святыне государства! Поразительный человек!
ПУШКИН. Бенкендорф и ответил, что их посещать могут лишь лица, пользующиеся доверенностью. После чего я и просил не давать моему прошению хода. Отказаться от истории Петра не могу.
ЖУКОВСКИЙ (кланяясь ему в пояс). Ну спасибо тебе за твою доброту. Вот это великодушно, вот это щедро! Ты, что ж, думаешь, идолище, царь будет с тобой торговаться? «За архивы так уж и быть – останусь…» Неприличный, непристойный человек! Дикарь! Да и не человек ты, тебе желудями питаться! Веришь ли, Александр, ты меня потряс. Ты прямо заново мне открылся. Такой неблагодарности еще не бывало.
ПУШКИН (негромко). Да за что уж мне так и благодарить? Точно, давали денег взаймы. Я бы не брал, да если мне без них в петлю?
ЖУКОВСКИЙ. Не лги, Александр, нехорошо. Благодаря государю ты печатаешь все, ты почти не знаешь стесненья цензуры. Тебе лучше меня известно, на сколько выходок твоих он закрыл глаза.
ПУШКИН. Сколько ж можно меня корить тем, что я пощажен? Либо уж посылайте меня в рудники, либо не вспоминайте всякий раз свою милость. Я не знаю цензуры? Я б ее предпочел! Я шагу ступить не могу без царского дозволенья. Я не знаю цензуры, меж тем «Медный всадник» закрыт.
ЖУКОВСКИЙ. Ты сам виноват. И никто больше. Ты должен был только слегка почистить. Эко горе – всего девять мест.
ПУШКИН. Нет, Василий Андреич, здесь счет другой. Поправь своему дитяти одну лишь черту, и оно уже не твое, а чужое. Мне ж говорят: а ну-ка, братец, выпрями ему нос, удлини брови, да еще и укороти язык.
ЖУКОВСКИЙ. Но коли это необходимо? Нет, что ни говори, Вяземский прав – смолоду ты много умней был. Сам писал: «Что нужно Лондону, то рано для Москвы». Помилуй, ты назвал Петра истуканом и хочешь, чтоб правнук его тебе это пропустил.
ПУШКИН. Ах, отче, Петра хоть колодой назови, он все велик. Тот оберегает величие, кому оно не дано…
ЖУКОВСКИЙ. Замолчи, слушать не желаю. Не язык – жало.
ПУШКИН. Да ему вся погоня за Евгением не по душе. На что мне без нее моя повесть! (Негромко.) «И он по площади пустой бежит и слышит за собой – как будто грома грохотанье – тяжело-звонкое скаканье по потрясенной мостовой».
ЖУКОВСКИЙ (зажмурясь от удовольствия). Злодей!
ПУШКИН. «И, озарен луною бледной, простерши руку в вышине, за ним несется Всадник Медный на звонко-скачущем коне». (Оборвал себя.) Что ж, вычеркнуть?
ЖУКОВСКИЙ. Господи, ты несправедлив. Зачем вложил свой огонь в душу дьявола? Что за стих, сколько в нем крови! Ну скажи мне, разве государь не прав? Дай тебе волю, ты и Петра обесчестишь.
ПУШКИН. Да почему ж? Воздать должное не значит визжать от восторга. Чувство мое к Петру широко и никогда не было застывшим. Было юношеское обожанье, было трезвое уваженье, был и ужас пред этой деспотической волей. Лестно быть его летописцем, а подданным – страшновато.
ЖУКОВСКИЙ. Знаешь, ты кто? Республиканец. Я тебя хорошо постиг. Ты и покойного царя звал деспотом. Как те твои безумные друзья. А между тем Александр Павлович был человек духа, был чувствителен, следовал порывам души.
ПУШКИН. Вот и напрасно. Цари не должны быть чувствительны. Им надобно помнить, что они не смогут долго следовать одним порывам, и тогда недовольство будет тем сильней, чем безотчетней были восторги.
ЖУКОВСКИЙ. Так чего же ты все-таки хочешь?
ПУШКИН. Законов. А еще более – их исполнения.
ЖУКОВСКИЙ. Законы требуют повиновенья. А где оно у тебя, Александр? Знай, и таланту не все дозволено. Право же, я не возьму в толк, почему не любишь ты государя. Поверь мне, он был для тебя отцом.
ПУШКИН. Ах, отче, я сам ничего не знаю. Рад бы любить, хочу любить, да какая-то сила стоит меж нами. Знаю одно: дело мое все хуже.
ЖУКОВСКИЙ. Я десять лет тебе твержу: твоя судьба в твоих руках. Напиши высокое произведение. То, что послужит славе России и твоей. В жизни великого и прекрасного много. Нужно лишь захотеть увидеть. (Обнимает его.) А сейчас – садись да пиши, как умеешь, с сердцем. Полно ребячиться, Александр, пожалей хотя бы меня. (Уходит.)
ПУШКИН (сидит молча, потом – еле слышно). «И во всю ночь безумец бедный, куда стопы ни обращал, куда стопы ни обращал, куда стопы ни обращал…»
9
5 июля 1834 года
У Пушкина. Кроме хозяина, в кабинете Иван Филиппович, человек лет сорока пяти, округлый, с такими же округлыми движениями, и Соболевский с чубуком в зубах.
ПУШКИН (у окна). Я был очень рад узнать вас, любезный Иван Филиппович. И еще более рад тому, что люди дела и промышленности сохраняют в сердце тот идеальный уголок, который дает им любить искусство. Поверьте, что, если бы не обстоятельства, никогда бы не расстался с творением, столь замечательным.
ИВАН ФИЛИППОВИЧ. И я весьма рад, Александр Сергеич. Знал до сего дня одни ваши сочинения, а теперь привел Бог свести знакомство и с сочинителем. Чрезвычайно приятно. Сынок мой от пола вот досюда (жест), а уж знает иные ваши стишки.
ПУШКИН. Это делает мне особую честь. Так что ж вы решили, Иван Филиппович? Я готов отдать статую за двадцать тысяч, это едва ли пятая часть ее цены.
ИВАН ФИЛИППОВИЧ. Надо подумать, Александр Сергеич, дела мои меня приучили: семь раз отмерь, один отрежь.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?