Текст книги "Частные лица. Биографии поэтов, рассказанные ими самими"
Автор книги: Линор Горалик
Жанр: Языкознание, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 11 (всего у книги 34 страниц)
Вообще ранний, довоенный Резникофф – это такая очень неброская, очень аскетическая поэзия, освобожденная практически от любых формальных ухищрений, в том числе метрических и ритмических: остается только собственно стиховой ритм, ритм концевых пауз: чистый верлибр. Суть которого ведь в чем? Автор заставляет нас делать микропаузу там, где он сам ее делает. То есть дышать в такт с ним. И этим программирует наше восприятие сказанного, расставляя едва уловимые акценты. Об этом есть гениальное место в одной работе Михаила Леоновича Гаспарова, где он объясняет, как работает верлибр: берет один и тот же более или менее незначительный текст, разбивает его на строчки верлибра тремя разными способами и показывает, что три получившихся стихотворения говорят нам не одно и то же. Слова одинаковые, но другое дыхание – и потому другая эмоция и другое понимание. Вот этому-то дыханию как самому главному, конституирующему свойству поэзии меня Резникофф и научил. Тому, что можно просто присмотреться к чему-то в своей жизни и в себе, навести взгляд на резкость, выделяя нужный фрагмент, – и поделиться им, в то же самое время разделяя с читателем ритм своего дыхания. Чтение Резникоффа изменило у меня саму установку, само представление о том, что есть поэтическое. При том что я, естественно, к этому времени и тыняновскую «Проблему стихотворного языка» знал назубок (а там есть пассаж о том, что верлибр, несмотря на свою новизну и редкость в русской поэзии, есть в некотором смысле стих par excellence, стих-как-таковой), и русских верлибристов – от Бурича и Метса до Ахметьева – знал и ценил. Но как-то все это знание у меня не пересекалось с вопросами к самому себе – а тут пересеклось. Может быть, потому, что я стал его переводить, а это все-таки другой уровень проникновения в текст. Потому что по существу тех вещей, о которых его стихи рассказывают, пересечений с моим внутренним миром довольно мало: он был такой незаметный замкнутый человек с юридическим образованием, тихий семьянин, одиночка, развивавшийся по большей части в стороне от всяких литературных групп своего времени… И уже много позже я осознал, что, конечно, помимо Резникоффа была еще поддержка с флангов: примерно в то же время мутации, направленные примерно в ту же сторону, что и у меня, переживали два важных для меня автора-ровесника – Львовский и Сергей Тимофеев.
Рассуждать о своей поэтике в целом мне не только неловко, но и сложно. При том что про отдельные свои конкретные тексты я по большей части понимаю довольно много – и могу их разбирать, как мне кажется, более или менее беспристрастно. Недавно, кстати, мне такая возможность как раз предоставилась – в рамках проекта Тамары Буковской и Валерия Мишина «В поисках утраченного Я», где под одной обложкой чуть ли не сотня авторов (отобранных, правда, на основании принципов, с которыми я не могу согласиться) дает одно стихотворение и его комментирует. И там я, в частности, говорю о том, что мои стихи второй половины 90-х и позднее – это что-то вроде фотографий. Параллель с фотоискусством тут довольно-таки далеко идущая: ведь в эпоху «мыльниц» всякий может навести объектив и нажать на кнопку, барьер технологических сложностей (будь то изощренные стиховые формы или изощренные методы проявки и печати) больше не выполняет заградительной функции, но эта иллюзорная общедоступность не отменяет того, что лишь единицам есть что снимать (читай: что сказать): и потому, что мгновений, заслуживающих быть остановленными, не хватает на всех, и потому, что находить ракурс и ставить границы кадра – тоже не простое умение.
В этом смысле неслучайно, может быть, что наиболее ранние мои стихи вот этого рода чуть ли не все связаны с метро. И не потому, что метро вообще сыграло в моей жизни особую роль: с супругом моим мы, собственно, познакомились, встретившись взглядами в вагоне. Но обычно в метро ты встречаешь людей совершенно по касательной и больше никогда их не видишь, однако в то же время ваша взаимная локализация – кстати сказать, я это в особенности ощущаю именно в советском метро с его длинными параллельными лавками, в западном, с маленькими секциями, этого чувства не возникает, – в общем, тут ты поневоле вступаешь с человеком напротив в некоторый интимный и даже довольно плотный, но при этом совершенно дистантный контакт. Вот это ощущение моментальной интимности было очень созвучно пониманию поэзии как деятельности по остановке мгновения (а уж дальше следуют мои обычные более общие, касающиеся не только и не столько моих собственных стихов, рассуждения про то, что это мгновение, несущее на себе существенные черты той эпохи, к которой оно принадлежит, будучи схвачено искусством, прибавляет свою эпоху к вечности). Потом я еще у Фаины Гримберг нашел одно стихотворение ровно про это же.
ГОРАЛИК Значит, конец 90-х был для вас временем новой определенности?
КУЗЬМИН Наверное, можно даже сказать сильнее: эта определенность – ив личной жизни, и в смысле денег, и в восприятии собственных стихов, к которым я стал относиться по-другому: как к маленькой, но своей собственной чашке чая, если воспользоваться английской идиомой, – и во всех проектах: бумажных, сетевых, устных, которые в равной мере двигались на протяжении всего десятилетия по восходящей, включая сюда и то самое важное обстоятельство, что из молодежных эти проекты неуклонно становились надпоколенческими, общими для всех, – вела меня к некоторой общей убежденности в том, что мы, весь наш круг, готовы в полном объеме принять наследство великой русской неподцензурной литературы середины XX века, которая, в свою очередь, есть основная и главная наследница всей предшествовавшей национальной традиции (тогда как советская литература в целом осуществила незаконный захват территории – хотя отдельные вовлеченные в этот процесс авторы, безусловно, заслуживают извлечения из ложного советского контекста и переноса в правильный, где только и обретают свое настоящее значение: как, к примеру сказать, творчество восхитительного лирика Беллы Ахмадулиной обретает действительное собственное значение в со– и противопоставлении с Еленой Шварц и Ольгой Седаковой, а не с какой-нибудь Риммой Казаковой и прочими бабьими соплями советского разлива). Причем, как я уже говорил, разница тут не в персональном составе пантеона и даже не в отвлеченно понимаемом качестве текстов, а в культурной модели: ризома, многоукладность эстетического хозяйства против «большого стиля», попытки объявить некоторый способ письма приоритетным. Потому что поиск «большого стиля» был естественным для советской идейной парадигмы (однопартийная система, внутри которой та или иная группировка стягивает одеяло на себя), но совершенно противоречил идеологии гражданского общества, которая явно или неявно стояла за спиной у неподцензурных авторов и их продолжателей. Ну и то сказать: в какую общую рамку можно загнать, к примеру, Всеволода Некрасова, Кибирова, Парщикова, Цветкова и Гандлевского? Только в некую многополярную, многопартийную систему. А раз так – какие шансы у сторонников реставрации эстетической однопартийности?
Но на смену 90-м пришли 2000-е годы и наглядно показали, какие шансы бывают у сторонников реставрации. Даже поразительно, насколько все происходившее в литературном мире похоже на то, что происходило в политике. И теперь я понимаю, насколько прекраснодушной иллюзией было думать, что сотрудники литературных органов так просто отдадут власть: они отошли от первоначального шока, выработали механизмы и условия ассимилирования многих (хоть и не всех, разумеется) неподцензурных авторов и благополучно закрепились на позиции хозяев дискурса.
ГОРАЛИК Что это были за условия? И что за органы?
КУЗЬМИН Конечно, я говорю о толстожурнальном мэйнстриме. Причем говорю о нем как о системе – в ясном сознании того, что среди активных работников этой системы есть и всячески достойные люди. Сколько бы я ни расходился в оценках тех или иных конкретных авторов с Ольгой Ермолаевой, я не могу не признать героической ее работу по расширению эстетического диапазона в поэтическом отделе «Знамени». Но концептуальную-то рамку для этой работы задает критический отдел вкупе с привходящими декларациями ключевых фигур, – и как прикажете относиться к «пробитому» Ермолаевой довольно обширному корпусу текстов Всеволода Некрасова, первой его посмертной публикации, после того как при жизни автора главный редактор «Знамени» господин Чупринин заявил в одном из интервью, что Некрасову на страницах «Знамени» точно так же не место, как Илье Резнику? Зато православной поэтессе Николаевой на этих страницах из года в год честь и место: она генетически своя: еще батюшка ее поэт Николаев обессмертил свое имя чеканными строками про то, что «ежедневно, в каждом деле / Родная партия ведет / Народ к великой нашей цели».
Первые поэты самиздата все равно стали первыми поэтами постсоветской России, но деятели самиздата так и не стали заметными деятелями постсоветского литературного процесса, точно так же как диссиденты и правозащитники не стали реальными политиками. Кроме премии Андрея Белого, разве что, да и ей обеспечили выживание новые люди, взявшиеся за гуж в конце 90-х. Но когда Чубайсу вдруг пришло в голову отстегнуть денег на поэзию, то держателями банка оказались все те же Чупринин, Николаева и прочий толстожурнальный истеблишмент. Черт с ними, с премиями (хотя, по уму, это важный механизм – не распределения денег между литераторами, а ориентации читателей), но ведь и с литературной критикой история ровно та же. В той ситуации, которую я готов был бы считать нормальной, грубо говоря, первым критиком страны должен был оказаться Илья Кукулин, обладающий в наивысшей степени двумя главными для этой позиции свойствами: универсализмом, то бишь сочувственным интересом к самому широкому кругу явлений, и концептуальной смелостью, то есть способностью сопоставлять эти явления, сколь бы далеко друг от друга, по видимости, они ни были разнесены. Но Илья сперва много лет провел за мелкой поденщиной в дурацкой газетке ExLibris, а потом перешел в «Новое литературное обозрение», где опубликовал несколько этапных статей, но…
ГОРАЛИК …не определяющих дискурс?
КУЗЬМИН Просто эти статьи были списаны консервативным истеблишментом по ведомству «филологического птичьего языка» – это такая индульгенция, позволяющая не задумываться над сказанным, – а возможность такая возникла благодаря специфике «энэлошного» позиционирования. Будь все то же самое напечатано в «Знамени» или «Новом мире», да еще, по-хорошему, пять-семью годами раньше, – и вся история закрутилась бы по-другому. Но те площадки были задействованы под другое: сперва под пламенного зоила Андрея Немзера, у которого и диапазон приемлемости с гулькин нос, и концептуальных соображений кот наплакал – одни суждения вкуса; потом под гомункулусов «нового реализма», знаменосица коего критикесса Пустовая начала свою карьеру в «Знамени» с того, что назвала первую книгу стихов Марии Степановой «репьем на хвосте нашкодившего постмодернизма». К слову, «постмодернизм» как главное зло 90-х, которое в 2000-х удалось наконец побороть, – это очень характерный жупел: даже не тем, что подлинное значение термина никого из любителей этой риторической фигуры не интересует, а тем, что сама структура этой риторической фигуры идентична другой: про зловредных приватизаторов 90-х, которых с наступлением 2000-х окоротила «сильная рука». И в результате ты смотришь на списочный состав толстожурнальных авторов текущего года – и, в общем, не так много возражений: не все, конечно, но очень многие на месте, от Гандлевского и Айзенберга до Фанайловой и Азаровой. Но та смысловая и концептуальная рамка, в которую все это помещено, – насквозь гнилая и лживая.
Почему все это для меня личный вопрос? Да потому что свое положение фрондера и анфан-террибля я в 90-е расценивал как временное, в том смысле, что не только мы сами делаем дело, но и ход истории объективно работает на нас. А в 2000-е выяснилось, что на ход истории полагаться не приходится и, следовательно, что ранг вечного оппозиционера при мне навсегда. И хотя вся моя личная синдроматика, начиная со школьных и раннестуденческих лет, вроде бы вела скорее к этому положению дел, но осознать этот расклад было для меня, в общем, нелегко.
ГОРАЛИК А когда это произошло?
КУЗЬМИН Я думаю, что это середина 2000-х. Это отчасти было связано с тем моментом, когда наше поколение, младшее поколение 90-х, перестало быть младшим. До тех пор пока мы осознавали себя младшими, у нас было объяснение, почему «взрослые» площадки не наши. А где-то начиная с 2003 года стали появляться совершенно новые мальчики и девочки из Интернета, про которых было сразу ясно, что это уже не наше поколение, а новое: с другим культурно-антропологическим бэкграундом, с другими коммуникативными навыками, с другими подходами к позиционированию в литературном пространстве… И тут нам пришлось приступить к переопределению всех проектов, потому что их субъектом уже не могло быть младшее литературное поколение (либо надо было передавать проекты лидерам новых двадцатилетних, но это было явно нереально). Я переформатировал всю издательскую линейку, закрыл альманах «Вавилон», заменив его ежеквартальным поэтическим журналом «Воздух», закрыл книжную серию «Библиотека молодой литературы», а вместо этого открыл книжную серию «Воздух» для всех и книжную серию «Поколение» для двадцатилетних дебютантов… И в этой ситуации уже стало нельзя не понимать почему, собственно, все это делается? Да потому что казавшийся естественным процесс перетекания не просто отдельных авторов, а всей конструкции, всей иерархии авторитетов и системы ценностей не то что из «Вавилона» в «Знамя», а, правильнее сказать, из какого-то отдельного пространства неподцензурной литературы и ее наследников в общее, базовое пространство национальной литературы – вот этот процесс на самом деле не имеет места, не идет. Значит, что мы (и прежде всего я сам) сделали не так, можно ли было сделать иначе и как дальше быть в этой не столько новой, сколько по-новому осознанной ситуации? Что, надо было с самого начала идти внутрь этих постсоветских структур в расчете на реформирование их изнутри? Я не знаю таких прецедентов: все позитивные реформы имеющихся традиционных структур (думаю, не только в литературе) были осуществлены не теми, кто пришел в них со стороны, а теми, кто в них же внутри вырос и сформировался, но постепенно выработал представление о необходимости перемен. Самый решительный пример этого рода – неспешная, но вполне определенная метаморфоза, переживаемая «Новым миром» под управлением Андрея Василевского, который, как мы знаем, проработал в этом издании всю жизнь, придя туда в семнадцать лет курьером, хотя, разумеется, о системной реформе тут говорить не приходится. Таким образом, я могу себя уговорить, что я сделал для изменения расклада все, что было в моих силах. Но это, как и в отношении случившегося за последние десять лет со страной вообще, не снимает ощущения некоторого общего проигрыша.
ГОРАЛИК Этот непростой момент. Человек другого иного склада на этом месте опускает руки…
КУЗЬМИН И что делать после этого? Удалиться в имение и выращивать капусту?
ГОРАЛИК Переводить современную американскую литературу, скажем.
КУЗЬМИН Да, переводить… У меня, кстати, был такой соблазн: после того как в конце 90-х вдруг возникла возможность что-то сделать в рамках празднования стовосьмидесятилетия Тургенева и я вместе с Орлицким и Татьяной Михайловской из тогдашнего «НЛО» придумал и провел фестиваль современной русской прозаической миниатюры, а потом составил для того же «НЛО» антологию такой миниатюры, мне стало интересно, как с этим по-английски, я выписал из Штатов несколько тамошних антологий того, что у них называется prose poetry и flash fiction оказалось, что есть множество совершенно замечательных текстов… Сперва мне было не до них, а потом меня позвали в один второстепенный вуз вести семинар по художественному переводу на пятом курсе переводческого факультета, студенты там к пятому курсу уже хорошо понимали, какие контракты и проспекты они будут переводить после диплома, и художественный перевод им был ни к черту не нужен, но в режиме «две миниатюры за пару» я в течение семестра и им, и себе разогревал мозги – и уже слегка представил себе этот modus operandi в качестве основного содержания жизни… Капуста в имении была бы хуже, конечно.
Но ведь есть же еще и некая взятая на себя ответственность. Потому что, с одной стороны ощущение удачи, ощущение, что все получилось, оно ведь тем острее, чем новее и чем неожиданнее для тебя самого то, что получается. Когда ты первый раз в жизни делаешь фестиваль или выпускаешь журнал – это ах, это «ну надо же, сработало!», это «ай да Пушкин, ай да сукин сын!». Когда у этого журнала выходит двадцатый номер, то никакого «ах», собственно говоря, уже нет: ну да, двадцатый номер – это номер между девятнадцатым и двадцать первым, ну, очень хорошо. Ну и какой вывод из такой утраты восторга – не закрывать же лавочку?
В принципе это проблема, которая хорошо описана относительно бизнеса: предприниматель и менеджер – разные профессии, стартапом должны заниматься одни люди, а последующим функционированием уже вставшей на ноги компании – вполне возможно, совсем другие. Но мне ближе аналогии из личной жизни: есть особенно острое ощущение влюбленности на заре любых романтических отношений, а есть приходящее гораздо позже чувство любви как абсолютной уверенности в другом человеке. Я знаю, что есть люди, которые готовы просто обменять одно на другое и этим удовлетвориться, есть такие «стартаперы по жизни», которым второй сюжет вообще неинтересен, и они уходят, как только закончен первый, но мне-то представляется, что для полноты жизни хорошо бы, насколько это возможно, совмещать… Но, возвращаясь к нашим баранам, в сутках всего двадцать четыре часа: невозможно только и делать, что набирать и набирать новые проекты: выйдет перебор, на каждый останется слишком мало времени и сил, и упадет качество. А если не набирать, то падает самоощущение (где мое «ах»?) и останавливается экспансия, остается только удержание занятых позиций…
ГОРАЛИК Вам это видится как замкнутый круг?
КУЗЬМИН Почти. Этот круг можно разомкнуть, для этого нужно только одно: чтобы вокруг тебя постепенно собиралась команда. И я вынужден признать, что за все уже больше чем двадцать лет моих упражнений на ниве, так сказать, организации литературного пространства мне не удалось сделать так, чтобы кто-то им занимался вместе со мной. Причем в 90-е меня это местами раздражало, но по большому счету не тяготило (ну и в каких-то отдельных вещах все-таки Давыдов выступал тоже как субъект какой-то созидательной активности, хотя вообще-то он, при многих своих талантах, все-таки не организатор, а индивидуалист). Но в 2000-е мне это стало чем дальше, тем больше казаться катастрофой – все по той же причине: появилось новое литературное поколение, в нем выкристаллизовалось немало талантливых авторов, но так и не возникло соратников и партнеров. Были какие-то моменты, когда то Ксения Маренникова, то Владислав Поляковский, то Андрей Черкасов, то еще кто-то вроде бы выдвигался на авансцену в таком качестве, но каждый раз выяснялось, что это ненадолго и как-то не совсем всерьез. Может быть, я в этом сам виноват и отталкиваю резкостью и авторитарностью, может быть, само понимание культурного проекта как авторского мешает другим субъектам культурного процесса воспринимать его тем не менее как и свой тоже, может быть, менталитет поколения, сформированного Интернетом с его преобладанием горизонтальных связей, мешает самому формату младшего партнерства, – я могу придумать много объяснений, от которых одинаково мало толку.
Тут, может быть, штука в том, что для меня это проблема еще и личная, то есть напрямую связанная с моей личной синдроматикой. Для меня молодость всегда была некоторой сверхценностью, потому что это время потенциала: еще возможно изменить и мир вокруг себя, и себя самого. В зрелости этот потенциал может быть реализован – но это в каком-то смысле столько же приобретение, сколько и потеря: ты уже изменил мир и себя; хотя, конечно, можно пытаться продолжать дальше в том же духе. Я поэтому всегда последовательно окружал себя в жизни младшими (с моих собственных лет шестнадцати, хотя тогда многие из этих младших, понятно, формально были ничуть не младше), потому что я понимаю, в чем смысл этой коммуникации, – они из нее выходят не совсем теми, какими в нее вошли, и я как следствие тоже. В то время как с некоторыми моими ровесниками, прекрасными и замечательными, мне может быть хорошо и интересно, но разойдемся мы теми же, какими мы встретились: все уже произошло, все уже сложилось – прекрасно сложилось, но не в чем более поучаствовать. Но если в приватной моей жизни эта коммуникация с младшими у меня худо-бедно по-прежнему проходит, то в младшем литературном поколении совершенно ничего не получается. Ну то есть что значит «не получается»? Ежели предложить публикацию или позвать на выступление, то на хер меня пока никто не посылает, но это же не совместная работа, да? А хотя и какое-то сбрасывание меня с парохода современности тоже уже, кажется, намечается – и, с одной стороны, вроде и лестно, что именно я (то есть, разумеется, в лице своих проектов: «Вавилона», «Воздуха» и т. д.) этой решительно настроенной молодежи чем-то мешаю, тут почти по Гарольду Блуму: что мешает, то действительно существует…
ГОРАЛИК Есть ведь и обратный эффект, несколько патерналистский: ваше мнение, соответственно, много для них значит. Чтобы ненавидеть папу, папа должен многое заслонять…
КУЗЬМИН Чтобы многое заслонять, порой совсем не нужно быть большого роста – достаточно просто стоять ближе. Ясно, что я к ним стою ближе, чем Чупринин, но разница в том, что я бы и подвинулся, если б кто-то был готов встать рядом. То есть понимаете, это не про то ламентация, что меня, ах, не любят, – меня, знамо дело, многие не то что не любят, а в судорогах начинают биться при моем упоминании, один Емелин с его крестовым походом против пидарасов чего стоит, или был такой Кудрявицкий – так он, прознав, что меня на какой-то заграничный фестиваль позвали, стал туда слать доносы насчет того, что я на самом деле фашист, подкрепляя их кусками из текстов рок-группы «Черный Лукич» (у которой, понятно, лидер – мой однофамилец)… Я всю жизнь такого рода ненависть воспринимал как медаль: значит, я занят чем-то осмысленным и ненапрасным, раз эти все так нервничают. Но, честно, я рассчитывал на то, что те, кто придет после меня на это поле, будут с нами вместе, а не врозь.
Знаете, почему еще я об этом много думаю? Потому что у меня перед глазами украинская ситуация. Я туда часто езжу, постоянно перевожу с украинского – с тех пор как когда-то первый пропагандист новейшей украинской литературы в России Игорь Сид показал мне некий случайный альманах, в котором обнаружилось совершенно потрясшее меня стихотворение классика украинской эмигрантской поэзии второй половины XX века Юрия Тарнавского про Россию: «О, страна, пораженная комплексом материнства», и т. д. – я просто не мог его не перевести. И потом тот же Сид первым привозил и пропагандировал Сергея Жадана, а уж за Жаданом пошла совсем молодая плеяда – то, что у них там называется «поэты-двухтысячники», поколение 2000-х годов… И в середине 2000-х у меня там были два перворазрядных культурных шока. Один – когда Жадан в Харькове проводил фестиваль «Харьковская баррикада». Он снял довольно крупный Дворец культуры, с залом мест на пятьсот, на два выходных дня с полудня до девяти или десяти вечера, и устроил там программу нон-стоп из поэзии и рок-музыки. И этот зал на пятьсот мест два дня по восемь-девять часов был заполнен, периодами – битком, веселой, раскованной, продвинутой молодежью, которая, конечно, в значительной степени пришла на музыкантов (вполне осмысленных), но и когда между музыкантами по часу, по полтора звучали стихи, этот зал не отваливал покурить, а слушал: в том числе стихи сложные, без внешних эффектов, не всегда рифмованные, не всегда по-украински. И не только слушал, но и слышал. Поэта Нугатова, например, шумом и свистом прогнали со сцены – чем он, по-моему, остался очень доволен, потому что он же работает с речевой агрессией как с материалом, и в Москве просвещенная публика типа хихикает в ответ, а тут зал отреагировал на агрессию как на агрессию. И даже когда в конце был слэм… А я вообще слэмы очень не люблю и считаю, что это совершеннейшая отрава, при всей моей нежной любви и к Курицыну, который их придумал, и к Андрею Родионову, который сейчас этим занимается: давайте уравняем профессионалов с непрофессионалами и посмотрим, кого полюбит народ, – ну и выясняется, что народ всегда полюбит какую-нибудь броскую дрянь, если только тишком не замешать в это самое народное жюри парочку профессионалов же. А украинский слэм бессмысленней и беспощадней русского, потому что Родионов, при всех моих разногласиях с ним, человек талантливый и чуткий ко всему талантливому, а украинский главный спец по этому делу – персонаж неприятный и несимпатичный… И, короче говоря, вся аура этого жадановского фестиваля была настолько благодатная, что в итоге слэм у них по-честному выиграл Дмитрий Лазуткин – нормальный, внятный лирический поэт без всякой игры на понижение. А спустя еще год или два я поехал во Львов на книжную ярмарку, у которой есть еще и фестивальная программа – огромная, с десятками чтений, презентаций и дискуссий каждый день: за счет того, что это старинный маленький город, в котором много небольших театров, галерей и прочих залов в десяти минутах ходьбы друг от друга, и люди могут быстро перемещаться. И люди – то есть по преимуществу местное студенчество – вполне перемещались, а по вечерам стекались в главное местное кафе с культурными амбициями, забивали его под завязку, на сцену выходил координатор всей огромной фестивальной программы, восемнадцатилетний поэт Грицько Семенчук и обращался к полному залу своих ровесников: вот, ребята, наш выдающийся маститый поэт, послушаем его! И выводил на сцену под белы руки местных старцев, действительно отличных поэтов, но к вечеру уже не вяжущих лыка и что-то не слишком внятное бормочущих себе под нос, и зал их слушал, потому что первичный месседж шел от своих к своим, а потом слушал таких же восемнадцати-двадцатилетних авторов, и тут уж тем более месседж от своих к своим… И все это – что харьковская картинка, что львовская, – то, чего нет, не бывает и не может быть у нас в России. Потому что их молодежь, что на сцене, что в зале, сформирована «оранжевой» революцией. Которая не тем была хороша, что привела кого-то там к власти (где они теперь?), а тем, что в результате выросло поколение, уверенное в том, что от них все зависит – и они возьмутся и сделают. Что там будет дальше, на фоне нынешнего отката, не очень ясно, но задел был очень сильный. А у нас все те же годы растили людей, у которых есть твердое понимание, что они ничего не могут изменить. И на этом фоне единственная активная и самостоятельная молодежная литературная альтернатива в России – это питерский альманах «Транслит», в кругу которого пишется и делается много интересного и осмысленного, но генеральная идея – это прямое подчинение литературы и культуры социально-политической задаче. По этим правилам, памятуя о доценте Авраменко и прочих радостях моей юности, я играть не готов.
ГОРАЛИК Что на этом фоне происходит с вашими собственными стихами?
КУЗЬМИН Мне почти нечего ответить на этот вопрос. Последние годы я пишу буквально три-четыре стихотворения в год – что в нынешней ситуации автоматически наворачивает на язык формулу «как Гандлевский» (не подразумевая других оснований для сравнения). Я ведь подряжался всего лишь останавливать мгновения своей жизни, создавать их маленькие действующие модели. Мгновения, которые хочется остановить, по-прежнему есть – но каждый раз спрашиваешь себя: так ли сильно оно отличается от остановленного пять или десять лет назад? И уже теперь записываешь только в том случае, если твердо уверен, что да, отличается сильно.
Знаете, это ведь еще и вопрос уверенности в себе. А у меня с этим есть некоторая двойственность, которая со стороны, наверное, незаметна, так что публика знает только про то, какой я, значитца, arrogant. Но у меня в сознании есть четкое разделение статусов: вот тут – когда я говорю и действую только и исключительно от себя лично, как частное лицо (и автор, что для меня одно и то же), а тут – как представитель некоторого «мы» (литературного поколения, независимой русской литературы, каких-то других групп и явлений, которые определенно больше меня самого). В этом втором качестве мне совершенно несложно и самому драть глотку, и кому другому ее рвать. Но на первого меня это не распространяется. Поэтому о своих собственных стихах мне всегда говорить неловко, хотя мне кажется, что я в достаточной степени умею переключать позиции, в том числе с авторской на критическую или литературоведческую, и на свои тексты смотреть трезво и отстраненно: как на не выдающиеся, но не бессмысленные, маленький, но более или менее незаменимый фрагмент большого общего целого. Однако, скажем, по собственной инициативе куда-то их предлагать для публикации я зарекся лет пятнадцать назад. В этом смысле насчет малой премии «Московский счет», которая мне досталась за лучший дебютный сборник, я не шибко обольщаюсь: когда выпускаешь «дебютный» сборник в сорок лет – тебя должны к этому моменту знать больше, чем двадцатилетнего, да и голосуют участвующие в этой истории московские поэты зачастую больше за личность, чем за тексты; так что давняя уже премия Андрея Белого «за заслуги», то есть за организационную работу, значила для меня много больше, потому что это была легитимация: отцы литературного самиздата 80-х признали, что мы – их прямые наследники. Но примерно в тех количествах, на которые я со своими стихами, как мне кажется, вправе претендовать, мне всяких бонусов за них и досталось: я прочел об одном из них глубокий и доброжелательный анализ (в статье Марии Майофис о гражданской лирике), держал в руках десяток переводов на разные языки (в том числе один иероглифами, было забавно угадывать по количеству и относительной длине строк, какие это тексты), получил два трогательных письма от неизвестных мне людей о том, как мои стихи помогают им жить, раз в жизни сорвал овацию у большого зала (на уже помянутом львовском фестивале)… Так что со стороны моего сочинительства у меня совершенно нет претензий к жизни – вот со стороны литературтрегерской…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.