Электронная библиотека » Лидия Чуковская » » онлайн чтение - страница 19


  • Текст добавлен: 14 ноября 2013, 04:32


Автор книги: Лидия Чуковская


Жанр: Историческая литература, Современная проза


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 19 (всего у книги 41 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Вдруг она перебила себя;

– Что скажете о Борисе Леонидовиче?

Я сказала правду. Я решила: раз у нее не инфаркт, можно сказать. И должно.

В эту минуту явились новые посетители: Эдик Бабаев и молодая быстроглазая дама, дочь Шкловского.

Я ушла.


31 мая 60 , Переделкино+Борис Леонидович скончался вчера вечером.

Мне сказала об этом наша Марина: позвонила утром с дачи в город.

Деду они не говорят, ждут меня.

Я поехала. В Переделкино, где уже нет Пастернака. В Переделкино, которое будет носить его имя.

Дед впервые решился встать с постели и переселиться работать на балкон.

Сидит в кресле, укутанный по пояс пледом, и пишет на дощечке.

Когда я вошла, он не сразу услышал – сидел, опустив бумагу на колено и вглядываясь в любимую березу со скворечником.

Он всегда выискивает на ее стволе следующую свою строку.

Поморщился с досадой: я прервала строку.

– Ну, что ты?

Я взяла стул, села напротив.

– Несчастье, Дед.

И выговорила.

Совершая эту жестокую операцию, я видела ясно, при ярком свете солнца, какой он старый, как отекло лицо, какие синие губы, как он горбится в кресле. Маленький старичок. Только руки прежние, молодые, куоккальские. Но руки дрожат.

Он всхлипнул – без слез – и попросил принести из кабинета бумагу и конверт: письмо Зинаиде Николаевне.

Я принесла. Хотела остаться возле, но он не позволил.

– Иди, иди, я сам.

Я спустилась в сад, нарезала вишневых веток – целую охапку – и снова поднялась к Деду: за письмом.

Он уже был выпрямившийся. Расспросил меня о болезни, о последних днях Бориса Леонидовича. Я рассказала то немногое, что знала от Асмуса.

Взяла письмо, цветущую охапку – и туда.

На пастернаковской дороге (которая, смеху ради, называется «улицей Павленко») я встретила Веру Васильевну[334]334
  Смирнову.


[Закрыть]
. Пошли вместе.

Пустая дорога. Яркое солнце. Жара.

Ворота распахнуты настежь. Бездомье, ничейность, брошенность, осиротелость.

Пустыня двора залита солнцем.

Нас облаяли две собаки: одна маленькая, другая большая.

Мы вошли в дом через левое крыльцо, никого не встретив. Постояли в прихожей. Ни звука, ни голоса.

На полу ведро с водой, и в нем гладиолусы. Направо, в спокойной столовой, на столе, большая ваза с цветами.

Я толкнула дверь в комнату налево – в ту самую, где я говорила с ним в день исключения из Союза.

Оглядевшись, не сразу поняла: это он лежит на узкой раскладушке, слева у стены, укрытый простыней.

Вера Васильевна откинула простыню.

Лицо искажено. Уста запали. И глаза. Глубоко подо лбом темные, черные, округлые веки.

Я начала укладывать вдоль тела ветви. Но тут вошла Берта Яковлевна Сельвинская и очень громко сказала нам, что класть цветы сейчас нельзя и открывать лицо нельзя. Засунула мои веточки в ведро у двери.

Я передала ей письмо для Зинаиды Николаевны, и мы ушли.

Двор был по-прежнему пуст, но на дороге уже началось шевеление. Кто-то топтался у ворот, кто-то что-то фотографировал. Видела я только двоих, но спиною чувствовала – как тогда! – что и поле, и дорога простреливаются незримыми взглядами.

Вера Васильевна пересказала мне слух, которым мне противно марать свою тетрадку: будто из Союза к Зинаиде Николаевне приезжал Воронков, предлагал ей, что Союз возьмет похороны на себя, если она разрешит поставить гроб в ЦДЛ[335]335
  О Воронкове – см. 242.


[Закрыть]
.

(«Союз Профессиональных Убийц» – так называл Союз Писателей Булгаков.)

Зинаида Николаевна, к чести ее, отказалась[336]336
  На следующий день, 1 июня, священник переделкинской церкви Преображения Господня, отец Иосиф, совершил над покойником у него в доме обряд отпевания.


[Закрыть]
.

________________________

Дед снова слег.

Опять вызывали врачей, терзаясь телефоном.

Я думаю, новый спазм, потому что головокружение и тошнота.

Кляну себя.

Вечером я пошла к Ване в Дом Творчества. У ворот мне встретился заплаканный Асмус. Минутку мы посидели рядом на скамье.

Видел он Пастернака в последний раз 6 мая, накануне инфаркта. Борис Леонидович жаловался на боль в левой лопатке. «Но это не сердце, – говорил он. – Скорее – легкое. Рак легкого».

Асмус думает, это была саркома. Очень быстро она развилась: легкие, печень, желудок.

Умирал Борис Леонидович в сознании. Прощался с домашними – с Женей, Стасиком, Леней. За несколько часов до смерти сказал Зинаиде Николаевне:

– Что же, конец, и нам пора проститься.

Асмус ушел от них в 11 часов вечера и еще слышал из-за двери его голос.


1 июня 60, Переделкино, утро+Как бы узнать их имена и выгравировать – в назиданье потомству – на особой доске позора?

В «Литературе и жизни» объявление: Литфонд с глубоким прискорбием сообщает о смерти «члена Литфонда, Бориса Леонидовича Пастернака».

Не велика честь принадлежать к ихнему – и моему – Союзу. И сейчас, когда Пастернака уже нет, не все ли равно: член ли он Союза или всего лишь Литфонда?

Но ведь это нарочно придумано в оскорбление почившему! в уничижение славы России! Могли же они просто написать: извещаем о смерти Бориса Пастернака.


1 июня 60, Перед е лкино, вечер+Часов в 9 я снова к нему, с цветами из садоводства. Пышные их красные и желтые головки я все-таки окружила белыми веточками вишен – они ему ближе, родней. Никогда еще так рано не расцветали вишневые деревья на нашем участке, как в этом году.

Он в той же комнате, где вчера, но уже не на раскладушке, а выше, на столе, в гробу, весь в цветах. Кто-то рослый (я не разглядела кто) вошел вместе со мною, зажег свет и оставил меня одну.

Лицо другое. Словно он за ночь отдохнул немного от мучений и попривык быть мертвым. Спокойное лицо.

На простыне в ногах – красная роза. И я свои цветы положила к ногам.

Вошли и стали у гроба двое. Я узнала их: рабочие городка. Один монтер, один водопроводчик. Хмурые, робкие лица, озирающиеся, вглядывающиеся, пытающиеся понять.

И я вглядываюсь и пытаюсь понять. На похоронах будет толпа, вряд ли я его увижу еще раз.

 
Прощай, размах крыла расправленный,
Полета вольное упорство,
И образ мира, в слове явленный,
И творчество, и чудотворство.
 

Написав эти строки, разве можно было дальше жить?

Через двор меня проводила и за ворота вышла вместе со мною Нина Александровна Табидзе.

Я осведомилась, как Зинаида Николаевна.

– Да ведь она сдержанная, молодец, все сама, все на ногах. Он и сыновьям сказал: берегите мать. Перед смертью ее за все благодарил. Он всегда уважал ее. И никого, кроме своих, не пожелал увидеть. Его спрашивали: скажи, может быть, хочешь кого-нибудь позвать? Нет, никого не надо.

Мы вышли за ворота. К нам присоединилась Зинаида Владимировна, сестра Тамары Владимировны Ивановой. Они обе проводили меня до шоссе.

– Он Ольгу, говорят, ни за что не хотел видеть[337]337
  Ивинская усиленно распространяла слухи, будто родные Пастернака не пускают ее к нему.
  Асмус говорил мне, что Борис Леонидович вообще никого, кроме родных, видеть не хотел.
  Врач Литфонда, Анна Наумовна Голодец, дежурившая возле Пастернака, – рассказала мне через полгода после его кончины, что родные при ней не раз настойчиво спрашивали у Бориса Леонидовича, не хочет ли он кого-нибудь видеть, не надо ли кого-нибудь позвать? И он постоянно отказывался – даже когда его спросили об Ольге впрямую…
  Евгений Борисович Пастернак объяснил мне: отец в самом деле отказывался видеть Ольгу и, хотя и писал ей письма, но этими письмами старался удерживать ее на расстоянии: «Не пытайся меня увидеть…». – Примеч. 1972 г.
  То же нежелание Пастернака видеться во время своей предсмертной болезни с Ивинской подтверждают и опубликованные ныне мемуары – см.: З. Пастернак. Воспоминания; Галина Нейгауз. Борис Пастернак в повседневной жизни; Тамара Иванова. Борис Леонидович Пастернак; А. Голодец. Последние дни. – «Воспоминания-П», с. 228 – 231, 563, 260, 678. Нежелание – можно считать установленным. Ложь Ивинской – будто семья Пастернака мешала ей навещать больного – опровергнута… Не желал ее видеть он сам. Но почему – неизвестно. – Примеч. 1993 г.


[Закрыть]
, – сказала Зинаида Владимировна. – Очень ждал из Лондона сестру. Но ей не дали визы. Пока не дали: завтра, может быть, она прилетит231.

От Зинаиды Владимировны я снова услышала то, что уже слышала ранее от Веры Васильевны: насчет Воронкова и предложения поставить гроб в ЦДЛ.

Если он всего лишь «член Литфонда», то за что же ему такая честь? Но пути начальства неисповедимы.


2 июня 60, Переделкино+Горе, усталость, жара; изобилие шпиков; милиционер-регулировщик, заставляющий всех выходить из машин на шоссе и загоняющий машины на нашу улицу; Воронков, с утра лично обозревающий вверенный его попечениям поселок; иностранцы, лопающиеся от любопытства, карабкающиеся со своими аппаратами на заборы и деревья – и сквозь все это какое-то странное чувство торжества, победы.

Чьей-то победы. Не знаю чьей. Быть может, его стихов? Русской поэзии?

Нашей с ним неразрывной связанности?

Никто над его могилой не произнес Сло́ва, которое жаждали услышать сосны, люди, поля. Но студенты до темного вечера читали его стихи. Наверное – это и было самое лучшее Слово.

Толпа была пронизана гавриками.

Но гроб от дома до ямы пронесли на руках – по шоссе и на гору, к трем соснам. Вдоль заборов во весь путь молча, мужчины без шапок, женщины в платках, стояли люди. Встречные машины вынуждены были пятиться, отступать перед гробом, утыкаться в кюветы, и не смели торопить нас гудками.

Толпа двигалась молча, торжественно, сознавая свою правоту.

Одни от пастернаковских ворот пошли через поле прямо на кладбище, другие – кругом, по шоссе, вслед за гробом.

Я пошла за гробом, хотя идти сегодня мне было совсем не по силам. Мучительнее всего, впрочем, было даже не идти, а перед этим стоять – час или более стоять накануне выноса на солнцепеке, уже простившись, но еще ожидая, когда вынесут гроб.

Я уже прошла через столовую, где он лежал сегодня высоко, пышно, среди лент, венков, цветов, уже откровенно торжествующий и победительный. В честь его торжества тихо и непрестанно играла музыка: сменялись Юдина и Рихтер232. На стуле в столовой плакала Нина Табидзе. Стояли: Леня и Стасик. Стояла у гроба Зинаида Николаевна – я поклонилась ей, но она отвела глаза. Зато с Ольгой мы встретились глазами еще во дворе: она была неминуема у левого крыльца, через которое все входили в дом. Я не поняла, стояла она там у двери или на чем-то сидела.

А я, пройдя через столовую, оперлась на какие-то бревна, сваленные у правого крыльца, стояла и думала только об одном: как бы не упасть. Устоять.

Каверин. Паустовский. Аким. Рита Райт. Мария Сергеевна. Володя Глоцер. Володя Корнилов. Фридочка. Хавкин. Харджиев. Копелев. Смирнова. Тамара Владимировна. Ливанов. Коля и Марина. Калашникова. Волжина. Наташа Павленко. Ивич. Яшин. Казаков. Рысс. Рахтанов. Любимов. Вильмонт. Старший Богатырев. Нейгауз[338]338
  В этом списке отсутствуют имена многих друзей Пастернака, верных и преданных, пришедших проводить покойного в последний путь. Среди них – как я узнала потом – были деятели театрального и музыкального мира. Но во всякой многоликой толпе всякому человеку бросаются в глаза те, с кем сам он дружен или хотя бы знаком. Так случилось и со мной.
  Перечисление имен в этом списке отнюдь не претендует на какую-либо полноту. Тут перечислены не самые близкие Пастернаку и не самые именитые люди, а лишь те, с кем была знакома – я.


[Закрыть]
.

Старые дамы, неизвестные мне, откровенно или прикровенно седые, в перчатках и без.

Деревенские старухи с детьми.

Студенты.

Опираясь на бревна, я вглядывалась в лица. Болтовни было мало, толпа сосредоточена. Фридочка мне рассказала шепотом, что сразу после кончины Бориса Леонидовича, утром следующего дня, на Киевском вокзале появилось рукописное объявление:

«Граждане! Вчера скончался великий русский поэт Борис Пастернак. Похороны в Переделкине, 2 июня, в 2 часа дня».

Вот вам и «член Литфонда»!

Объявление сорвали. Но оно появилось вновь. Опять сорвали. Опять появилось.

Фридочка от меня отошла, утешив меня этим объявлением, а сзади незнакомый голос негромко сказал:

– Вот и умер последний великий русский поэт.

– Нет, еще один остался.

Я ждала, холодея, не оборачиваясь.

– Анна Ахматова.

(И этот день придется пережить?)

…Какие-то двое молодых людей вынесли крышку гроба[339]339
  Впоследствии я узнала, что эти «двое молодых людей» были Даниэль и Синявский. Фотографии похорон Пастернака в те дни разошлись по всему миру. У нас – опубликованы через много лет, см., например, приложение к «Литературной газете» – «Досье» в феврале 1990 г.


[Закрыть]
.

Музыка.

Несут гроб. Несут венки.

На одной ленте я прочитала: «от семьи Ивановых». На другой: «от Литфонда».

Пронесли и наши два: «Корней Чуковский», «Лидия Чуковская».

Щелканье аппаратов. Нагло щелкают прямо в лица. Снимают не покойного, а нас, толпу.

И вот я иду вместе со всеми, в толпе, глотая пыль. Гроб от меня не очень далеко. Его несут Женя Пастернак, Кома Иванов, Копелев, Володя Корнилов.

Стоят, стоят люди вдоль заборов.

Когда, после мостика через Сетунь, толпа свернула и начала подниматься в гору – я задохнулась и отстала. Гроб уплыл далеко вперед – туда, наверх, к соснам.

– «И к лику сосен причтены». Помните? – спросил Харджиев.

Гроб плыл на вершину, к соснам. Люди, поспевая за ним, шли все быстрее, а я все медленнее. Здороваться и говорить я уже не могла, только головою мотала.

Раневская. Ваничка Халтурин.

Когда я втащилась наверх, подойти к могиле уже было нельзя. Волна толпы прибила меня к сосне. Там я и осталась, из-за спин ничего не видя, но в тишине отчетливо слыша все.

Был когда-то немой кинематограф: лица, плечи, руки, движения – безголосье. Тут наоборот: голоса, движения – без лиц.

Я; толпа; корявый ствол – и впереди голоса.

Открыл митинг и произнес речь Асмус. Слова были какие-то никакие, несущественные, но они и не оскорбляли пустотою, потому что Валентин Фердинандович говорил горестно. Я слышала голос, горе, а не фразы.

(Паустовский нашел бы слово, но, как мне объяснили потом, он, из-за больной гортани, в этот день мог только шептать.)

Артист Николай Голубенцев прочел: «О знал бы я, что так бывает».

Асмус закрыл митинг, сказав, что Борис Леонидович не любил длинных речей об искусстве.

И вдруг кто-то – я не видела кто, но голос неинтеллигентный, – заявил, что будет говорить «от имени рабочих».

– Ты написал книгу, но ее задержали. А ты был за правду…

Обрыв. Кто-то что-то прошипел. И в ответ на шип – девичий голос:

– Не затыкайте ртов!

Молчание. Жду нового голоса. Тот же? другой?

Нет. Слава Богу, юноша читает «Гамлета»:

 
– И неотвратим конец пути…
 

Потом другой юноша-невидимка говорит от имени богословов: Пастернак был христианин.

Начинают опускать гроб. Слышу по окрикам, стукам, топотам: гроб в яму не лезет. Зычная команда:

– Раз! Два! Три!

(Каково-то сейчас Жене?)

Мягко-жесткий, глухой, страшный звук комьев земли.

Опустили.

Мне сделалось темно. Если бы не сосна и не чужие тела, я упала бы. Но тьма была одну секунду. Когда она рассеялась, я, сквозь толпу, пошла вниз.

Одно у меня было желание: лечь. Дойти до дому и лечь. Не на дороге, не в поле, а дома.

Трудно идти, когда нету ног. В жару я их часто лишаюсь. Ни колен, ни ступней; только боль, тугими кольцами сжимающая щиколотки.

Я даже не вошла в дом спросить о Деде. Доковыляла до своего домика, сняла туфли, чулки и легла.

Минут через сорок – Фридочка. Принесла мне вести о Деде, накапала капли и посидела возле.

Девушка, которая крикнула «не затыкайте ртов!» – это, оказывается, дочка Ивинской, Ирина.

Молодежь до сих пор читает на могиле стихи. Наизусть – напечатанное и ненапечатанное. «Гамлет», «Август», «Другу». Толпа разошлась, гаврики стали заметней. Фридочка, уходя, слышала разговор двоих, скучавших чуть пониже свежей могилы, у чьей-то ограды:

– А не разогнать ли нам это нарушение?

– Пусть понарушают, никуда не денутся.

Победа – оцепленная опер-работниками!


6 июня 60 • У входа в Боткинскую больницу я встретилась с Марией Сергеевной. Она рассказала мне подробно, как движется ахматовская книга в Гослите – что вынимают, что вставляют, собираются заменить – и пр., и т. п. Боже, какое счастье, что это не я, что не мне поручила Анна Андреевна донянчивать книгу! Я бы все загубила. У меня нету ни такта, ни терпения. Мария же Сергеевна обладает всеми качествами, необходимыми представителю Великой Державы: любовью к поэзии вообще, к ахматовской в частности; тактом; не говоря уже о том, что сама она – поэт замечательный.

Анна Андреевна выглядит, по-моему, дурно – однако никаких болей уже нет, и ее скоро выпишут. Пришла Таня Айзенман. (До нас были: Роскина, Большинцова и Тагер233.)

Анна Андреевна принимала гостей, сидя в кресле «в собственной гостиной», как называет она небольшую, довольно обшарпанную комнату между коридором и балконом. Она с некоторой торжественностью поблагодарила меня за то, что в прошлый свой приход я не утаила от нее предсмертных вестей о Пастернаке.

– Единственное, чем можно облегчить удар – это подготовить к нему. Вы это сделали. Когда мне сообщили о смерти Бориса, я не была не готова. (Подумайте, какие слова мы выговариваем спокойно: умер Борис Пастернак.)

Мария Сергеевна и Таня (злосчастные рабыни курения!) ускользнули из комнаты, чтобы предаться своей пагубной страсти. Анна Андреевна сразу вынула из сумки какую-то книжечку и, предупредив меня: «вторая строка еще в работе», прочитала:

 
Умолк вчера неповторимый голос
И нас покинул вождь
Он превратился в жизнь несущий колос
Или в тончайший, им воспетый, дождь.
 

Дальше не помню. Дальше про цветы.

– Не говорите мне, пожалуйста, – с раздражением сказала Анна Андреевна, хотя я еще и рта не открыла, – что слово «вождь» истаскано и неуместно. Знаю сама. Спасу эпитетом.

Помолчали.

– Ему очень много будет написано стихов. Ему – и о его похоронах. А памятник, я думаю, следует поставить либо на Волхонке, либо против почтамта. Там, кажется, сейчас стоит Грибоедов. Но Грибоедова можно переставить; ему ведь все равно, где, лишь бы в Москве234.


19 или 20 июня 60 • Мне много раз случалось высказывать Деду, что Пастернак – единственный не трагический русский поэт. Да, да. «Посвящается Лермонтову», любил и хотел бы повторить Блока, но голос звучал всегда в мажоре.

Поэзии Пастернака присуща буйная радость по какому-либо поводу или даже без всякого повода. Даже «Разрыв» звучит у него не трагически, хотя и бурно. Не плакать хочется, а восхищаться: «какое буйство молодое». Изобилие, избыточность, не оскудение, не омертвение. «Уже написан Вертер», но сам он, Пастернак, Вертером стать решительно неспособен. Никакой смерти даже в словах о смерти, а «всюду жизнь».

 
Порядок творенья обманчив,
Как сказка с хорошим концом.
 

Жизнь ему сестра. Каждый год он умудрялся заново удивляться четырем временам года. Четыре времени года – четыре образа счастья: весна, лето, осень, зима.

Но сестра его жизнь оказалась сказкою с дурным концом, и его, могучего, полного счастья, под конец пересилила. «Август», «Гамлет», «Я кончился, а ты жива», «Душа моя, печальница», весь евангельский цикл – тут уже вполне трагический звук.

Ну вот, а сегодня я выслушала монолог Анны Андреевны на ту же тему, но, кажется мне, несправедливый.

Когда я побывала у нее впервые после похорон, она еще была полна скорбью. Для других чувств не было места. Теперь первое потрясение прошло, и она опять говорит о Борисе Леонидовиче хоть и с любовью, но и с раздражением, как все последние годы. Снова – не только соболезнует, но идет наперекор общему мнению, оспаривает, гневается.

– На днях я из-за Пастернака поссорилась с одним своим другом. Вообразите, он вздумал утверждать, будто Борис Леонидович был мученик, преследуемый, гонимый и прочее. Какой вздор! Борис Леонидович был человек необыкновенно счастливый. Во-первых, по натуре, от рождения счастливый; он так страстно любил природу, столько счастья в ней находил! Во-вторых, как же это его преследовали? Когда? Какие гонения? Все и всегда печатали, а если не здесь – то за границей. Если же что-нибудь не печаталось ни там, ни тут – он давал стихи двум-трем поклонникам и все мгновенно расходилось по рукам. Где же гонения? Деньги были всегда. Сыновья, слава Богу, благополучны. (Она перекрестилась.) Если сравнить с другими судьбами: Мандельштам, Квитко, Перец Маркиш, Цветаева – да кого ни возьми, судьба у Пастернака счастливейшая.

Да, если сравнивать с другими судьбами – счастливейшая. Но следует ли сравнивать? И чья страшнее: у Мандельштама или у Цветаевой? У Мити или у Квитко? Что мы знаем об их последних днях? А может, у Александра Блока, хотя он и умер в своей постели, – страшнейшая. Родившийся в рубашке, счастливый от природы, Пастернак с годами научился чувствовать чужую боль, уже неизлечимую веснами. Вот уж кто действительно был создан для счастья, как птица для полета. А написал под конец:

 
Душа моя, печальница
О всех в кругу моем,
Ты стала усыпальницей
Замученных живьем.
 

Сыновья его выросли, не отведав каторги, это правда, а чужие сыновья? Деньги у него были благодаря необычайному переводческому трудолюбию, съедавшему собственные стихи и прозу; и деньгами своими он щедро делился со ссыльными и с тою же Анной Андреевной…

К чему затевать матч на первенство в горе? Материнские страдания Ахматовой ужасны, неоспоримы. И ждановщина. И нищета. И все-таки она, Анна Ахматова, счастливее тех матерей, к которым сыновья не вернулись. Пастернаку страданий оказалось достаточно, чтобы умереть. Выносливость у каждого разная. Пастернак был задуман на 100 лет, а умер в 70. И не умер, а загнан в гроб. В 60 лет он был подвижен, влюбчив и способен к труду, как юноша, а через 10 лет умер от рака, имя которому – Семичастный и К°. Думаю, смерть его – еще одно подтверждение той теории, которая связывает рак с потрясениями нервной системы.

Рожденному в рубашке Пастернаку было больнее, чем другим гражданам, когда рубашку сдирали вместе с кожей.

Все это я произнесла осторожно, а потому и неубедительно. Анна Андреевна слушала, не удостаивая меня возражениями. Только ноздри вздрагивали (как у графинь в плохих романах).

Жаль, что она не была на похоронах, подумала я. Дело не только в том, что собралось около полутора тысяч человек. Там сознание, что хоронят поэта, избравшего мученический венец, было явственным, громким, слышным. Слово не прозвучало, а звук мученичества и преклонения перед мученической судьбою был и в безмолвии слышен. Безмолвие там гремело не менее внятно, чем молчание толпы 9 января. Выстрелов не последовало, зато было слышно, что

 
…рвутся
Суставы
Династии данных
Присяг.
 

Внезапно Анна Андреевна оглушила меня.

– Пришел друг и принес мне вот это. – И протянула мне листок. – Видите? Все целиком.

Стихотворение Ахматовой Пастернаку: «И снова осень валит Тамерланом» – то, из которого я когда-то вспомнила всего лишь строку! теперь оно вернулось к ней все до последней строчки!

 
И снова осень валит Тамерланом,
В арбатских переулках тишина.
За полустанком или за туманом
Дорога непроезжая черна.
 

и т. д. до конца, до строки:

 
И тот горчайший гефсиманский вздох.
 

Как могла я это забыть? Да будет благословенна неведомая мне дружба, сохранившая, запомнившая[340]340
  ББП, с. 261.


[Закрыть]
.

«Но, – подумала я, – гефсиманский вздох – это вздох перед Голгофой. С чем же она сейчас спорит? Значит, она понимала его мученичество, и более чем понимала – предчувствовала».

И я рассказала Анне Андреевне о том, как Кривицкий при мне расправлялся со стихами Пастернака. Шел 47-й год. Конечно, Фадеев не Жданов, и выступления Фадеева против Пастернака (которые я слышала своими ушами) были не в пример легче ждановских против Ахматовой. Но вылазка Фадеева против Пастернака была следствием того же постановления 46 года. Фадеев с трибуны объяснял: «Пастернак идейно чужд», он «не наш», Пастернака недаром ценят за границей – он недаром по душе нашим врагам; он не только в собственные стихи, а и в переводы вносит вредный идейный сумбур. Фадеев, конечно, был исполнителем высшей воли, а приказ был ясен – расправиться. И расправа со стихами Пастернака шла полным ходом. Я наблюдала ее вблизи. В 1947 году я работала в «Новом мире», в отделе поэзии. Главным редактором журнала считался Симонов, но фактическим всевластным хозяином был его заместитель, Кривицкий235. Ну вот. Однажды, в январе 47 года, Симонов поручил мне просить у Бориса Леонидовича стихи для журнала. Пастернак дал несколько стихотворений, в том числе «Март» и «Бабье лето».

– Возмутительно! – закричал Кривицкий, едва пробежав глазами «Март».

Признаюсь, я опешила. Я была совершенно уверена в полной политической безвинности весенних стихов.

– Нет, это невозможно! – надрывался Кривицкий. – Это издевательство! Это прямой вызов!

– Да в чем дело-то, где?

– Вы что же, читать не умеете?

И Кривицкий огласил крамольные строки:

 
Настежь все – конюшня и коровник.
Голуби в снегу клюют овес,
И всего живитель и виновник, —
Пахнет свежим воздухом навоз.
 

– Всего живитель и виновник – навоз! Тут целая антисоветская философия. Это значит, что все в нашей стране, в том числе и советская власть, стоит на навозе.

Я продолжала пребывать в столбняке. Расправившись с «Мартом», Кривицкий накинулся на «Бабье лето». Быстрой, победоносной скороговоркой он прочитал:

 
Здесь дорога спускается в балку,
Здесь и высохших старых коряг,
И лоскутницы осени жалко,
Все сметающей в этот овраг.

И того, что вселенная проще,
Чем иной полагает хитрец,
Что как в воду опущена роща,
Что приходит всему свой конец.
 

Он грозно поглядел на меня.

 
Что глазами бессмысленно хлопать,
Когда все пред тобой сожжено,
И осенняя белая копоть
Паутиною тянет в окно.
 

– Приходит всему свой конец! – кричал Кривицкий. – Чему всему? Советской власти? «Лоскутница осень»! Это значит, наши люди ходят в лохмотьях… «Как в воду опущена роща»! Ходят понурые, как в воду опущенные! А «все пред тобой сожжено»? Как вам это понравится? Опять – «все»! Строй! Власть!

– Да ведь не о Красной же площади или Кремле идет речь! – ответила я, выйдя наконец из состояния столбняка и впадая в противоположное: в бешенство. Я чувствовала, что совершаю кощунство, но остановиться не могла. – Не Дворцовую площадь, не кремлевские башни предлагает поджечь Пастернак, как вы нарочно вчитываете в его стихи! Он говорит об осени! О красных осенних листьях! Осень сжигает лес! Это – лирическое стихотворение, а не призыв к бунту, который вам хочется во что бы то ни стало у Пастернака найти!

…Нашпигованный Кривицким, Симонов некоторое время колебался – между мною и им, а через несколько дней вдруг, в присутствии Кривицкого, вскользь объявил мне, что Пастернака мы печатать не будем236. И попросил передать это Борису Леонидовичу. Передавать отказ я отказалась: так или иначе, а придется ведь мотивировать – не могла же я передавать Пастернаку кривицкие мотивировки! Я настаивала, чтобы Симонов сам позвонил Пастернаку. Симонов понял меня и согласился. Но Кривицкий – снова в крик:

– Незачем тебе ему звонить! Я не ожидал от него! Крупный поэт! Что за стихи он подсунул нам! Если это всего лишь о временах года, как в своей политической слепоте полагает Лидия Корнеевна, то это тоже безобразно! Ни слова о войне, о всенародных победах! И это в его-то положении, когда мы, желая его выручить, предоставили ему трибуну для покаяния!

– Мне жаль, – сказала я, – что мы вообще просили у Пастернака стихи.

– Нисколько не жаль! Просили, он дал, а мы прочли и печатать не станем. Так ему и надо. Нечего стоять перед ним на задних лапках!

– Разве не обращаться к Пастернаку – значит стоять перед ним на задних лапках? – спросила я.

Я замолчала. Анна Андреевна ждала. Я видела и слышала весь тогдашний разговор с совершенной ясностью, как будто это было не 13 лет назад, не вчера, а сегодня утром. Зимний свет от больших окон в большом кабинете. Квадратные кресла, франтовской галстук Кривицкого, заграничный портфель Симонова. (Симонов тогда был первый человек из мне знакомых, который, что ни год, ездил за границу.)

– И долго еще вы после этих плодотворных бесед работали в «Новом мире»? – спросила Анна Андреевна.

– Нет, очень недолго. Я быстро ушла оттуда не только из чувства брезгливости, но и из чувства самосохранения.

– А что же Симонов – позвонил Борису?

Я рассказала. Разговор между Симоновым и Пастернаком был не без юмора. Утром, часов в 9, меня поднял с постели телефонный звонок. Симонов. Обиженным голосом он сообщил мне, что накануне, не глядя на поздний час и большую усталость, позвонил Борису Леонидовичу сам, объяснил ему ситуацию «сердечно, мягко». Пастернак же, как обнаружил Симонов, человек неблагодарный: забыв все попытки Константина Михайловича облегчить его участь, устроить его денежные дела и даже напечатать стихи – Борис Леонидович ему, ни в чем не повинному, наговорил грубостей… Не успел Симонов повесить трубку, а я – снова кинуться в постель, как позвонил Пастернак. Он торопился сообщить, что ночью ему звонил Симонов. «Говорит: мне ваши стихи нравятся, но ситуация сейчас сложная, не удается мне сделать то, что мне хотелось бы. Он, видите ли, и рад был бы напечатать мои стихи, да, видите ли, не может. А я ему: “Кто же это вам мешает работать, Константин Михайлович? Назовите этих людей, изобличите публично! Ведь вы – не какой-нибудь я, ведь вы – Симонов, один из виднейших, влиятельнейших общественных деятелей нашей страны! И вдруг – вам, публицисту первого ранга – мешают! Вы обязаны немедленно выступить в печати и изобличить отдельных вредителей или те вредительские организации, которые вам, Симонову, смеют чинить препятствия в издании журнала”».

Я умолкла. Анна Андреевна смеялась.

– Борисик, – вдруг с нежностью сказала Анна Андреевна. (Я впервые услышала из ее уст такое прозвание. Эта очередная схватка Пастернака с фарисейством – его правота, его сила – и его беспомощность! «Борисик»…)

– А к Зинаиде Николаевне с визитом я решила не ехать, – помолчав, уже ворчливо сказала Анна Андреевна. – Послала телеграмму, и хватит с нее. Она всегда меня терпеть не могла. Мне рассказывал один приятель со слов докторши, что, когда мы с вами тогда шли по двору, – помните? Зинаида Николаевна увидела нас из окна и ей предложила: «Хотите взглянуть? Вот Ахматова». Но навстречу к нам не вышла и в дом не пустила237.

Я спросила у нее, как поживает книга.

– Марусенька звонила, визит Козьмина, наконец, состоялся и все будто бы в порядке. Сейчас она приедет сюда. А пока что – вот…

Анна Андреевна открыла чемоданчик и протянула мне подарок. «Поэма»! Новый, окончательный экземпляр! И даже с надписью. Обычно она ставит только дату, а тут и дата и надпись. На первой странице: «Л. К. Ч. дружески Ахм.», на последней: «18 июня 1960. Москва. Ахм.»[341]341
  Каждый раз, даря кому-нибудь очередной машинописный экземпляр «Поэмы без героя», А. А. имела обыкновение писать на обороте последнего листа: «окончательный текст». Надписи же делала редко. О новых экземплярах «Поэмы» или о новых вставках в нее – см. настоящий том, с. 441, 448 – 451, 454, 467 – 468, 477, 488, 500, 543, а также «Записки», т. 3.


[Закрыть]

Скоро приехала Мария Сергеевна со списком стихов, отобранных для книги Козьминым. Анна Андреевна глянула мельком, одним глазом, и вдруг аккуратно согнула листок, провела ногтем по сгибу, оторвала конец и с каким-то спокойным бешенством принялась рвать бумагу в клочки.

– Нет, этого не будет. Этих стихов я вставлять не дам.

И рвала, и рвала оторванную бумагу в мелкие клочья.

– Анна Андреевна, не надо… Анна Андреевна, вам достаточно зачеркнуть… Ведь это только предлагают… Вам достаточно им сказать…

Но Анна Андреевна не успокоилась, пока не кончила расправу.

– Я все время боялась, что мне это вставят, – сказала она. Потом собрала клочья комом, сжала их в кулаке, вышла на кухню и бросила в помойное ведро.

Это были стихи «Слава миру», которые она ненавидит[342]342
  См. «Огонек», 1950, №№ 14, 36, 42.
  Впоследствии, в 1965 г., когда Г. П. Струве подготовлял к печати первый том «Сочинений» Анны Ахматовой – А. А., встретившись с ним в Лондоне, лично заявила ему, что цикл этот она публиковать запрещает. При жизни Ахматовой (в томе первом) Г. П. Струве «Славу миру» не напеа в томе втором, когда Анны Андреевны уже не было в живых, опубликовал, да еще в основном тексте, наравне с другими стихами.
  На мой взгляд, это то же самое, что на суде использовать наравне с достоверными свидетельствами – показания, данные под пыткой. Цикл «Слава миру» (фактически – «Слава Сталину») написан Ахматовой как «прошение на высочайшее имя». Это поступок отчаяния: Лев Николаевич был снова арестован в 1949 году. (Подробнее см. «Мемуары и факты».)


[Закрыть]
.

После этой операции она повела нас в столовую чай пить, веселая и благостная.


25 июня 1960 • Утром я встретила на Ленинградском вокзале Шуру[343]343
  Александру Иосифовну Любарскую.


[Закрыть]
и, взяв такси, доставила ее прямиком в Переделкино. И только там вспомнила: да ведь вчера – или третьего дня, всегда я путаю! – день рождения Анны Андреевны. Дед срочно написал письмо, я нарезала букет жасмина и отправилась обратно в город.

Поездом на Киевский, оттуда прямо к ней.

Анна Андреевна, видимо, только что поднявшаяся, самостоятельно пила кофе в столовой. (Нина Антоновна в командировке, Виктор Ефимович в Голицыне.) Столовая вся уставлена цветами. (Не все такие раззявы, как я.) Огромная корзина гортензий на полу, а на столе розы.

Пришла Надежда Яковлевна. Тихим и многозначительным голосом она внушала мне, что я очень помолодела.

– Вам, наверное, это часто говорят теперь, – сказала Анна Андреевна.

– Случается, – ответила я, – да зеркала выводят всех на чистую воду.

Анна Андреевна спросила, помню ли я стихи Цветаевой Маяковскому. Там, где загробный диалог между Маяковским и Есениным. Я вообще Цветаеву знаю плохо (и люблю, хоть и сильно люблю, лишь немногое), а из стихов Маяковскому помню всего четыре строки:

 
Чтобы край земной не вымер
Без отчаянных дяде́й,
Будь, младенец, Володимир,
Целым миром володей!
 

Они – сильные. А дальше я не помню.

Анна Андреевна протянула мне стихотворение на машинке и потребовала, чтобы я прочла вслух.

Я прочитала. Диалог неприятный, слишком какой-то бравый и лихой для залетейского.

 
– Здорово, Сережа!
– Здорово, Володя!
 

И дальше: «опухшая рожа»… Нет, Марина Ивановна, негоже.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13
  • 4.2 Оценок: 5

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации