Текст книги "Записки об Анне Ахматовой. Том 2. 1952-1962"
Автор книги: Лидия Чуковская
Жанр: Историческая литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 23 (всего у книги 41 страниц)
1962
1 января 62, Ленинград • Блуждая по пустырю среди больничных корпусов, или, точнее, флигелей, я, на морозном ветру, бесконечно и безуспешно ищу «четвертую терапию». Это – больница в Гавани, здесь, после нового инфаркта, лежит Анна Андреевна. Я двигаюсь как-то боком, защищая от вьюги лицо, отворачиваясь и сбиваясь с пути. Да и пути-то нет, даже тропки нет в снегу. Пустырь, корпуса, вьюга. Никого-никогошеньки: все отсыпаются, наверное, после «встречи». Я тыкаюсь в дощечки с названиями – все не то: «Хирургия», «Урология», а на пустыре – пусто. Я зашла было в «Хирургию», спросила у гардеробщицы, где четвертая терапия? и была облаяна: «Слепая ты, что ли? Иль неграмотная? Не видишь: хи-рур-гия». В «Урологию» спрашивать я и не сунулась. Метет, снежная пустыня. Несколько раз я подхожу к дверям какого-то строения, на котором ничего не написано; за облупленными двустворчатыми дверьми чудится склад: груда гнилой капусты или железного лома. Медицина за такими дверьми явно обитать не может. Я отхожу: снова вьюга, мороз, пустырь, снова дощечки «Хирургия» и «Урология» – и, наконец, в отчаянии я толкаю облупленную немую дверь. Там сырая тьма; но в темноте снизу светлая полоска; иду вперед – другие двери, а за ними – свет и тепло, и можно размотать мокрый платок, отряхнуть шапку, пальто, боты – даже веник наготове. Приветливый инвалид взял у меня вещи, не ворча на их мокрость, выдал мне застиранный, но чистый халат, и объяснил, куда идти.
Лестница трудная, но чистая.
Второй этаж. Вот тут и надпись: «Терапевтическое отделение». И неожиданно счастливый запах: Рождество, елка. Старинный большой зал, по стенам стулья, а в углу и в самом деле елка – широколапая, высокая, до потолка.
Коридор. Первая палата по коридору направо. Тут, в коридоре, уже только запах старого белья и лекарств. Запах больницы.
Я на пороге палаты. Сердце сжимается духотою. Одно окно, четыре кровати, тесно, тихо и духота, духота. Узенький проход между кроватями. Анна Андреевна лежит на первой койке справа от двери. Когда я глянула с порога – у нее лицо на подушке было горькое, словно бы от чего-то отвернувшееся, обиженное. Я помедлила: спит? Идти или ждать? Но она сама сразу открыла глаза, увидела меня, обрадовалась и проворно села на постели. Очень обрадовалась, сказала любезно:
– Ну, раз вы пришли, теперь я верю, что и в самом деле наступил Новый год.
И начался ее монолог. Меня она не расспрашивала, а сама говорила без умолку. Соскучилась по слушателю. У нее третий инфаркт. Сейчас ей лучше, и ее скоро выпишут. С 11 января путевка в Комарово, но она не уверена, окажется ли в силах поехать. Дома ей, слава Богу, поставили телефон, потому что врач заявил, что такую больную в квартиру без телефона выписать он не рискует. Она показалась мне оживленной, временами даже веселой. Еще бы! С тех пор, как мы не виделись, сколько событий, и все счастливые: XXII съезд, Сталина убрали из Мавзолея. И сколько наработано ею! Она прочитала мне новые строфы в «Поэму», почему-то называя их примечаниями:
…Окаянной пляской пьяна, —
Словно с вазы чернофигурной
Прибежала к волне лазурной
Так парадно обнажена.
В этих строках о волнах – само движение волнообразно, пляска – волнообразна, и среди окаянного волнообразия – предчувствие смерти:
И зачем эта струйка крови
Бередит лепесток ланит?[406]406
Строфы, начинающиеся: одна – строкою «Как копытца топочут сапожки» и вторая – строкою «А за ней в шинели и в каске», некоторое время существовали в «Поэме» в виде «Примечаний». Позднее они были перенесены в часть первую, в Интермедию «Через площадку» – БВ, с. 321.
[Закрыть]
Потом она прочитала четыре строки о беге времени: «Но кто нас защитит от ужаса, который»[407]407
«Что войны, что чума?» – см. с. 494.
[Закрыть]; потом стихотворение «Я без него могла» (объяснила: «увидено во сне в Комарове 13 августа»)[408]408
«Всем обещаньям вопреки» – БВ, Седьмая книга.
[Закрыть]; потом – вынула из сумочки – запись о «Поэме»: будто постепенно раскрываются лепестки цветка[409]409
Среди материала, опубликованного доныне – т. е. до 1993 г. – я подобной записи не встречала. Быть может, это мой недосмотр.
[Закрыть]. Затем прочитала письма: одно из Италии, другое из Лондона. И третье – поздравительное – от Суркова.
– Накануне болезни я получила письмо от профессора шведа, который пишет обо мне книгу. В маленьком шведском университетском городке. Сообщал, что приедет поговорить со мной. Приехал, а я в больнице. Пришел сюда. Славный человек и много знает, но самое поражающее – ослепительная белизна рубашки. Белая, как ангельское крыло. Пока у нас здесь были две кровавые войны и еще много крови, шведы только и делали, что сти-ра-ли и гла-ди-ли эту рубашку.
– Я послала отрывок из «Поэмы» и одно стихотворение («Александр у Фив») в Москву, в «Наш современник». Получила ответ от Сидоренко: «Вы сами понимаете, что странно было бы видеть эти стихи на страницах советского журнала». И далее поздравление с Новым годом и пожелание творческих успехов…
– Сохраните, Бога ради, сохраните это письмо! – взмолилась я.
– «Поэма» вышла вторым изданием в Нью-Йорке. С длинной статьей Филиппова. Там все бы ничего, да конец меня огорчил: пишет, что я русская Жорж Занд… Она была толстая, маленькая, ходила в штанах, и один любовник знаменитее другого… Прежде меня называли русской Сафо, это мне больше нравится…[410]410
Речь идет о вторичной публикации «Поэмы» во втором сборнике альманаха «Воздушные пути» (1961) и о статье Б. Филиппова «“Поэма без героя” Анны Ахматовой. Заметки», опубликованной там же. Что касается Сафо, то с Сафо сравнивали Ахматову не раз: например, Леонид Гроссман в книге «Борьба за стиль» (М., 1927, с. 238) или Л. Страховский в статье, которая так и называется «Anna Akhmatova – the Sapho of Russia» (см. «The Russian Student», VI, 1929, № 3, p. 8).
Что касается сравнения Ахматовой с Жорж Занд, то его в статье Филиппова во втором сборнике «Воздушных путей» вовсе нету: тут какая-то ошибка моей записи, какая-то путаница: вероятно, А. А. имела в виду чью-то другую статью.
[Закрыть] Кое-что Филиппов, конечно, переврал. Предполагает, например, что поэт, застрелившийся в «Поэме», – граф Василий Комаровский. (Он повесился в Царском.) Ну, я теперь в эпиграфе из Князева поставлю «Вс.», и эта одна буква все разъяснит[411]411
А. А. добавила букву «с» в двух местах: в первом посвящении к «Поэме» и в эпиграфе из стихов Вс. Князева. В «Прозе о Поэме» читаем: «…не надо вводить в Поэму ни в чем не повинного графа Комаровского только за то, что он был царскоселом, его инициалы В. К. и он покончил с собой осенью 1914 в сумасшедшем доме» («Двухтомник, 1990», т. 2, с. 256).
[Закрыть].
– Скажите Корнею Ивановичу, пусть напишет о «Поэме». Он один помнит то время. Пусть присобачит к чему угодно, хоть к какой-нибудь из своих статей.
Я ответила: «Поэма»-то ведь напечатана пока всего лишь в отрывках. Как же о ней писать?
– Все равно. Пусть напишет об отрывках[412]412
К этому времени в Советском Союзе были напечатаны хоть и в изобилии, но всего лишь отрывки из «Поэмы» (иногда даже и без указания, откуда они): в журнале «Ленинград» (1944, № 10 – 11); в «Ленинградском альманахе» (Лениздат, 1945); в «Литературной Москве» (альманах первый, 1956); в «Антологии русской советской поэзии», т. 1 (М., 1957); в журнале «Москва» (1959, № 7) и в двух ахматовских сборниках: «Стихотворения, 1958» и «Стихотворения, 1961». Высказываться же в нашей печати о вещи, опубликованной целиком лишь в «Воздушных путях», т. е. за границей, – было нельзя. Да и не очень стоило: напечатана она там в искаженном виде.
[Закрыть].
(Про себя я подумала, что о «Поэме», пока она печатается в отрывках, никто и представления себе составить не может. Хуже: составляет себе ложное представление. Все будто бы сводится к маскараду и гофманиане. Я не знаю другой вещи, которая в отрывках в такой степени не соответствовала бы самой себе. Вся ее прелесть – соотношения между слоями памяти, между тем, что «истлело в глубине зеркал», и современной трезвой реальнейшей реальностью. Отрывки губят целое, то есть соотношение между.)
– В «Поэме» будут два типа примечаний, – сказала Анна Андреевна. – «От редактора» – все правда, а «От автора» – все вранье.
Вручила мне приготовленные для меня листки с новыми примечаниями и поправками для моего экземпляра «Поэмы». Она уже послала мне их с Комой Ивановым, но мы разминулись. Я глянула: вместо «вспышка газа» теперь стало «Вопль: не надо!»
– Я переменила потому, что обнаружила: нынешние читатели воображают не газовое освещение, а газовую плиту. Кухню. Сначала я сделала было «запах розы», но тогда слишком близко оказалось: «на площадке пахнет духами». А «Вопль: не надо!» – это она увидела – он вынул пистолет.
– Вы согласитесь, не правда ли, что сейчас в России необыкновенный подъем интереса к поэзии. Доскакала наша четверка: Пастернак, я, Цветаева, Мандельштам[413]413
Этим сознанием, очевидно, и было рождено стихотворение «Нас четверо», см. с. 499.
[Закрыть]. Сюда ко мне прорвался семнадцатилетний мальчик, чтобы спросить, кто из четырех – лучший. Я ему ответила: «Все трое действительно первоклассные поэты. Радуйтесь такому богатству, а не бейте друг друга поэтами по голове». Скоро у них появятся новые боги и богини: и в Ленинграде, и в Москве. В Ленинграде все хвалят рыжего Бродского.
Я спросила, читала ли она Самойлова в «Тарусских страницах»279.
– Да… Чайная… У меня тоже есть своя чайная. И прочла:
Тут еще до чугунки
Был знатнейший кабак.
О переулке в Царском. Кончается так:
А на розвальнях правил
Великан-кирасир.
Анна Андреевна объяснила мне: великан-кирасир – царь Александр III.
В интонации и словаре этого стихотворения опять какая-то новая Ахматова и опять какое-то новое Царское: не пушкинское, не анненское и не гумилевское.
Я попросила прочесть еще раз.
Пили допоздна водку,
Заедали кутьей.
Да, совсем новое[414]414
«Царскосельская ода» – БВ, Седьмая книга.
[Закрыть].
Помолчали. Затем Анна Андреевна сказала:
– Я получила письмо от Юрочки Анненкова. Он просит разрешения иллюстрировать «Поэму».
– А разве он для этого годится?
– Он думает, что годится.
(У меня промелькнуло: а может быть, и впрямь? Ведь иллюстрировал же Анненков «Двенадцать»? Но тогда он был здешний, тутошний, а теперь… как он взойдет вместе с нами «на башню сорокового»? или на башню шестидесятого?)
– А у Рива – неприятность, – сказала Анна Андреевна, будто угадав мои мысли о Блоке. – Он не понял: у нас нельзя писать, что «Двенадцать» – это неудача. Он написал. Все рассердились и обиделись280.
– Но, Анна Андреевна, ведь дело не только в официальной точке зрения, – сказала я. – Дело в том, что «Двенадцать» совсем не неудача.
– Конечно! «Возмездие» – вот это неудача. Великолепная, огромная![415]415
Об отношении Анны Андреевны к этим двум поэмам Александра Блока подробно см.: Д. Максимов. Ахматова о Блоке // Звезда, 1967, № 12; В. М. Жирмунский. Анна Ахматова и Александр Блок // Русская литература, 1970, № 3; Т. В. Цивьян. Заметки к дешифровке «Поэмы без героя» – Тартуский государственный университет. Труды по знаковым системам, 2. 1971, вып. 284; В. М. Жирмунский. Творчество Анны Ахматовой. Л.: Наука, 1973.
[Закрыть]
Она попросила подать ей со стула халат, долго нашаривала отекшими ногами туфли, выпрямилась и тяжело оперлась на мою руку. Мы пошли в зал. Снова дивный запах елки. Елка уже зажжена – горят красные и зеленые лампочки – электричество вместо любимых мною свечей моего и Люшиного детства. Но все равно, пахнет детством, потому что пахнет елкой. У стен кое-где сидят и тихо переговариваются сестры, кое-где в серых халатах больные.
Мы сели на отдельный диванчик, и я вынула из сумки пастилу, мандарины и заранее наколотые орехи. Анна Андреевна рассказала, что, кроме Адмони и Сильман, ее выхаживала тут одна замечательная женщина:
– Она математик; Софья Ковалевская перед ней нуль – Ладыженская. Она мне приносила еду, кормила меня с ложечки, даже сама мыла посуду. Она здесь близко живет281.
Я поздравила Анну Андреевну с Левиной диссертацией, передала ей – со слов Оксмана, – что Конрад считает его великим ученым.
– Этот великий ученый не был у меня в больнице за три месяца ни разу, – сказала Анна Андреевна, потемнев. – Он пришел ко мне домой в самый момент инфаркта, обиделся на что-то и ушел. Кроме всего прочего, он в обиде на меня за то, что я не раззнакомилась с Жирмунским: Виктор Максимович отказался быть оппонентом на диссертации. Подумайте: парню 50 лет, и мама должна за него обижаться! А Жирмунский был в своем праве; он сказал, что Левина диссертация – либо великое открытие, если факты верны, либо ноль – факты же проверить он возможности не имеет… – Бог с ним, с Левой. Он больной человек. Ему там повредили душу. Ему там внушали: твоя мать такая знаменитая, ей стоит слово сказать, и ты будешь дома.
Я онемела.
– А мою болезнь он не признает. «Ты всегда была больна, и в молодости. Все одна симуляция».
Чуть успокоившись, она сообщила:
– В честь Нового года я начала в уме составлять новую книжку. Она будет называться: «Цветы последние». Два отдела. К первому будет эпиграфом «Бег времени»:
Что́ войны, что́ чума? – конец им виден скорый.
Им приговор почти произнесен.
Но кто нас защитит от ужаса, который
Был бегом времени когда-то наречен![416]416
См. «Памяти А. А.», с. 18; ББП, с. 225, а также сб. «Узнают…», с. 208. (В одной части тиража ББП это стихотворение напечатано с ошибкой: «их» вместо «им».)
[Закрыть]
Она устала говорить. Я собрала кулечек со сластями, проводила ее в палату и помогла снять халат. Она скинула туфли и легла. Я прибрала в тумбочке и простилась. Спускаясь по лестнице, привычно подумала: «как же это я ее оставляю?»
Метель утихла. Тихая полутемнота вокруг тихих корпусов. И всюду тропки сквозь светящиеся розовым сугробы. Идя к трамваю, я вспомнила: о «Софье»-то я Анне Андреевне и не рассказала![417]417
6 ноября 61 года, обнадеженная XXII съездом, я отдала «Софью Петровну» (повесть о тридцать седьмом, написанную зимою 39 – 40) в редакцию журнала «Новый мир».
[Закрыть]
4 января 62, Москва • Вернувшись, я отправилась с докладом к Нине Антоновне, и она рассказала мне горькие вещи. Я, конечно, давно уже чувствовала, что между Левой и Анной Андреевной неладно, – однако чувствовать или услыхать – большая разница. То, что сказано было мне в больнице Анной Андреевной, теперь вполне подтвердила Нина. Лева и в самом деле верит, будто он пробыл в лагере так долго из-за равнодушия и бездействия Анны Андреевны.
Я – многолетняя свидетельница ее упорных, неотступных хлопот, ее борьбы за него. Больше, чем хлопот, то есть писем, заявлений, ходатайств через посредство влиятельных лиц. Всю свою жизнь она подчинила Левиной каторге, все, даже на такое унижение пошла, как стихи в честь Сталина, как ответ английским студентам. И от драгоценнейшей для себя встречи отказалась, боясь повредить ему. И сотни строк перевела, чтобы заработать на посылки ему, сотни строк переводов, истребляющих собственные стихи.
А Лева, воротившись, ее же и винит!.. Но, подумала я, искалечен он не только лагерем: и юностью, и детством. Между родителями – разлад. Отец расстрелян. Нищета. Отчим. Он – обожаемый внук, единственный и любимый сын, но оба родителя вечно были заняты более своею междоусобицей, чем им; мать – «…измученная славой, / Любовью, жизнью, клеветой», – не это ли давнее, болезненное детское чувство своей непервостепенности он теперь вымещает на ней?
Затравлен он, одинокий сын всемирно знаменитых родителей, но бедная, бедная, бедная Анна Андреевна… По словам Нины Антоновны, Ира и Лева ненавидят друг друга. Тоже хорошо! Вот откуда инфаркты. Вот отчего Анна Андреевна постоянно стремится в Москву. Никакое постановление ЦК не властно с такой непоправимостью перегрызть сердечную мышцу, как грызня между близкими. Нина Антоновна пыталась урезонить Леву (в Ленинграде, без ведома Анны Андреевны, говорила с ним), но тщетно. Он заявил: «Ноги моей не будет у матери в доме». Ну, хорошо, в доме. А в больнице? Да и есть ли у его матери дом?
Где ее дом и где его рассудок?
1 марта 62 • Только сейчас прочитала в «Звезде», № 2, ахматовское «Слово о Пушкине».
Новорожденная проза Ахматовой. Начинается как статья, благонравно-литературоведчески, но это уже не литературоведение, это проза. Тут уже властвует хозяин всякой прозы (как и хозяин стиха) – ритм. И, как в поэзии Анны Ахматовой, царствует величественный лаконизм. И, как во многих стихотворениях, как и в первой части «Поэмы», главная мысль: неизбежность победы искусства над его гонителями. И, как во многих ее пушкиноведческих работах, своя судьба подспудно примеряется к судьбам поэтов – отверженцев общества.
Разве это – не пророчество о своем, ахматовском, будущем:
За меня не будете в ответе,
Можете пока спокойно спать.
Сила – право. Только ваши дети
За меня вас будут проклинать.
Будут, будут наши дети и внуки за нее проклинать Жданова и ждановских придворных – непременно проклянут гонителей Ахматовой с такой же силой, с какой она в своем «Слове о Пушкине» прокляла врагов первого поэта России, а заодно и друзей его, провалившихся на экзаменах дружбы и более сочувствовавших Дантесу, чем Пушкину… Будут.
Начало: банальная, литературоведческая фраза о Щеголеве, объяснившем в своем труде, «почему высший свет, его представители, ненавидели поэта и извергли его, как инородное тело, из своей среды». И вдруг: «Теперь настало время вывернуть эту проблему наизнанку и громко сказать не о том, что они сделали с ним, а о том, что он сделал с ними»[418]418
«Слово о Пушкине», см. ОП, с. 7.
Говоря о Щеголеве, Ахматова имеет в виду книгу историка и литературоведа П. Е. Щеголева «Дуэль и смерть Пушкина».
[Закрыть].
И после этого – стремительный, неудержимый бурный поток – натиск – периодов, речь «негодующей Федры», перемежающаяся краткими сжатыми формулами: «Он победил и время, и пространство».
На взлете самого мощного периода прозы – проза перебивается четырьмя строками стихов:
За меня не будете в ответе…
Близится развязка – концовка. Снова величавая проза: «И напрасно люди думают, что десятки рукотворных
памятников могут заменить тот один нерукотворный
aere perennius»282.
Эта проза уже запоминается наизусть, как стихи.
13 мая 62 • Люшенька в Ялту писала мне, что Анна Андреевна приехала в Москву, позвонила и огорчилась: она не любит, когда я не на месте. Вернувшись из Крыма, я, конечно, мечтала повидаться с ней, но прежде всего кинулась в Переделкино, побыть с Дедом. 12-го приехала в город и только-только успела разгрести накопившиеся дела, все время держа в уме: «сейчас позвоню ей», как она позвонила первая. «Вы, оказывается, не на даче?» Вышло неловко.
В Москве Анна Андреевна жила сначала у Марии Сергеевны, потом у вдовы Шенгели и только потом, когда освободилось место у Ардовых, перебралась туда. Очередное кочевье после очередного инфаркта.
Я пошла к Ардовым. Анна Андреевна, Виктор Ефимович и Ника Глен сидели в столовой. Между Анной Андреевной и Никой заканчивался разговор о каких-то материалах для Пушкинской книги. Ника скоро ушла. Потом пришла Любочка Стенич, сооружающая новое платье, – Анна Андреевна совершенно раздета. Она была ровна и приветлива, но я-то ее знаю, и я все время чувствовала, что в ней живет раздражение. Когда Любовь Давыдовна ушла, она увела меня к себе. Выглядит она плохо, погрузневшая, белая. Раздражена против Виктора Ефимовича: он, без ее ведома, дал переписать новый вариант «Поэмы» какой-то незнакомой машинистке… Я не успела попросить, она сама сразу начала читать стихи. Как она сотворяет эти чудеса сквозь болезни и неустройства, непостижимо. Впрочем, памятно мне, сквозь что она сотворяла «Реквием». Точнее (хоть и кощунственнее) будет сказать, благодаря чему она его сотворяла… Прочла «Царскосельскую оду» (так теперь называется «А тому переулку / Наступает конец» – стихи, читанные мне еще в больнице), «Песенки» (они меня почему-то не тронули, кроме двух строчек:
и невероятную, немыслимую, сверхгениальную «Родную землю».
И мы мелем, и месим, и крошим
Тот ни в чем не замешанный прах…
Какая смелость, какая настойчивость – мелем, месим – какая сила!
Да, для нас это грязь на калошах,
Да, для нас это хруст на зубах.
Такой силищей не обладала молодая Ахматова[420]420
«Родная земля» – БВ, Седьмая книга.
[Закрыть]. Я люблю ее молодые стихи, они всегда со мною и при мне – вернее: во мне, они стали мною («постепенно становится мной», Самойлов), но ни «Поэмы», ни «Северных элегий», ни «Родной земли» молодой Ахматовой не написать бы. Хвори, бедствия и даже немота пошли ее Музе на пользу.
И как затянулся ее диалог с эмигрантами!
Не затянулся, а вспыхнул снова потому, вероятно, что до нас стали с недавнего времени долетать голоса западных людей – среди них эмигрантские.
Еще прочитала мне «Комаровские кроки» с четверостишием, которое в газету она не давала из-за слов «воздушные пути»[421]421
В окончательной редакции это стихотворение называется «Нас четверо», и к нему существуют три эпиграфа: из Мандельштама, из Пастернака, из Цветаевой. (См. сб. «Узнают…», с. 243.) В «Литературную газету» второе четверостишие А. А. дать не решилась потому, что в стихах поминаются воздушные пути – словосочетание, избранное Пастернаком для заглавия одного из его рассказов. А так как заглавие «Воздушные пути» сделалось заглавием русского альманаха, издающегося эмигрантами в Америке, – это сочетание слов в советской прессе представлялось рискованным.
Стихотворение Ахматовой было напечатано в «Литературной газете» 16 января 1962 года как «Комаровские кроки» и при этом без второго четверостишия и без единого эпиграфа. В БВ оно опубликовано всего с одним эпиграфом и под названием «Комаровские наброски», но зато полностью (Седьмая книга). В ББП, в основном тексте – тоже без двух эпиграфов (см. с. 264); правильное же заглавие и все эпиграфы помещены там в отделе «Примечания» на с. 493.
«Ветвь бузины», упоминаемая в ахматовском стихотворении как «письмо от Марины», попала туда недаром – см. стихотворение «Бузина», опубликованное в только что вышедшем тогда сборнике Марины Цветаевой «Избранное» (М.: Гослитиздат, 1961).
О стихах «Нас четверо» см. «Записки», т. 3.
[Закрыть].
Показала мне второй том этих самых «Воздушных путей», где напечатан один из вариантов «Поэмы» с предисловием Филиппова. «Он копает глубоко, – сказала Анна Андреевна, – но не там, где зарыто».
Прочитала мне вслух два письма от одного профессора американца, который работает над книгой о ней. Задает шестнадцать вопросов и жаждет получить автограф: пусть она своею рукой напишет: «Настоящую нежность не спутаешь»[422]422
БВ, Четки.
[Закрыть]. Письма на дурном русском языке. Отвечать на вопросы она не станет; автограф же пошлет. Письма восторженные: после Блока она – величайший русский поэт и пр.283.
Быт ее беспросветен. Ира все время болеет и вообще в нетях. Анна Андреевна возлагает надежды на Сильву Гитович, жену поэта, свою соседку по Комарову: дача Гитовича рядом, на том же участке284.
– Что-то со мною произошло, но не знаю, что́ и где. Все журналы, сколько их существует в Москве и в Ленинграде, просят стихи. Все до единого. И «День Поэзии». А мне давать нечего. Звонил Прокофьев, предлагал птичье молоко; я, конечно, отвергла. А потом явился от его же имени некто в сером и предупредил, что меня будут искать какие-то американцы, так вот, чтобы я отказалась с ними встретиться, сославшись на болезнь… Я – между двумя буферами.
Она сблизила два кулака и потерла один о другой[423]423
Александр Андреевич Прокофьев (1900 – 1971), поэт; в годы 1945 – 48, а также 1955 – 65 Прокофьев обладал большой административной властью: он был ответственным секретарем Ленинградского отделения Союза Писателей. Об Александре Прокофьеве см. также «Записки», т. 3.
[Закрыть].
Провожая меня, уже в коридоре, сказала:
– Из окончательного варианта «Поэмы» исчезло «Письмо к NN». С тех пор, как появились прозаические ремарки, оно перестало быть нужным… Вы не огорчены?
Я напомнила ей, что с самого начала была против «Письма к NN».
– Попросите Корнея Ивановича написать предисловие к первой части «Поэмы». Я ее попробую напечатать в журнале.
Я сказала, что сейчас Корней Иванович, накануне поездки в Англию, готовится к тамошним своим выступлениям и ни о чем другом думать не в силах. Когда же вернется – надеюсь, будет счастлив писать об Ахматовой285.
20 мая 62 • Анна Андреевна вся с головой в деле Герштейн. Надо как-то (но как?) унять хулиганов в квартире и хулиганов в «Октябре»[424]424
Э. Г. Герштейн жила тогда в коммунальной квартире, где попахивало антисемитизмом и с утра до вечера орало радио.
В № 5 журнала «Октябрь» за 1962 г., в отделе «С улыбкой», был помещен фельетон В. Назаренко под названием «В покоях императрицы». Фельетонист высмеивал работу Герштейн «Вокруг гибели Пушкина», напечатанную в «Новом мире» (1962, № 2).
[Закрыть].
Анна Андреевна уже вчера требовала, чтобы я срочно явилась, но вчера вечером я не могла, а пришла сегодня утром, пригласив с собою Раису Давыдовну. Она не только хорошая женщина, но, в отличие от меня, толковая и может дать дельный совет. К тому же она нынче – ответственный секретарь Бюро секции критиков286.
Анна Андреевна не спала ночь напролет и поднялась сегодня в 7 часов утра, хотя обычно встает в 12. Когда мы пришли, – вялая, белая пила кофе в столовой. Для нее защита статьи Герштейн – это защита собственной заветной работы о гибели Пушкина.
Решили мы так: Анна Андреевна составит текст протеста против фельетона в «Октябре», а Раиса Давыдовна подготовит текст, который на ближайшем заседании (оно скоро) могло бы принять Бюро секции критиков. Ахматовой выступить необходимо как пушкинистке; а Бюро будет возражать против неприличного «октябрьского» хамского тона и напомнит об историко-литературных трудах Герштейн.
Анна Андреевна была усталая. Мы скоро ушли. По дороге Раиса Давыдовна говорила мне, что надеется на помощь Бюро в «Октябрьском» деле, а насчет квартирного не уверена.
Когда же у Эммы будет, наконец, свой угол, защищенный если не от Назаренко (от него никто не защищен), то хотя бы от радио-телевидения и жидоморства? В общем-то они родные братья – журнал «Октябрь» и ее соседи.
22 мая 62 • Вчера Анне Андреевне позвонили из редакции «Нового мира» с просьбой ответить «Октябрю». Ура, ура, ура! Конечно, ей теперь будет уже гораздо легче писать это письмо, раз за спиной у нее – редакция журнала. Сразу после звонка из «Нового мира» Анна Андреевна позвонила мне, и вечером я к ней отправилась. (Хотя от меня в этом случае, кроме сочувствия, толку никакого.) Когда я пришла, у нее Ника. Ответ уже готов и даже перепечатан на машинке. Я посмотрела: написано слабовато, нет ахматовской силы. Я начала предлагать некоторые поправки, но Анна Андреевна не стала меня слушать, потому что вообще раздумала писать от своего имени. Почему? Виктор Ефимович и Ника опасаются, что сочетание имен: Анна Ахматова – императрица Александра Федоровна даст шавкам новый повод лаять: ведь в представлении склочников из коммунальной квартиры (они же – читатели журнала «Октябрь») имя Ахматовой как-то связано с царским режимом (см. тов. Жданов и мн. др.). Необходимо, чтобы письмо в возражение «Октябрю» было написано и подписано не только Ахматовой и не только пушкинистами, но и «влиятельными лицами». Быть может – и даже наверное! – советчики правы, но в этом случае я как-то ждала от Анны Андреевны большей безоглядности.
Письмо, конечно, слабоватое, но можно ведь его и посильнее написать.
Я сказала, что, по моему мнению, и одной ахматовской подписи было бы достаточно. «Время сейчас уже другое», – сказала я.
– Не такое уж другое, – ворчливо ответила Анна Андреевна. – Не воображайте, пожалуйста. Ника Николаевна и Виктор Ефимович совершенно правы. В сознании Назаренко я тоже произрастаю в покоях императрицы. Самарин заявлял уже, что я жила с Николаем II. Да, да, правда. И даже, что он располагает документальными доказательствами!287 Хотела бы я взглянуть на эти доказательства. Впрочем, я их знаю: «А теперь бы домой скорее / Камероновой галереей»…
Потом Анна Андреевна рассказала, что проделала над «Поэмой» очередной эксперимент, окончившийся очередной неудачей. Давно уже она намеревалась показать «Поэму» кому-нибудь, кто ее не читал никогда. Ей приискали астрофизика: «все говорят – образованный, литературный, умный, и так оно и есть».
Дала ему экземпляр.
– Пришел, принес. Понравилось. Читал четыре раза. Я задала два простые вопроса – не ответил. А я-то надеялась, что сюжетная конструкция у этой вещи стальная.
Да, я тоже не могу догадаться, чего именно в фабуле «Поэмы» не понимает читатель. Только фабульно она в сущности и проста. Сложно в ней остальное: то, что кроме фабулы.
Анна Андреевна отослала меня в пустую столовую, вручив мне статью Мочульского: сравнительный анализ поэзии Ахматовой и Цветаевой. (А какая, в сущности, между ними связь? Какие основания у критика для сравнивания? Что обе они – женщины? Маловато. Сходства ведь никакого288.)
– Да, нехорошо, – сказала Анна Андреевна. – Такие сравнения ни у кого не выходят, даже у Марины не вышло: Пастернак и Маяковский. Один в таких случаях получается обычно настоящий, а другой – набивная кукла. (У Цветаевой кукла – Маяковский…) Сам же Константин Васильевич был человек умный и светлый. Он часто бывал у нас в доме – учил Колю латыни[425]425
А Осипу Мандельштаму Мочульский помогал изучать греческий – см. журнал «Даугава», 1988, № 2, с. 112 – 113.
[Закрыть].
Еще сказала о Марине Ивановне:
– Марина родилась негативисткой, ей было плохо там и было бы плохо здесь. Плохо там, где она.
Вернувшись домой, я перечитала Цветаеву о Маяковском и Пастернаке (Фридочка для меня переписала и мне подарила эту статью года три назад). Я тогда потряслась – именно изображением Пастернака, не Маяковского – но как-то быстро забыла. А вот сейчас перечла и потряслась наново. Да, права Анна Андреевна: Маяковский не удался, зато Пастернак! Лучше еще никто не написал о нем, разве что та же Марина Ивановна в «Световом ливне»289. Маяковский не удался, так, но вот что хотелось бы мне сказать Анне Андреевне: она, наверное, и сама не заметила, какие у нее в стихах совпадения с цветаевскими мыслями из этой статьи! Цветаева говорит о поэзии, о поэте, как о реке, и у Ахматовой то же и почти теми же словами сказано в одной из «Элегий»:
Меня, как реку,
Суровая эпоха повернула.
Мне подменили жизнь. В другое русло,
Мимо другого потекла она,
И я своих не знаю берегов.
И еще – сущая мелочь, конечно. Цветаева, говоря о Маяковском, употребляет выражение «тычет верстовым столбом перста в вещь». Не отсюда ли в «Поэме»:
Полосатой наряжен верстой?[426]426
Цветаева говорит о поэте, как о реке: «У поэта – свои события, свое самособытие поэта. Оно в Пастернаке если не нарушено, то отклонено, заслонено, отведено. Тот же отвод рек. Видоизменение русл»; «…нет поэтов, а есть поэт, один и тот же с начала и до конца мира, сила, окрашивающаяся в цвета данных времен, племен, стран, наречий, лиц – проходящая через ее, силу, несущих, как река, теми или иными берегами, теми или иными небесами…». – Марина Цветаева. «Эпос и лирика современной России». (Об этой статье см. 216.)
[Закрыть]
(Ахматова часто берет у других, что́ хочет, иногда сознательно, иногда позабыв, откуда. Так и Пушкин, и Блок, и все поэты впрочем.)
При следующей встрече спрошу у нее непременно.
27 мая 62 • На днях Анна Андреевна учинила ревизию: проверила наличность в кассе.
Она давно уже собиралась уйти со мною куда-нибудь из-под потолка и проверить, все ли я помню. По ее внезапному вызову я к ней явилась, и мы отправились в ближайший сквер. Почти все скамейки в этот час рабочего дня пусты, мы сели подальше от двух теток, пасущих детей, от пенсионера, читающего газету, подальше от улицы. Тепло, солнечно, сыро. Воздух еще весенний, свежий, еще не испачканный запахом пыли, жары, бензина, асфальта.
Думая об экзамене, я всегда боялась пропустить какую-нибудь строку, забыть слово. Но страшноватым – и смешноватым! – оказалось другое: читать Анне Ахматовой вслух стихотворения Анны Ахматовой. Уверена, что слушать собственные стихи в чужом чтении – противно. Я изо всех сил старалась читать никак, просто перечислять слова, строчки, но, боюсь, привносила невольно что-то свое.
Анна Андреевна сидела рядом в зимнем, уже не по погоде, шерстяном грубом платке, в тяжелом пальто. Солнце сгущало темноту под запавшими глазами, подчеркивало морщины на лбу, углубляло их вокруг рта.
Она слушала, а я читала вслух стихи, которые столько раз твердила про себя. Она развязала узел платка, распахнула пальто. Вслушивалась в мой голос, всматриваясь в деревья и машины. Молчала.
Я прочла все до единого[427]427
Все стихи, составляющие поэму «Реквием».
[Закрыть]. Я спросила, собирается ли она теперь записать их. «Не знаю», – ответила она, из чего я поняла, что и я пока еще не вправе записывать. «Кроме вас, их должны помнить еще семеро».
Имен она, конечно, не назвала. А я, конечно, не спросила. Насчет имен я еще в Ленинграде получала от нее ценные уроки. В первых же наших разговорах я заметила особенность ее речи: «один человек говорил мне»; «одна дама мне рассказывала» – «один», «одна» – без имени, – о чем бы мы ни говорили. Хотя бы о чем-нибудь совершенно нейтральном. Помню взрыв ее гнева: «Люди совсем не понимают, где живут! Был у меня недавно один молодой человек – не такой уж и молодой, не дитя! – рассказал анекдот: “Анна Андреевна, мне Петр Николаевич смешной анекдот рассказал”. И дальше – текст. За такой текст без всякого смеха давали минимум восемь. Зачем же ты поминаешь Петра Николаича? Сам свою восьмерку и получай».
(Урок этот был мне весьма полезен, потому что и я тогда была в разговорах неряхой… Правда, объяснялось это, думаю я теперь, не только глупостью, но и опытом 37 года, который учил нас, что обрушившееся на человека несчастье почти ни в какой степени не зависело от его слов, поступков или помыслов. В 37 – 38 годах при обысках, в некоторых случаях, не читали – и не уносили с собою для прочтения – ни писем, ни фотографий, ни других документов. Никакого интереса к реальным связям. Приговор вынесен еще до следствия, зачем же следователю утруждать себя чтением? Для каждого из «врагов народа» заранее была уготована рубрика, по которой он подлежал лагерю или расстрелу: диверсант, шпион, террорист, вредитель, – задача следователя была в том, чтобы вбить арестованного в эту рубрику, а не в том, чтобы вчитаться в его бумаги. При Митином аресте в Киеве у него не взяли записную книжку со всеми телефонами и адресами ближайших друзей, – вот и интерес к именам! а при обыске у нас на квартире пол был сплошь устлан клочьями разорванных писем и фотографий. Искали оружие и отравляющие вещества, которых у нас, разумеется, быть не могло. Вскрывали полы и сильно боялись пылесоса, не зная, что это: не адская ли машина? Один из бандитов стал, впрочем, разглядывать альбомы с репродукциями итальянских картин; заметив изобилие Мадонн, он сказал: «а-а, я понимаю, ваш муж был мистик». Мите уготовили участь террориста – потому занимались поисками оружия, – но склонность к терроризму не исключала, видимо, преступного пристрастия к мистицизму. Помню, как ударило меня тогда слово был – Митя, живой, отдыхал тогда у своих родителей в Киеве, не подозревая, что его уже нет, что он – уже был, всего лишь… 37 – 38 годы («ежовщина») воспитывали в людях пожизненный ужас и притом некое равнодушие к собственному поведению, потому что судьба человека не очень-то зависела от его слов, мыслей, поступков. Человек круглосуточно пребывал в ужасе перед судьбой и в то же время не боялся рассказывать анекдоты и в разговорах называть чужие имена: расскажешь – посадят и не расскажешь – посадят… Написал письмо Ежову в защиту друга – и ничего, тебя не тронули; написал множество доносов, посадил множество людей, а глядишь – и тебя самого загребли… Трудность постижения тогдашней действительности, никогда до того не существовавшей в истории, сбивала с толку и не учила разумно вести себя: чувство причин и следствий было утрачено начисто. В другие годы – и до, и после «ежовщины» – документы, слова и поступки играли большую роль; уже в 40-м – гораздо бо́льшую; равнодушие убийц к бумагам арестованных характерно именно для «ежовщины». Глядя назад, на пережитые мною конец двадцатых, тридцать пятый, тридцать седьмой и восьмой, послевоенные сороковые, пятидесятые – я, «с башни шестьдесят второго», вижу, что каждый год довоенного и послевоенного времени изобильно окрашен кровью, но кровопускание каждый год совершалось по-разному. Иногда независимо от поступков или слов человека, иногда и в полной зависимости от его поведения. Однако Анна Андреевна была права, обучая окружающих не обманываться насчет сути происходящего и, логична ли действительность или нет, – никогда не распускать языки.)
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.