Электронная библиотека » Лиан Гийом » » онлайн чтение - страница 8

Текст книги "Я, Тамара Карсавина"


  • Текст добавлен: 12 августа 2022, 00:20


Автор книги: Лиан Гийом


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 8 (всего у книги 26 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]

Шрифт:
- 100% +
Триумф «Жар-птицы»

Биконсфилд, 27 марта 1969

Дягилев держал марку: «Жар-птица» должна была открываться видом лунного пейзажа, в центре которого – мерцающее дерево, отливавшее металлическим блеском. Привлекли знаменитого русского живописца Врубеля, но этот хрупкий художник, создавший столько грандиозных шедевров, за три месяца до премьеры покончил жизнь самоубийством. Чувствуя приближение безумия, он, раздеваясь донага, часами стоял у распахнутого окна и нарочно заработал себе пневмонию, оказавшуюся для него смертельной. Тогда Дягилев нанял на декорации Александра Головина, которому поручалась еще и концепция костюмов.

Головин превзошел самого себя. Легендарный занавес внутри сцены отливал бесконечным числом оттенков зеленого и золотого, словно откликаясь на музыкальную текстуру Стравинского, на ее раскатистые тембры, отзвуки, ритмизованные перкуссии. Миниатюрные мазки цвета старинного золота (осмелюсь произнести здесь слово «вермишельные», а один из критиков назвал их «вермикультурными», то есть полными извилистых линий), вкрапления ржавчины, терракотовый с золотым отливом, – глядя на это, казалось, трещат мириады насекомых, пчелиный улей. Непроглядная густота темного леса, заколдованный замок, ощетинившийся остриями и куполами башен, игра светотеней – все выглядело движущимся, вспыхивающим тысячью искорок, посверкивавшим. Говорили о «живой мозаике» или о «гигантской кашемировой шали богатых и потускневших расцветок», а другие писали о «смеси готического гобелена с персидской миниатюрой… той, что не пробуждает никакой точной ассоциации, зато порождает тысячи реминисценций». «Вибрировать», «вибрации» – вот и еще одно слово, которое сам стихийно выводит моею рукой карандаш, покрытый золотым узором!

Поскольку Головин был завален работой, Дягилев в конце концов поручил Баксту создание костюмов Птицы, Ивана-царевича и Царевны. Мой костюм, радужный с золотым отливом, рубиново-красный и изумрудно-зеленый, состоял из узкого, бронзового в крапинку корсажа с глубоким, обшитым пухом вырезом. Он тесно облегал талию и бедра и ниспадал каскадом разноцветных перьев, что при взгляде спереди казалось павлиньим оперением. Поверх розовых колгот я надевала шаровары из прозрачной газовой ткани, желто-оранжевой, – в них ноги были как в какой-то фосфоресцирующей пленке, точно лапы птиц семейства голенастых. В штанишках я выходила на сцену уже не впервые. Например, в 1907 году, одетая пажом, танцевала партию Купидона в Мариинке в балете «Фиаметта» Артюра Сен-Леона на музыку Минкуса. Еще через год мне выпало покрасоваться в штанах-буффах, чтобы сыграть Медору, героиню «Корсара» – этот балет я подробно описываю в «Моей жизни».

Дягилев не выносил нелепых жизнеподобных костюмов для ролей животных и сразу же был очарован обликом, оригинальным и очень женственным, который для меня придумал Бакст. Одновременно и величавый, и воздушный, костюм был истинным шедевром, достойным музея, но какой пыткой было танцевать в нем! Ткани, расшитые перьями и жемчугами, царапали кожу; из-за веса украшений мои широкие прыжки теряли воздушность; держать голову очень мешал тяжелый головной убор. Уловив мое замешательство, Бакст согласился переделать костюм, особенно «прическу». Вот почему на фотографиях я запечатлена в одеждах, разнящихся от одного снимка к другому – в зависимости от дат и мест.

В самой первой версии из высокого плюмажа с перьями поднимались два изогнутых усика бабочки. На шею в три ряда спускались жемчужины – это было крепление, что-то вроде подбородного ремня. Шапочка другой версии, без жемчужин и усиков, просто украшенная перьями по бокам, устроила и Бакста, и Дягилева, и меня. Была еще, если мне не изменяет память, и переходная фаза, когда поверх темного трико я надевала отливающую разными цветами пачку из «Голубой птицы», восстановленной для «Пира» в сезон 1909 года, – к этому костюму полагался высокий головной убор с эгреткой. Общими для всех вариантов оставались две длинные белокурые косы в русском стиле, ниспадавшие до бедер. Фокину это очень нравилось. Косы были одновременно и свидетельством того, что балет – русский, и аллюзией на двух змей, убитых орлом Гарудой (один из прототипов моего персонажа), которыми он грозил, похваляясь непобедимой силой.

Вот в таком-то наряде, наряде Жар-птицы, и запечатлел меня для вечности Огюст Берт, официальный фотограф французского правительства, у себя в ателье в доме номер тридцать пять на бульваре Капуцинок. Говорю «для вечности» со смешанными чувствами сожаления и насмешки. Сегодня все в этих снимках кажется мне посмешищем: простодушная раскраска фона, моя преувеличенно широкая улыбка, тот «экспериментальный ящик», задуманный и сконструированный самим Бертом, в котором я, ослепленная прямым освещением, должна была часами стоять в одной позе. И все-таки даже после того, как Дягилев отверг Берта, предпочтя ему других фотографов для продвижения своего дела, магия «Русских балетов» никогда больше не была передана так ярко.

Бакст с Головиным работали очень быстро – так же быстро, как Стравинский писал музыку. Либретто сварганили за пару недель. Вся «Птица» задумывалась и готовилась в жуткой спешке, и в этом, быть может, разгадка ее связности и энергетики. Как будто Стравинский, Головин, Бакст и Фокин – все это был один-единственный актер.

Репетиции начались в апреле 1910-го в Петербурге, в маленьком зальчике на Екатерининском канале. Чувствовали мы себя стесненно, ибо «Птица» требовала множества участников, но непринужденная, почти наэлектризованная атмосфера веселья свидетельствовала о том, что мы затеяли проект необыкновенный. Фотограф Александров заснял сценки, которые я бы позабыла без этих свидетельств: Фокин, уже лысеющий, в двухцветных мокасинах, в полосатой куртке, раздает распоряжения с вошедшей у него в привычку нервозностью; столовая, где танцовщики и техработники собрались наскоро перекусить; девушки, еще не сбросившие балетных туфель, но уже накинувшие пуловеры поверх танцевальных костюмов. Нам давали теплое миндальное молоко с хрустящими марципанами; этот вкус я помню до сих пор.

Перевезти спектакль в Париж оказалось делом непростым. Декорации и костюмы едва уместились в четырнадцать вагонов поезда. Я, хотя и весьма воодушевленная мыслью танцевать на сцене парижской Оперы, с грустью вспомнила родную Мариинку. Полы в Опере скрипели – это повергало Дягилева в страшную ярость, ибо на представлениях он больше всего опасался посторонних шумов на сцене. По его мнению, балерина, танцуя, должна быть такой же тихой, как падающий снег. Более того, дощечки, положенные неровно, и щелястый пол представляли для нас опасность; колосники, машинерия – все заржавело и запылилось. В таких условиях буйные фантазии Фокина оказывались невозможными, и это меня утешало, поскольку я опасалась выступать, прикрепленная на нитях. В дирекции мне так и заявили:

– Если вам угодно летать, то все риски и опасности останутся на вашей совести.

Этот мой предполагаемый выход, столь же зрелищный, сколь и забавный, был заменен целым рядом последовательных прыжков, тщательно мною исполненных. Они дали мне возможность продемонстрировать благородную возвышенность и техническое умение, унаследованные от моего отца.

Еще была проблема с лошадьми, белой и черной, символизировавшими день и ночь, – они должны были пройти по сцене. Дягилев, что и говорить, любил поразвлечь публику зрелищем настоящих животных на сцене. Бенуа мудро предложил заменить их одним всадником, медленно двигающимся по просцениуму, и такая строгость оказалась более впечатляющей, нежели эпатажно-буржуазный реализм. Когда балет восстанавливали в 1920-м, Дягилев, уступив тогдашним вкусам, придумал сцену, в которой появлялся солдат во фригийском колпаке, размахивавший красным знаменем революции! И большевика, и знамя быстренько из спектакля удалили. Шиншилла снова взялся за свои потешные причуды в 1926-м, когда, отвергнув Бакста и послушавшись новую соратницу, художницу Наталью Гончарову, согласился, чтобы золотые яблоки на дереве из первой картины превратились во второй в церковные купола!

Премьера «Жар-птицы» состоялась 25 июня 1910 года с Фокиным в роли Ивана-царевича; Царевну танцевала его жена, Вера. Она станцевала наилучшим образом, но уже на следующий день случился инцидент, едва не сорвавший весь вечер. Перед самым началом спектакля французские рабочие сцены подняли бунт за кулисами, и Шиншилле пришлось доверить сложное освещение одному человеку – режиссеру Григорьеву. Поэтому вышло так, что при поднятии занавеса сцена оказалась в странной, непредвиденной подсветке – это Григорьев по ошибке включил все юпитеры одновременно!

Зато когда занавес наконец опустился – мы уже знали, что «Жар-птице» суждено стать триумфом и остаться в анналах «Русских балетов». Зал вибрировал (опять на ум приходит только одно это слово), казалось, он сотрясается от аплодисментов. Зрители вставали, наклонялись вперед, будто околдованные сценой, выкрикивали что-то восторженное. Я видела, как рыдают женщины. Сколько раз нас вызывали? Уже не вспомню. Ошеломленная, задыхающаяся, я проскочила к себе в артистическую. Следом за мной сразу вошел Дягилев – стучать в дверь было не в его правилах.

– Тата, – прошептал он мне почти в слезах, – я влюбился.

Я не ответила. Это было только начало долгих и бурных отношений – не любовных (Шиншилла на всю жизнь останется извращенцем), зато нежных, почти отеческих, отмеченных полнейшим доверием и взаимным восхищением. Я была обязана ему всем и знала это, как и Стравинский был должен ему всем, но я еще не знала, что такая «любовь» отныне не оставит мне ни минуты покоя.

Министры, журналисты, знаменитости всех родов стекались в мою артистическую. Голова моя кружилась. Сезон 1910 года получился еще более шумным и успешным, чем в 1909-м, и все благодаря «Шехеразаде» и «Жар-птице».

Графиня Греффюль устроила для нас званый ужин в своем замке в Буа-Будран. С того приема в предыдущем году на улице д’Асторг и к этому ужину, на который я пришла в платье с огненной бахромой от Пакен, я стала другим человеком. Говорят, что жизнь человеческая обновляется каждые семь лет. Получается, следующее обновление ждет меня в 1917-м? – думала я.

А пока что дива Карсавина вела жизнь, о какой мечтает любая женщина: чествования, светские выходы, огни рампы. Я подписывала сотни программок, получала сотни писем и тонны цветов. Люди вырывали друг у друга мои фотографии. Парижанки теперь носили желтые платья и украшали их перьями. Ювелиры и торговцы мехами осыпали меня подарками. Я почувствовала вкус к роскоши. Пуаре подарил мне одно из тех «платьев-бочек», которые только что выпустил в продажу; Йендис – сумочку из крокодиловой кожи, а Картье – наручные часы с бриллиантами. Иллюстрированные журналы умоляли меня попозировать в критской тунике от Мариано Фортуни, фотографы и художники страстно желали сделать мой портрет.

На эти годы приходится моя дружба с британским фотографом Отто Хоппе (тем самым, кто позвонил поздравить меня с восьмидесятичетырехлетием) и с художником Альфредом Эберлингом. Как-то Эберлинг заснял меня в своем ателье в пачке поверх нижнего белья, как будто я… переодеваюсь. Обычно я «держу спину», а здесь, вытянув ноги, почти развалилась на стуле в непринужденной и расслабленной позе. Этот снимок долго казался мне неприличным, и я просила Альфреда никому его не показывать. Но сейчас я задалась вопросом – может ли это шокировать так же, как в те времена? Я показала фотографию Эмильенне, и та сказала удивительную фразу:

– Как вы по-современному выглядели!

В том же ателье Эберлинг сфотографировал меня в образе «сильной женщины», с надменным профилем, властным выражением лица. В этот снимок я всматриваюсь с некоторым любопытством, как будто на нем не я, а кто-то другой. По-моему, я была бесконечно далека от роковых красавиц – тех, что крутят мужчинами как хотят, тех, чей мимолетный каприз исполняется в тот же миг.

– Это уж точно не вы, ведь вы такой никогда не были! – неодобрительно отчеканила Эмильенна.

Ну вот, репутация простой и любезной дамы настигла меня и здесь. А ведь это снималось в те времена, когда хорошим тоном являлся бунт, в годы отречений и манифестаций!

Среди самых запомнившихся эпизодов 1910 года – и мои сеансы позирования художнику Жаку-Эмилю Бланшу, близко знакомому со всей интеллектуальной и художественной элитой, большому другу Пруста, – портрет Пруста, написанный Бланшем, стал значительным событием. Сеансы со мной проходили в том изящном доме в Пасси, где дедушка Бланша, психиатр, яростный противник насильственного лечения «безумцев» и предшественник Фрейда, принимал знаменитых пациентов: Гуно, Нерваля, Мопассана…

Никогда и нигде я не выгляжу такой ослепительной и воспламененной, как на этой многоцветной картине, где я изображена на пуантах, подняв руки, в костюме Жар-птицы, перед китайской ширмой, набросанной кистью импрессиониста. У той же ширмы, но более реалистическими мазками, Бланш нарисовал Нижинского в образе восточного танцора.

Наши спектакли стали доходными, и у нас опять появились деньги. Дягилев пригласил труппу отужинать в «Ларю» – знаменитом ресторане в доме номер три на площади Мадлен, на углу Королевской улицы. Там мы встретили Кокто и Мисю – они уже были близки.

Я уже рассказывала в «Моей жизни», как неистовый Жан Кокто мог нагрянуть к нам в любой момент и развлечь серией импровизированных каламбуров, играми в прятки или светскими сплетнями, перемежая все это блистательными взлетами философской мысли. Позднее Андре Бретон метко скажет о нем – его слова до сих пор вызывают у меня улыбку: «Целый коктейль по имени Кокто!»

В кафе на углу улиц Прованса и Шоссе д’Антен танцоры в перерывах между репетициями играли в белот. Я предпочитала бродить по Парижу с моими друзьями из «Клуба длинноусых». Так я и побывала в Нотр-Дам, на Эйфелевой башне, в Лувре… и еще во многих местах – может быть, не столь известных, но не менее легендарных.

Заново открыв для себя Теофиля Готье, французская интеллигенция наконец начала воспринимать балетное искусство всерьез, бросившись писать о нем статьи – как, например, Жид в совсем новом «Нувель Ревю Франсэз». Клодель еще будет сотрудничать с Идой Рубинштейн. Малларме сочинит для Дебюсси и Нижинского сюжет «Послеполуденного отдыха фавна». Анри Ален-Фурнье вспомнит о «Карнавале», когда будет писать свой роман «Большой Мольн».

– Танец – предмет вовсе не из легких и каждому доступных, – говаривал Дягилев, цитируя древнегреческого мудреца Ксенофонта, – он достигает самых наивысших сфер всякого знания.

Дебюсси даже напишет однажды не без иронии в «Матэн»: «Сегодня об этом легком и фривольном развлечении ничего нельзя сказать, не встав сперва в важную ученую позу».

Я была опьянена успехом. Мы наносили друг другу визиты. Еженедельные полдники у Жана-Луи Водуайе в его квартирке-мансарде над Пале-Роялем, в доме номер двадцать по улице Монпансье, привлекали Марселя Пруста, таких поэтов, как Поль Друо (он погибнет в Первую мировую), и таких художников, как Максим Детомас, восхищенный обожатель наших спектаклей. У Максима на улице дэ Терн было свое ателье, самое романтически экзотичное во всем Париже. Там я однажды познакомилась с Жозефом-Шарлем Мардрюсом – тем самым переводчиком «Тысячи и одной ночи», чьи тексты вдохновили Дягилева на постановку «Шехеразады», и с его очаровательной супругой, писательницей и бисексуалкой Люси Деларю-Мардрюс.

Колетт, Рашильда, Рене Вивьен и другие знаменитые лесбиянки в те годы ничуть не скрывали своих пристрастий. Недавно поселившаяся в доме номер двадцать по улице Жакоб Натали Барни, знаменитая американка, хозяйка салона, каждую пятницу принимала когорту «подруг». Ида Рубинштейн, незадолго до этого ставшая любовницей и музой художницы Ромейн Брукс, хотела было вовлечь в это и меня, но я держала дистанцию. Много позже я узнала, что мне приписывали любовные интриги с писательницей-феминисткой Мерседес де Коста, замеченной в скандальных связях с Айседорой Дункан и Гретой Гарбо.

Чистейшая выдумка!

Абсолютно искренне

Биконсфилд, 4 апреля 1969

Первая моя тетрадка, начатая месяц назад, вот-вот закончится. Цветом обложки – золотисто-желтым – она вполне соответствует содержанию: молодость, успех, «Жар-птица»… Я перечитала ее за один присест, ни на чем не задерживаясь. Слишком уж опасалась, что увижу там одни недостатки. И действительно увидела одни недостатки! Признаю – я излагала события так, как подсказывала мне память, не слишком-то заботясь о форме.

Слава богу, я не собираюсь публиковать свои записи. Уже давно потеряна связь с «Коламбусом» – издателем «Театральной улицы», и те пять глав о моих лондонских годах, посланные им в 1956 году, скорее всего, не вызвали интереса. Да и чем размышления о минувшей эпохе старой дамы, а точнее сказать – дамы, когда-то «модной», могли привлечь внимание издателя?

Мне неважно, что будет с этими страницами, на которых вольно и неприхотливо прошлое смешивается с прошлым. Я пишу для себя, повинуясь внутренней потребности. Прежде всего – вернуться к некоторым эпизодам, о которых я уже упоминала в «Моей жизни», дополнить их, иногда исправить, приподнять завесу над тем, о чем я умолчала или побоялась рассказать. Короче говоря, примириться с собственной совестью, дав себе слово быть абсолютно искренней. А кроме того – рассказать и о временах, на которых тот мой рассказ прервался, – об Октябрьской революции.

Быть может, настанет день, когда кто-нибудь и заинтересуется этой рукописью (один из моих внуков, историк балета?). А пока что мне понадобится доверенное лицо для перечитывания текста, который я предпочла изложить не по-русски, а по-английски, как и «Мою жизнь», – и чтобы напечатать его на машинке, а ведь я-то пишу как «курица лапой»!

О том, чтобы предложить прочесть такое Нику, не может быть и речи. Ни в коем случае! Я ничего ему не сказала. Здесь столько всего, что может задеть его чувства…

Красная тетрадь

На берегу

Лондон, 5 апреля 1969, полдень

Я решила сделать себе подарок – провести вечерок в Лондоне, чтобы развеять плохие мысли. Директор пансиона ни о чем не стал меня спрашивать и предоставил в мое распоряжение автомобиль. Когда я уселась на заднее сиденье, он наклонился ко мне и прошептал, пока я еще не успела поднять стекло:

– С тех пор как вы начали писать, мадам Карсавина, у вас такое счастливое лицо.

Бог ты мой! Неужели Эмильенна проболталась? Хотя признаюсь, что никогда не просила ее хранить это в секрете. Недосмотр с моей стороны? Сама того не сознавая, я хочу, чтобы об этом знали, – на случай если вдруг умру…

Шофер-с-красивым-затылком на полной скорости помчал меня «в город». Купить письменные принадлежности – не более чем предлог. Этого добра у меня предостаточно, на много лет хватит. И все-таки я зашла в большой магазин. Побродила по нему с праздным видом, наблюдая за молодежью. Мальчишки и девчонки, все очень тощие, с длинными волосами, на туповатые глазки падает густая челка. Я поняла, что Эмильенна хотела выразить словами «выглядеть по-современному»: такая расслабленность и беспечность… подчас граничащая с бесстыдством.

А вот я «У Лили», в миленькой чайной в квартале Бэнксайд, это заведение во вкусе прошлых лет, и я хорошо его знаю – часто сюда захаживала, и не без повода: за заливом тут можно различить Темзу. Мое петербургское детство прошло у воды, в доме номер сто семьдесят на набережной Фонтанки, где канал с тем же названием сливается с Екатерининским, – сегодня это канал Грибоедова. Потом, молодой женой, я жила в доме номер шесть на берегу Крюкова канала.

Какое же это удовольствие – следить за тем, как в волнах отражаются облака. Вот мимо проплывают баржи – это напоминает мне, как под нашими окнами в Петербурге проплывали лодки, груженные древесиной. А еще на дверях «У Лили» витраж из разноцветных ромбиков… красные, сиреневые, голубые, зеленые… Глядя на них, я вспомнила, как преломлялось солнце в мозаике мавританского павильона, – кажется, это был заброшенный хаммам в сельской местности, мы с Левой убегали туда поиграть.

Да, насчет Льва – завтра у меня встреча с Иваном Ивановичем П.

На столике, покрытом белой скатертью, я разложила свои вещи: оранжевую папку с записями, точилку для карандашей цвета электрик, серый ластик и, главное, новенькую тетрадь в красной обложке – цвета страсти. Я нарочно выбрала такую для деликатной темы, которой тщательно избегала в «Моей жизни», – о моих влюбленностях.

Ко мне идет официантка в накрахмаленном черном хлопчатобумажном платье и белом фартуке – она будто вышла из пьесы Чехова, – несет на подносе серебряную чашечку шоколада, полную маслянистой дымящейся жидкости.

«И где же мне тут поставить поднос?» – вопрошает ее взгляд.

Улыбнувшись в ответ, я отодвигаю что-то, освобождая место. Ужасно раздавать улыбки, когда уже состаришься, – словно извиняешься за то, что еще живешь на свете.

Вот они, все здесь, маленькие радости старой балерины, возомнившей себя писательницей: они в моих руках, покрытых старческими пятнами с выпирающими косточками фаланг; маленькие радости, окрашенные меланхолией; склонность к уединению и писательству, воспоминания, горячий шоколад… и сладкое миндальное печенье! Ибо я не в силах устоять перед искушением сразу трех пирожных, которые приносят одно за другим: «ваниль и корица», «шоколадные самородки» и «орех с коринфским шоколадом». Размышляя над тем, разумно ли я поступаю, – я медленно и аккуратно точу все три моих карандаша, облаченных в потрескавшуюся желтую древесину.

Мне вспоминаются слова директора:

– С тех пор как вы начали писать, мадам Карсавина, у вас такое счастливое лицо.

И тут небо светлеет! Солнечный луч, окрасивший зеленым цветом голубой ромбик витража, чуть касается белой салфетки, гладит мне руку, согревает ее.

Пора приниматься за писанину.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации