282 000 книг, 71 000 авторов


Электронная библиотека » Литературно-художественный журнал » » онлайн чтение - страница 5


  • Текст добавлен: 15 января 2025, 15:00


Текущая страница: 5 (всего у книги 24 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Петр Черский

Отец уходит
Минироман

Перевод К. Старосельской


© Copyright by Piotr Czerski

© К. Старосельская. Перевод, 2011

1

Начинается все это накануне моего двадцать четвертого дня рождения. Итак, сегодня 31 марта 2005 года; вечер, мы в Гдыни, в переулке между двумя оживленными улицами, стоим прямо рядом с “Аркадией” и пьем водку. “Аркадия” – кабак, который мы недавно обнаружили: кажется, при коммунистах это был ресторан класса люкс, так, по крайней мере, утверждает моя мать. С тех пор ровным счетом ничего не изменилось. Внутри. Это уже не ресторан класса люкс, а скорее трогательный скансен. Сейчас вообще такая тенденция, ПНР в моде, радикальные интеллектуалы более-менее скрытно тоскуют по временам вынужденного скромного существования, предшествовавшего нынешнему изобилию, а молодежь коллекционирует всякие раритеты: авторучки, блокноты, галстуки, партийные билеты. И пьет водку, закусывая огурчиками, на тематических вечерах, где диджеи в костюмах социалистической эпохи крутят попурри советских песен. В Варшаве даже открыли специальный клуб, стилизованный под пээнэровское предприятие общественного питания, – впрочем, возможно не в Варшаве, а в Познани, и не клуб, а дискотеку, и не под общепит, а под дансинг. Я уже давно где-то об этом читал и мог перепутать. Хотя подозреваю, что в Варшаве, да, точно, в Варшаве. Но мы между тем вГдыни, возле “Аркадии”, которая не какая-то там стилизованная рыгаловка, а самый что ни на есть настоящий пээнэровский кабак, поделенный на две части: в одной танцуют (по четвергам там стриптиз), а в другой – пивной зал, без стриптиза, зато с дармовым хлебом со смальцем. Между двумя этими мирами общий туалет, куда ведут крутые ступеньки, застланные красной ковровой дорожкой, которая чем ниже, тем грязнее, – а внизу, за фанерным столиком, оклеенным пленкой под дерево (модель 76), сидит пани Ядявголубой кофточке, решает кроссворды и монотонно напоминает спускающимся: “Туалет платный, пятьдесят грошей”. И все безропотно платят – старшеклассники, студенты и рабочие судоверфи, никто другой в “Аркадию” не ходит.


Стоим мы, значит, вечером в Гдыне, в переулке, и пьем за мое здоровье. Мы, то есть Аля, моя девушка – с недавних пор правда, познакомились мы, кажется, неделю назад, – и Анджей, мой друг еще со времен лицея, который нервно поглядывает на часы, потому что без пяти восемь должен встречать на вокзале Ольгу. Ольга живет в Лодзи, она еврейка, хотя вообще-то нет. Еврейкой она была бы, если б ее мать была еврейка, но это не так; еврей у Ольги отец, так что на самом деле никакая она не еврейка. И все-таки еврейка, потому что состоит в каких-то еврейских молодежных организациях. Вообще-то, кажется, почти все молодые евреи в Польше – евреи по отцу, деду или одноклассникам, но что поделаешь, если других нету? Рядом с Алей, значит, стоит Анджей, а дальше Кацпер и Бартош (мы вместе учимся на философском), Войцех, который уже часа три талдычит, что ему пора уходить, потому как выпускные экзамены на носу, а он еще учебника не открывал, и Михал. Михал учился в одном классе с Войцехом, но сейчас живет в Люксембурге, потому что его отец работает в какой-то европейской организации, где занимает ответственный пост и получает кучу денег. Поэтому вся семья перебралась в Европу, а здесь у них осталась шикарная квартира, куда Михал несколько раз в году приезжает. И еще тут стою я, между Алей и Михалом, и разливаю водку по пластиковым стаканчикам, думая о том, что мне тепло и хорошо, хотя завтра утром я уезжаю на три месяца в Краков, где получил в университете стипендию, а собраться еще не успел, так как всю последнюю неделю отчаянно пытался раскидать кучу дел, в которых погряз, но вся эта суета ничего не дала, потому что, когда делаешь десять дел одновременно, ни с одним не справляешься, а сейчас уже около восьми, я поддатый, раньше полуночи домой не вернусь, когда же собираться, о том, чтобы выспаться, я и не мечтаю, а еще надо позвонить туда и туда, и туда, и вообще давно уже все происходит чересчур быстро. И тут вдруг кто-то спрашивает: “Как думаете, Папа на этот раз правда умирает?”


“На этот раз да, на этот раз правда умирает”, – неожиданно для самого себя отвечаю я. Раньше я об этом не задумывался. Всерьез не задумывался, хотя мне и случалось говорить: “Думаю, дни Иоанна Павла Второго сочтены, ему уже немного осталось”, или: “Интересно, как польская церковь переживет смерть Папы”, или еще что-то в этом роде, что обычно говоришь, сидя за кружкой пива с Анджеем или с Петром, который преподает физику в университете, или с Павлом – он закончил польскую филологию, но работает программистом, – или с Кацпером, Бартошем, Басей-журналисткой, Шимоном-поэтом. О чем говорить, когда цены на квартиры и условия кредитования уже обсудили, а черед партизанских баек о лихих временах еще не настал? Итак, кончина Папы уже давно предрешена и каждый свое мнение высказал, на этот счет царит всеобщее согласие, известны даже последствия: мол, Рыдзык[17]17
  Тадеуш Рыдзык (р. 1945) – католический священник, редемпторист (член монашеской Конгрегации Святейшего Искупителя), основатель и директор “Радио Мария”, известный своими националистическими и антисемитскими взглядами. (Здесь и далее – прим. перев.)


[Закрыть]
, мол, епископат, мол, напряжение в обществе, призрак схизмы… – и все же вопрос “На этот раз умирает?” прозвучал по-новому, как будто тема совершенно новая. Может быть, из-за слов “на этот раз” – всегда ведь говорили только “умрет”, а не “умирает”, – а может, из-за водки. Так или иначе, я слышу собственный голос со стороны, как будто не я сказал: “Да, на этот раз правда умирает”, а кто-то другой, – но никто другой этого сказать не мог, потому что настала тишина и в ней мне слышится: “Умирает, да, на этот раз умирает” – и звук этот скользит по стенам домов, ползет по тротуару. Я поспешно разливаю остатки водки: “Ну, по последней, – говорю. – По последней!” – и поднимаю стаканчик, а потом Анджей идет на вокзал, Войцех, Бартош и Кацпер – на автобусную остановку, а мы с Алей и Михалом – в клуб на концерт.


Внутри жарко, слишком жарко, определенно слишком жарко. С трудом находим место – хорошо хоть недалеко от двери. Я стою и смотрю на сцену, одной рукой обнимая Алю, и вдруг что-то капает мне на руку, через минуту опять, а затем на голову. Смотрю вверх и вижу: потолок блестит от пота, капли срываются и падают вниз, на скопление тел. Сколько народу может поместиться в этом клубе? Сотни три, максимум четыре, а впустили не меньше полутысячи, если не больше. Человек на человеке; горящий кончик моей сигареты подрагивает в опасной близости от дредов стоящего передо мной парня, а на мой локоть постоянно натыкается девушка, которая смешно дергается рядом, с закрытыми глазами подпевая вокалисту. Михал продирается к нам с очередными кружками пива, но тут я теряю равновесие; в последнюю секунду мне удается, изогнувшись, перенести центр тяжести на другую ногу – иначе я наверняка бы упал, а падая, потянул кого-нибудь за собой, и через минуту мы все бы уже лежали, по-идиотски болтая руками и ногами, как перевернувшиеся на спину жуки. Я не раз видел подобное: если в такой толчее кто-то падает и увлекает за собой другого, третьего, образуется мгновенно расширяющийся водоворот, затягивающий всех вокруг; головы внезапно исчезают из поля зрения, и сам виновник, не успев ничего сообразить, уже лежит на земле, придавленный одними и придавливая других. И все лежат, как прибитые резким порывом ветра хлеба, и пытаются найти точку опоры, и друг другу мешают, и только когда кто-нибудь, приложив нечеловеческие усилия, оторвется от земли, встанет и подаст руку лежащему рядом – тогда только можно будет подняться, отряхнуться, растереть саднящее колено, ощупать шишку на лбу, перевести дух.


Анджей с Ольгой приходят, когда мы допиваем вторую кружку – это здесь вторую, а какую вообще в эту ночь? пятую? а может, шестую? Мы уже наверху, убежали из этого столпотворения. Слышно отсюда немного, но зато можно дышать. И есть бар. “Привет, Ольга!” – кричу я и обнимаю ее, потому что, наквасившись, становлюсь сентиментален и любвеобилен. “Привет, привет, – говорит она. – Послушайте, скажите мне, а то я пару часов была в дороге, знает кто-нибудь, как Папа?” Михал отвечает: “Не знаю, я его сегодня не видел”, – но никто не смеется. “Он умирает, – говорю я, – но, кажется, еще жив. Если б умер, мне бы, наверно, сообщили, эсэмэской или еще как-нибудь. Хотя, погоди… – Я поворачиваюсь к какой-то девушке, стоящей неподалеку: – Извини, ты, случайно, не знаешь, как Папа?” Она смотрит на меня, будто не поняла вопроса: “Не знаю, а что?” Я повторяю ее “не знаю” Ольге – вероятно, впустую. Даже здесь, наверху, так шумно, что собственные мысли расслышать трудно, пропадают они в этом шуме. А потом я обнимаю за плечи Алю, которая поворачивает голову, улыбается и целует меня в губы. И, похоже, засыпаю.


Полночь, я блюю около торговых рядов. Не знаю, где все наши, не помню, как сюда попал. Принято так говорить: “Не помню, как я сюда попал”, – но я правда не помню, в голове какие-то ошметки воспоминаний: откуда-то вышел, прошел мимо какой-то автобусной остановки, с кем-то разговаривал… А сейчас у меня болят горло и нос, где-то внутри, сильно болят, аж отдается в висках. Прислоняюсь к стене, осматриваюсь: вдалеке проезжает машина, а здесь, на целой улице, ни души. Опять, думаю, снова-здорово. Вокзал где-то там, справа; можно бы пройти через базар, но лучше его обойти. Базар в эту пору – лабиринт узких улочек, по которым идти надо на цыпочках, прислушиваясь – никогда не известно, на кого наткнешься за ближайшим углом: это может быть полицейский патруль, который пожелает отвезти тебя в вытрезвитель, а возможно, и кто похуже. Собираюсь с силами и отрываюсь от стены – и вскоре я уже на перроне, дует холодный ветер, я глубоко дышу, чтобы подавить рвотный рефлекс; из подземного перехода выходят Михал с Алей. “Где ты был? – спрашивает Аля. – Мы тебя всю дорогу искали, я боялась, ты где-то заснул. Идиот”. Я на нее смотрю, стараясь, чтоб в моем взгляде сквозил немой укор. Мол, раньше надо было побеспокоиться. И почему она с Михалом? Интересно, чем они с ним занимались? Теперь я уже не столь сентиментален и любвеобилен, теперь я чувствителен, как вскрытый зуб. И расслабляюсь только в кафе – последнем еще открытом: мы сидим, и Аля платочком стирает какую-то пакость с моей куртки. Время – половина второго, следующая электричка домой – когда? – кажется, через час, хотя сегодня не выходной, может быть, и через два. Бармен высовывается и говорит извиняющимся тоном: “Простите, мы сейчас закрываем”, – и тогда я спрашиваю: “Ну что, Михал, едем к тебе?” – “Ясное дело”, – отвечает он без энтузиазма. “Предки меня убьют”, – говорит Аля, но я не слышу в ее голосе уверенности. Впрочем, мне все равно.


У его святейшества Папы Иоанна Павла Второго высокая температура, вызванная уретральной инфекцией, сообщил пресс-секретарь Жаклиннаварровальс[18]18
  Хоакин Наварро-Вальс (р. 1936) – пресс-секретарь Ватикана.


[Закрыть]
 (это радио в такси). Папе назначили антибиотики, он находится под постоянным наблюдением ватиканской медицинской службы. По некоторым источникам, организм понтифика хорошо реагирует на антибиотики, но корреспонденты итальянского телеканала “Рай Уно”, ссылаясь на осведомленных лиц, утверждают, что дела Папы – цитирую – плохи, очень плохи. С вами радио ЭмКа – лучшая польская музыка. Два часа ночи. Оставайтесь с нами. – И минуту спустя: – Трудно нам быть вместе… но мне без тебя и тебе без меня не легче… – это Кравчик сообщает, что ему нелегко с Бартосевич[19]19
  Кшиштоф Кравчик (р. 1946) – певец, гитарист, композитор, в 2000 г. выступил в Риме на площади Св. Петра с концертом для Иоанна Павла II; Эдита Бартосевич (р. 1966) – певица, гитаристка, композитор, автор текстов, вместе с Кравчиком записала несколько песен, в том числе “Трудно нам быть вместе…”.


[Закрыть]
, а она не остается в долгу. За окнами мелькают дома и перекрестки, сливающиеся в длинную сверкающую ленту. Здесь, в Гдыне, всё иначе. Иначе, чем в других городах, а может, просто иначе, без уточнений. До любого места далеко, ночью едешь на такси бесконечно тянущиеся минуты, машина петляет между корпусами спального района, иногда вырывается на открытое пространство, а иногда попадает в окружение одноэтажных домиков, которые внезапно, без предупреждения, кончаются, и тогда по обеим сторонам дороги незаметно вырастает лес. А за лесом очередной квартал высоток и очередные домики. “Сколько с меня?” – спрашиваю, сообразив, что двигатель умолк и мы приехали куда надо. Роюсь в кармане, вытаскиваю помятые бумажные десятки и бренчащую мелочь, Михал что-то добавляет, таксист отдает монеты обратно, выходя из машины, я спотыкаюсь, ослепленный огнями: мы на автозаправочной станции. “Возьмем еще пивка?” – спрашивает Михал, а я говорю: “А то”. И мы берем две банки, а тем временем Аля, заткнув одно ухо, объясняет матери, что она с Паулиной и что так уж вышло, такая неприятная история, ее бросил парень, то есть Паулину бросил, поэтому Аля сегодня будет у нее ночевать, не может же она оставить подругу в этот исторический, в этот драматический переломный момент, просто она была бы последней свиньей, если бы… короче, домой она придет утром, точнее, в час дня, поскольку утром ей еще надо в школу, сдать географию, ну конечно – да, да! – конечно, подготовилась, целых полдня зубрила. Ну нет, разве такое выдумаешь! “Ну что ты, мама”.


Квартира у Михала вправду шикарная, хоть и в самом обыкновенном доме. Натяжные потолки, просторная кухня с баром, точечные светильники – кафельные плитки в их свете так и сверкают; на полках аккуратно расставлены медицинские книги. Отец Михала – врач, хирург, пятнадцать лет резал людей в Медицинской академии, опубликовал кучу статей, а сейчас устанавливает в своей области европейские стандарты. Глядя на все эти книги, я – серьезно! – радуюсь, что уже вскоре меня, если понадобится, будут резать в соответствии с европейскими стандартами, разработанными человеком, который в этом деле собаку съел и знает, что при удалении аппендикса разрез должен быть длиной от шестидесяти трех до восьмидесяти семи миллиметров. Посреди салона массивный стол, похоже, антикварный, на столе коробка от пиццы, вся в жирных пятнах, а вокруг валяются банки из-под пива, пустые консервные банки и пластиковые бутылки от кока-колы и других вредных напитков. Кроме того, на столе лежит ноутбук – я сразу к нему, Михал садится рядом, закуривает, Аля заглядывает мне через плечо. Собственно, ничего нового. Состояние Папы тяжелое, но стабильное. Температура понемногу снижается. На площади Святого Петра собирается народ. Из открываемой банки с шипеньем выплескивается пиво. Аля целует меня в шею. Михал пододвигает ноутбук к себе и логинится в ирку. Воздух густеет от дыма: никому неохота открыть окно. Я постепенно погружаюсь в дымное облако, опускаюсь, легонько покачиваясь, на самое дно. “Ну мы, пожалуй, ляжем”, – наконец выговариваю с трудом. “Валяйте, – бормочет Михал, – дверь справа в конце коридора, спокойной ночи”. – “Спокойной ночи”, – отвечаю, и мы с Алей идем в комнату, по дороге я ее обнимаю и прижимаю к себе. Она мягкая, теплая и моя.

Эту ее мягкость и податливость – она моя! – я ощущаю всем телом и просто не могу удержаться, и вхожу в нее трижды, раз за разом, без прелюдий и без страховки, не предохраняясь, не намереваясь убежать, готовый на все; я весь, целиком – ее, в ней, с ней. Она мурлычет как кошка, и я слышу это мурлыканье, помалу затихающее, когда засыпаю, когда убегаю в сон и оставляю далеко-далеко позади “Аркадию”, водку в переулке, концерт, ночные улицы, поездку в такси, информационные выпуски новостей и европейские хирургические стандарты. Сон мой – белый, и нет в нем четких очертаний, сон мой – как густой туман, как теплое молоко, как искусственный снег, как вата в ушах и… и… ищу подходящее слово, которое определит его вкус, я же знаю это слово… как сбитые сливки на языке, ты как сбитые сливки, мой сон, думаю я во сне, и в этот момент белизна исчезает, пронзенная тысячью черных стрел, а из тишины на меня обрушивается мелодия из оперы Грига в исполнении электронных инструментов сотового телефона. Открываю глаза, поднимаю голову, озираюсь, вижу Алю, которая спит, смешно обняв подушку; вспоминаю, как три часа назад мы тут любились не предохраняясь, голова моя падает, я тупо смотрю в потолок и шепчу: “Твою мать – без всяких эмоций, – твою мать, твою мать”.

“Я чувствую, как ты из меня вытекаешь”, – шепчет мне на ухо Аля, когда мы прощаемся на перроне. “Надеюсь, хоть самая малость все же в тебе останется”, – отвечаю я, правда не очень уверенно. А потом еду в электричке, мысленно повторяя, чтоб не заснуть, названия станций, которые проезжаем. Погожее утро, вокруг люди; эти люди едут в школу, в институт, на работу – а я еду домой, мучимый похмельем, с улыбкой человека, которому, в общем-то, все по фигу, точнее, сейчас уже все по фигу. Сегодня у меня день рождения. Мне двадцать четыре года, я пока еще живой, так уж получилось.


А дома никого нет. Мать на работе, сестра уехала в институт изучать менеджмент. Это сейчас модно – молодежь изучает менеджмент. Для сестры моей управлять людьми – самое милое дело. На столе подробные инструкции: поешь, разогрей, выключи, хорошенько закрой, будь осторожен. Жаль, ты вчера вечером мне это не сказала, думаю я. На письменном столе какая-то безделушка, подарок ко дню рождения, тоже от сестры. Мать ничего не оставила – наверно, ждала меня допоздна, а потом заснула чутким сном матерей, ждущих своих сыновей, но, когда утром проснулась и увидела мою пустую кровать, окончательно потеряла надежду: на то, что я вернусь, что возьмусь за ум, на мое счастливое будущее. Быстро принимаю душ и в спешке собираюсь, по десять раз пересчитывая белье, свитера, брюки, диски, зарядники для электронных устройств, книги, тетради, авторучки и коробочки с лекарствами. В последнюю минуту проверяю в сети расписание автобусов и жив ли он. Жив, пока жив, хотя в коме. Испытываю странное облегчение: если бы сейчас, мучаясь от похмелья, собирая вещи и проверяя автобусное расписание, я узнал, что Папа умер, мне стало бы не по себе. Хреново, прямо скажу, мне бы стало. Нельзя же так: Папа там умирает, а я тут мечусь между рюкзаком и клавиатурой, между холодильником и ванной. В конце концов, я ведь крещен, прошел первое причастие и конфирмацию. Это как-никак обязывает.


(Не знаю, как оно было с крещением, но первое причастие я помню. Сперва мы долго, несколько месяцев, ходили в дом органиста, где сестра Леония втолковывала нам, что первое причастие – самый важный день в жизни. Или читала отрывки из книги с биографией святого Иоанна Боско и еще нескольких святых – для них для всех первое причастие тоже было самым важным днем в жизни. Если сестра Леония была в особо приподнятом настроении, она сразу после молитвы начинала рассказывать, как все будет. Приедет сам епископ! Перед словом “епископ” она делала паузу, а мы невольно затаивали дыхание. Мне было очень интересно, как выглядит епископ, но я его немного побаивался: по моим представлениям, он должен был быть огромным, высоченным, в красно-белом, расшитом золотом одеянии и, если кто-нибудь будет ему мешать, может одним движением пальца обречь нарушителя на вечные муки – в аду грешников поджаривают в кипящей смоле. “Приедет сам епископ”, – повторяла сестра Леония, на этот раз делая паузу перед словом “сам”. И дальше говорила, что девочки в беленьких платьицах будут в левом нефе, а мальчики в синих костюмчиках – в правом, и что хорошо бы костюмы у всех были одинаковые: темно-синие, а не черные или кремовые, потому что некрасиво, когда кто-то выделяется. Конечно, если у кого-нибудь никак не получится, денег на новый костюм не хватит или еще что, тут уж ничего не поделаешь, пускай приходит в том что есть. И когда мы будем входить в костел по двое, высоко, перед подбородком, сложив ладони, епископ будет смотреть на нас из кресла около алтаря. И нам необычайно повезло, что епископ – спасибо нашему ксендзу! – начнет с нашего прихода. Это большая честь, очень большая, великая, такого не каждый удостоится. “Как ты думаешь, – спросил меня кто-то из одноклассников, – епископ потом, когда устанет, потеряет силу? И когда приведут ребят из шестой школы, святые дары уже будут послабже?”)


Поезд трогается, и внутри у меня что-то ёкнуло. Гдыня начинает убегать, вот-вот убегут и Сопот, и Гданьск, а потом Тчев и Мальборк – а спустя несколько часов я выйду в Кракове. Ёкнуло; секунду-другую я колеблюсь – пока этого не осознáю и не отброшу колебания. Ведь еще можно дать задний ход, сойти на ближайшей станции, позвонить Клубню, сказать ему что-нибудь: что я сломал ногу, попал под машину, внезапно умер, скончался. Но – поздно: я уже связан с поездом, уже сидящий у дверей парень спрашивает меня: “Извиняюсь, плацкарта действительна только на определенное время? Я покупал билет утром, а сейчас вижу, тетка в окошечке продала плацкарту на девять тридцать… но это ведь не девятичасовой, а мне ехать далеко, в Кельце, не хочу, чтобы контролер прицепился…” Я перебиваю его и говорю: “Да, на определенное время”. Он растерянно умолкает, потому что еще не закончил рассказ о тетке в окошечке, о долгом путешествии в Кельце – и, наверно, о девушке, которая его там ждет и чью фотку он сейчас достанет из бумажника; а потом начнет рассказывать о том, что в Кельце с работой туго, но приятель помог ему устроиться в Гдыне, и вот он мотается между Кельце и Труймястом[20]20
  Труймясто (тройной город) – агломерация на Балтийском побережье, состоящая из Гданьска, Сопота и Гдыни, а также нескольких меньших городов и предместий.


[Закрыть]
, девушку, пожалуй, перетащит к себе, потому что они собираются пожениться, может, осенью, а может, на будущий год, что ни говори, жена – это жена, а девушка – только девушка, страх ведь до женитьбы оставлять ее за тридевять земель. Мне даже жаль, что я его перебил, мог бы позволить ему разговориться, мог подождать, пока он дойдет до этой девушки и своих страхов. И лишь тогда его прервать, мягко и вежливо: “Да-да, оставлять страшно. У меня была когда-то девушка далеко, это всегда, да-да, всегда кончается одинаково: тусовка какая-нибудь, на дискотеку пойдет или к сослуживцу на день рождения… момент, понимаете, один момент, и готово – вот уже и трусики на полу, уже он ее… ну, понимаете, всегда найдется какой-нибудь, понятное дело, а утром слезы, утром слезы, и прошлого уже не вернешь, вас какой-то червяк точит, ее точит, вот и вся любовь”. Так что пусть он на меня не смотрит такими глазами и с такой укоризной, я ведь и вправду мог это все сказать.


Когда мы уже порядком отъехали от Гданьска, я выхожу в коридор. Звоню Але: “Привет, лапушка; я как раз достиг границы разделяющего нас пространства в пределах города и начинаю отдаляться, как ты?” Она минуту молчит, и я понимаю, что сейчас не время для шуток. “Родители пригрозили, что выгонят меня из дома, – говорит она наконец. – Догадались, конечно, что я не у подруги была, все из меня вытянули, и о том, что было ночью, тоже, мать обозвала меня шлюхой, а отец потребовал твой номер телефона, но я не дала”. Я тупо уставился в стену – к такому повороту я не готов. А она продолжает: “Черс, Черс, что будем делать, если окажется, что я залетела? Не брать же снова таблетку, после той еще недели не прошло”. Я стараюсь тихонько прочистить горло, настроить голос на соответствующий моменту регистр, притом очень быстро, чтобы она не услышала. “Что будем делать, что будем делать – поженимся и будем растить нашего ребенка, – говорю, как будто давным-давно это запланировал, – ну а сейчас-то ты где?” – “У подруги, – говорит, – готовимся к экзамену”. И тут в небесах открывается окошечко и через него на меня снисходит озарение – теперь я могу не раздумывая сказать: “Занимайся, милая, готовься к экзамену и ни о чем не думай. Я тебе еще позвоню, когда приеду, пока”, – ну вот, а сейчас прислониться лбом к холодному стеклу и застыть надолго.


(Из месяца в месяц сестра Леония твердила, что это будет самый важный день в нашей жизни, и рассказывала о епископе. Она повторяла это столько раз, что в конце концов мы переставали ее слушать, и только когда она нависала над нами, крича: “Вы когда-нибудь успокоитесь? Хотите, чтоб я ни одного не допустила к причастию? Хотите, чтобы родители из-за вас слезы лили: костюм куплен, сласти заказаны, а сынок не допущен?” – только тогда мы умолкали и опускали головы. А она, встав посреди комнаты, пунцовая от гнева, обводила нас злобным взглядом, после чего поднимала вверх палец и говорила, что первое причастие – очень важный день, важнее не бывает.)


“Папа, – вдруг вспоминаю я, уже сидя в купе и читая купленные перед отъездом газеты, – что с Папой?” В газетах о Святом Отце ни слова, тема недели – ТерриСкьяво[21]21
  Американка, тяжелая болезнь которой вызвала громкий судебно-политический конфликт по вопросу об эвтаназии. В 1990 г. Терри Скьяво впала в кому и много лет находилась в вегетативном состоянии, без признаков сознания; умерла после принятия судебного решения об отключении аппарата искусственного питания; на ее надгробии высечена надпись: “Родилась 3 декабря 1963 / Покинула эту землю 25 февраля 1990 / Упокоилась с миром 31 марта 2005”.


[Закрыть]
, спокойно угасающая в Америке после отключения аппарата искусственного питания. Терри уже умерла, кажется, вчера или позавчера, но люди, чьи высказывания я сейчас читаю, еще об этом не знают. Они спорят: отключать или не отключать, хорошо это или плохо, убийство это или избавление от страданий, – а ее между тем уже нет в живых. Это даже смешно: такие жаркие споры, а она мертвехонька, холодна как лед. И мне бы так хотелось. При условии, что я не буду знать, когда меня отключат специалисты на основании результатов обследований, на основании таблиц, норм и расчетов. В любом случае это лучше, чем проснуться лет через пять и в старых подшивках газет и на информационных порталах увидеть свою, тысячекратно повторенную фотографию, на которой я лежу с широко раскрытыми глазами и столь же широко раскрытым ртом – как безобразная восковая кукла, как пришедший в негодность манекен, валяющийся на складе. А все эти люди, этики, лирики и прочие пикники, они не о настоящей Терри спорят, а о Терри виртуальной, какую знают по газетам и телеэкрану. Поройся они в Интернете, нашли бы кучу документов разных лет: предположения, что муж пытался ее задушить; записи в истории болезни о том, что больная, хоть и в ограниченной степени, контактирует с окружающими; подсчеты суммы страховки, которую получит муж после смерти супруги. Я бы на месте Терри встал с кровати, из полумертвых бы встал, и прямо в циклопьи очи камер нацелил указательный палец, и поднял бы его вверх, и произнес страшным голосом: “Вон!” Но: Папа – снова вспоминаю я и отправляю сестре эсэмэску: “Сообщай мне регулярно, что с Папой. И выключи мой компьютер, я в спешке забыл”.


Здесь, в поезде, все как обычно: будто ничего особенного не происходит. Пятница, Краков после работы возвращается в Краков из Варшавы. Солидные мужчины беседуют о новых контрактах фирм, в которых они занимают важные посты. Студенты вспоминают тусовки на прошлой неделе, сколько было выпито, рассуждают о преимуществах голландской марихуаны и о том, что хорошо бы сразу после окончания института получить хорошую работу на крупном предприятии. У солдат, отпущенных в увольнительную, в разговорах только цифры. Выйдя покурить возле клозета, я слышу, как один спрашивает другого: “Сколько?” – “Еще до хрена!” – отвечает тот подобострастно, явно учуяв “деда”. “Сколько?” – повторяет первый. “Двести шестьдесят три”, – говорит второй. “Ну, салага еще, – качает головой первый, – зеленый, бля. А мне уже всего ничего”, – добавляет хвастливо. Во взглядах зависть, в воздухе уважение, угощают друг друга сигаретами, начинают искать общих знакомых. “Ты из Катовице? У меня кореш оттуда. Вишневский. Яцек Вишневский, может, знаешь? Белобрысый такой, невысокий”. – “Белобрысый… – повторяет как эхо тот, к кому обращен вопрос, изображая глубокую задумчивость, затягиваясь сигаретой, чтобы продлить паузу, – вроде припоминаю. Ну да, знаю – с виду”.


А вот парень, с которым мы едем в одном купе, наверняка “с виду” никого не знает. Он блондин, только это я и заметил, а вообще как он выглядит, я не знаю, никогда не осмеливался разглядывать незрячих. Они обладают каким-то дополнительным органом чувств, кожа у них ощущает тяжесть чужого взгляда – если посмотришь на такого, даже украдкой, он в какой-то момент ответит на твой взгляд своим невзглядом, и ты, оставшись с глазу на глаз с его бельмами, вынужден посмотреть прямо в глаза пустоте. Тогда тебе становится жутко неловко – чувство необоснованное, но жгучее. Минут за десять до Кракова слепой говорит: “Извините, пожалуйста, как попасть на стоянку такси?” Не просит впрямую: проводите меня, дайте руку, пойдемте со мной. Только спрашивает, очень вежливо, и этот вопрос – экзамен, который никто не сдает. Я читаю газету – смотрю на газетный лист с таким напряжением, что буквы бледнеют, типографская краска трескается и крошится, – а парень и девушка, сидящие напротив, будто язык проглотили, заслушавшись хип-хопом в плейере. Я вижу их только краем глаза, а двоих мужчин, возвращающихся в Краков с работы, вообще не вижу, но все равно знаю, что они с кислыми минами переглядываются: только они и остались, с пустыми руками, защититься нечем. “Где там ближайшая стоянка?” – спрашивает один у другого, и в вопросе этом звучит фальшь. “Стоянка, – медленно тянет второй, с усами, – гм, вроде бы ближайшая прямо у выхода, нет?” – “Да, – говорит тот, что в очках, – рукой подать, два шага по туннелю, потом чуть-чуть повернуть, и все дела. И все дела”, – повторяет удовлетворенно, будто здорово выкрутился, ведь второй раз “и все дела” он сказал уже усатому, как бы в продолжение их разговора. Ловко они это разыграли: “Где там стоянка, Метек?” – “Недалеко, рукой подать”, – и дело в шляпе, Кшисек теперь знает, Метек указал вопрошающему путь, нормалек. Между тем ни в какой не в шляпе, не удался Кшисеку с Метекем номер, потому что слепой уже напрямую просит: “А вы бы не могли меня проводить, я не уверен, что сам найду”. И – тишина, тишина, тишина. “Ну да-а-а-а-а, – говорит наконец усатый очень-очень медленно, – конечно. Можем проводить, это близко, рукой подать, два шага по туннелю и повернуть чуть-чуть”. Нажимает на это “чуть-чуть”, хватается за спасательный круг. В его “чуть-чуть” вмещается то, что он на самом деле хотел сказать: “Отвали, малый, я спешу. Мне на автобус надо успеть, заскочить по дороге домой в круглосуточный, пива купить, колбаски, Ванда звонила, что колбасы нет”. А у меня рта как не бывало, губы слились с кожей лица, срослись, зарубцевались. Ты же не знаешь Кракова, мысленно говорю себе, честно не знаешь, понятия не имеешь, где эта гребаная стоянка, если б знал, помог бы этому пареньку; но ты правда, бля, не знаешь, и, если он тебе скажет, что ему нужно на какую-то там Новогродскую или Новоблядскую, ты даже не сообразишь, куда с ним выходить, налево поворачивать или направо, к тому же тебя уже ждут, в подземном переходе сотовый не берет, потянутся люди с поезда, Марко и Клубень подумают: что-то не так, не смогут тебе дозвониться, уедут домой. И что тебе тогда, с тяжеленным рюкзаком и сумкой, делать, если ты даже не знаешь, куда ехать? И так я себя оправдываю, спешу отпустить себе грех, однако, когда поезд останавливается, не бегу к выходу, жду, пока незрячий выйдет с этими двумя недовольными, пока ребятки, что сидели напротив, приведут себя в порядок и тоже выйдут; только тогда я встаю, беру рюкзак, надеваю куртку, стараюсь не смотреть в зеркало.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 | Следующая
  • 0 Оценок: 0


Популярные книги за неделю


Рекомендации