Читать книгу "Иностранная литература №10/2011"
Автор книги: Литературно-художественный журнал
Жанр: Журналы, Периодические издания
Возрастные ограничения: 18+
сообщить о неприемлемом содержимом
Клубень ждет возле киоска, одетый как всегда: широченные штаны и толстовка; по виду больше похож на диджея, чем на известного литературного критика. Таким же он был, когда мы познакомились года три или четыре назад. “Привет, чувак, давай пять, братан! – кричит он. – В жизни не видел, чтобы кто-нибудь приезжал на три месяца с одним рюкзаком!” Даю пять. “Понимаешь, – говорю, – я вчера aconto[22]22
Авансом, загодя (итал.).
[Закрыть] отмечал день рождения, собирался с бодуна, сам не знаю, что у меня в рюкзаке. Скажи лучше, он еще жив? Жив еще старец?” Клубень головой описывает в воздухе небольшой круг (один из его характерных жестов) с миной, означающей: “понял, знаю, о чем ты, можешь ничего больше не добавлять” – и говорит: “Жив, хотя, кажется, уже в агонии. Только что передавали по радио. Слышь, Черс, тут такое дело, Мартина страшно из-за этого переживает, так что, понимаешь… Не говори при ней ничего такого, ну, сам знаешь”. Я киваю: “Не знаю, но догадываюсь”. А Клубень продолжает: “Понимаешь, тут, в Кракове, последние пару дней дым коромыслом. Пойдешь на Рынок – сам увидишь. На каждом углу телевизионщики, Польсат, ТеВеПе, ТеВеЭн, ТеВеХрен. Так ловко расположились, что друг дружке не мешают и в чужую камеру не попадают, не знаю, договорились, что ли, между собой, во всяком случае, на заднем плане у всех только Рынок и люди, никаких тонвагенов. Правда эпохи, правда экрана, правда и только правда”.
В машине все молчат и слушают по радио последние новости. Едем медленно, я верчу головой, гляжу по сторонам – на тротуарах яблоку негде упасть, краковская пятница, город хлынул в центр. “Состояние Иоанна Павла Второго ухудшается, и, хотя сердце и мозг продолжают работать, сейчас уже ясно: нет у Святого Отца надежды”, – замогильным голосом сообщает диктор. У Марко вырывается короткий нервный смешок. “Слышали, мать их? – спрашивает он. – Надежды, видите ли, нет, и это о человеке, который всю жизнь говорил о надежде. Нет надежды, ну что несут, кретины!” Я с ним согласен – как тут не согласиться. “Переступить порог надежды[23]23
“Переступить порог надежды” – книга интервью итальянского писателя и журналиста Витторио Мессори с Иоанном Павлом II (1991); переведена более чем на 20 языков, разошлась в 20 млн. экземпляров.
[Закрыть]. Надежда мира. Господь – надежда наша. Вера, надежда и любовь как три звезды, сверкающие на небосводе духовной жизни”. Надежда, надежда, надежда неугасимая – а этот диктор, профессионально модулируя голос соответственно потребностям минуты, выдает наспех придуманную пуэнту: “Нет у Святого Отца надежды!” Марко неодобрительно качает головой, объезжая какого-то пьяного сопляка, который лезет под колеса и вдобавок тащит за собой свою девушку. “Одно я вам скажу, – говорит наконец Марко, – католические издатели теперь заработают миллионы”. И это правда.
Мартина ничего не говорит, даже не смотрит по сторонам, только покусывает антенну сотового телефона. Оживляется, лишь когда по радио сообщают, что звонари на Зигмунтовской башне[24]24
На одной из башен кафедрального собора на Вавеле (холм и архитектурный комплекс, включающий королевский замок) находится колокол “Зигмунт”, в который по традиции бьют только в особо важные для Польши и польского народа моменты. Последний раз в колокол били в апреле 2010 г. после крушения президентского самолета под Смоленском.
[Закрыть] в полной готовности ждут информации о смерти Папы, чтобы раскачать огромную тушу колокола весом одиннадцать тонн, чтобы извлечь из нее звук чистый и печальный, который повиснет над городом, от которого содрогнутся стены и сердца. “Марко, поедем послушать Зигмунта? – спрашивает Мартина. – Я еще никогда не слышала, как звонят. Поедем?” Марко отвечает не сразу, видно, чувствует, что легко не отвертится. “Ладно, постараемся, – говорит он наконец. – Сперва отвезем Черса… хотя, думаю, сегодня не будут звонить. Еще не сегодня, может быть, завтра”. Я тоже никогда не слышал звона Зигмунта, только видел когда-то по телевизору документальный фильм “Зигмунтовы ребята” или что-то в этом роде. Звонари – тщательно подобранная группа, есть даже запасные. Каждый добирается до места максимум за пятнадцать минут, достаточно одного телефонного звонка – и среди ночи они вскакивают с постели. Как пожарные. Помню один кадр, снятый снизу: наверху в светлом ореоле величественно раскачивается колокол: “бим-бом, бам-бим-бом, эх, кабы знать, по ком звонит он”[25]25
Из песни Казика Сташевского, вокалиста и саксофониста, лидера группы “Культ”.
[Закрыть]. А потом показали звонарей, они говорили, какая большая это честь – звонить в самый главный польский колокол. Я был маленький – сколько мне могло быть? лет восемь, от силы девять, – и подумал тогда, что хочу когда-нибудь стать таким звонарем. Похоже, не бывать тому, думаю я сейчас, представляя себе, как они стоят там, наверху, двенадцать солидных мужчин, ожидая сигнала, затаив дыхание… Сколько им еще стоять в этом тягостном ожидании? Час, два, четыре? Постепенно напряжение начнет спадать… когда же впервые мелькнет мысль: умирание штука долгая, а тут все холоднее, и есть хочется, а утром вставать на работу? Или что-то в этом роде.
(А потом наступил, наконец, тот майский день, когда мама разбудила меня рано утром, нарядила в синий костюм, достала из шкафа громницу[26]26
Освященная в костеле свеча, по народным верованиям защищающая дом от грозы. Громницу вкладывают в руки умирающему, а также зажигают при крещении и первом причастии.
[Закрыть] – ту самую, что горела, когда меня крестили, – а потом всей семьей: мама, папа, бабушка и сестра – мы вышли прямо на слепящее утреннее солнце, в безжалостный зной. По улицам нашего городка я старался идти с достоинством, то есть стягивал лопатки, высоко задирал подбородок и ровно отмерял шаги: нога на плите тротуара, одну плиту пропустить, вторую ногу – на следующую плиту. Так мы шли всей семьей, минуя поперечные улицы, откуда выходили другие семьи, и другие мальчики в костюмчиках, и девочки в беленьких платьицах, с зелеными веночками на голове, и эти группки сливались в длинную многоцветную процессию, направляющуюся к старому костелу. Высокая башня костела до войны была еще выше, но немцы ее разрушили, потому что она мешала взлетающим с полевого аэродрома самолетам, – это мне рассказала бабушка, когда мы, пройдя в ворота, входили на площадь перед костелом. “Ну иди, сынок”, – сказала мама и легонько меня подтолкнула, и я пошел к своим товарищам, стоявшим парами у стены костела. “Так стоять! – приказала сестра Леония. – Стоять и не шевелиться! Не разговаривать! Сейчас придет фотограф, а потом вон там пройдет, – она сделала паузу дольше обычного, после чего отчеканила Заглавными Буквами: – Его Преосвященство Епископ!” Мы стояли, возбужденные ожиданием, и только переглядывались и изредка перешептывались. “Подарили тебе бемикс? – спросил у меня Лукаш. – Мне подарили, я уже катался”. Я молчал, потому что не знал, подарят ли мне бемикс, а кроме того, не хотел сейчас, в самый важный день моей жизни, перед самой важной минутой в этой жизни, думать о велосипеде. Как и о том, что будет очень обидно, если не подарят: сейчас не время для обид! – а если хоть на минутку станет обидно, это может все испортить. Хорошо Лукашу – его родители были в прекрасных отношениях с сестрой Леонией и приходским ксендзом, поэтому Лукашу поручили на мессе прочитать главу из Евангелия, а после мессы – так он говорил, но мы не верили, ври, да не завирайся! – Его Преосвященство Епископ будет у них дома обедать. Потом из плебании[27]27
Дом приходского священника.
[Закрыть] вышел фотограф, навьюченный сумками, и стал нас снимать; когда дошла очередь до меня, я выпрямился и выпятил грудь, всем своим видом стараясь показать, что на меня снизошла благодать и что я жду не дождусь первого причастия и прибытия Его Преосвященства. Это фото до сих пор есть где-то в семейном альбоме: подстриженный под пажа мальчик в костюме, криво держащий громницу и явно ослепленный солнцем; глаза сощурены, чуть ли не зажмурены, лицо искривилось в мерзкой гримасе: рот перекошен, зубы оскалены. Вот все, что осталось от того дня, про который мне говорили – и я свято верил, – что это будет самый важный день в моей жизни.)
– Заходи, это твоя комната, – говорит Клубень. – Гляди: шкаф, кровать, тумбочка, письменный стол. – Показывает пальцем, словно я похож на такого, кто без него не сообразит и будет работать на кровати, а спать на шкафу. Впрочем, может, и похож: в ушах неприятный шум, во рту сухо и противно, и вообще я усталый, голодный, и на душе кошки скребут. Какой-то я вздрюченный. Помятый. Скидываю рюкзак, расстегиваю куртку, открываю окно, опираюсь руками на подоконник. – Ну что? – спрашивает Клубень с наигранной бодростью массовика-затейника. – Давай посидим спокойно, покурим и подумаем, что делать дальше. Можно, например, поехать в город, поужинать у меня – у Андреа, кстати, тоже сегодня день рождения, – а потом заскочим к Хутнику, у него намечается пьянка. Что скажешь?
Я пытаюсь состроить мину, означающую “да мне без разницы”, но не успеваю, потому что Мартина, которая не вынимает из уха наушника от портативного приемника, говорит:
– Он по-прежнему в коме, только что подтвердили.
Мы смотрим на нее, потом друг на друга, смотрим прямо в глаза, будто обмениваясь приветствием мира[28]28
Во время евхаристической литургии после молитвы “Отче наш” и перед причащением прихожане, глядя друг другу в глаза, обмениваются рукопожатием – приветствием (преподанием) мира.
[Закрыть].
– Мне без разницы, – говорю я.
За ужином беседуем о литературе. Кто, с кем, когда, сколько – обычный польский треп за польским бигосом. Вино пьем венгерское, потому что Андреа из Будапешта. Мартина поминутно нервно вздрагивает и роняет вилку – это означает, что закончился очередной музыкальный антракт и начинается специальный выпуск новостей. Все замолкают, обрываются на полуслове сплетни о знакомых и незнакомых, зависают на середине фразы профессиональные умозаключения. Это повторяется с жутковатой регулярностью: Мартина замирает, мы напряженно молчим – а потом расслабляемся, поскольку ничего нового по радио не сказали и можно продолжить беседу. Под конец мы все рассыпаемся в комплиментах – хвалим бигос и вино, после чего одеваемся и, спустившись по крутым ступенькам в вечернюю прохладу, направляемся прямиком в ближайший круглосуточный магазин, а оттуда к Хутнику, польскому писателю. У Хутника гулянка не прекращается уже третий день: на диване сидят и курят дамы, на стуле какой-то мужчина молча потягивает вино, а сам Хутник, пьяный в дым, кемарит в кресле. Везде разбросаны пустые пивные банки и водочные бутылки, книги, бумаги, одежда, тарелки. Из динамиков несутся голоса: ЗдиславаСосницкая вперемежку с “Больтером” и Петром Щепаником[29]29
Здислава Барбара Сосницкая (р. 1945) – певица, композитор, обладательница сильного голоса (2,5 октавы); “Больтер” – музыкальная группа (основана в 1984 г.); Петр Щепаник (р. 1942) – певец, актер, гитарист.
[Закрыть] (лучше Петра Щепаника никого нет – так, по крайней мере, утверждает одна из сидящих на диване дам). Все здесь похоже на сляпанную на скорую руку театральную декорацию – слишком уж безупречен этот хаос, чтобы возникнуть случайно. Мы рассаживаемся – кто куда: на табуретки, на коробки, на пол, открываем пиво, закуриваем, ждем хоть какой-нибудь живой струи, но разговор не клеится, что-то нехорошее висит в воздухе и почему-то, несмотря на распахнутое окно, очень душно. Тоска зеленая, кто-то что-то вяло говорит, но редко и тихо, приходится напрягать слух. Если через это открытое окно внезапно влетит колокольный звон, как бы он, ворвавшись в комнату, не размозжил нас, не стер в порошок.
Вместо этого открывается дверь и входит Качка. Качка всегда появляется там, где собирается более-менее интересная тусовка, и всегда его встречают с распростертыми объятиями – по причине как личного обаяния, так и (чего уж тут скрывать) толстого кошелька. Качка – персонаж из другой оперы: когда мы еще под стол пешком ходили, он основал туристическую фирму, а когда мы выводили первые корявые буквы в школьных тетрадках, был уже чуть ли не монополистом в своей области и у него оставалось время, чтобы заниматься переводом еврейских песен, петь русские романсы или создавать вагнеровские общества. А еще писать стихи. Сейчас он ставит на пол сумку, набитую банками пива, и начинает в своем духе: “Нну-с, что там, как там? Так и думал, что застану вас или здесь, или в ‘Красивой собаке’. Выкладывайте, что слышно?” Наконец-то забрезжила надежда: можно будет встряхнуться, завести разговор, развеять эту духоту – но пауза опасно затягивается, а когда Клубень все-таки раскрывает рот, Мартина громко шипит: “Тсссс, шшшшш, что-то говорят…” – и крепче прижимает к уху наушник, так что Клубень только тихо выпускает воздух и затягивается сигаретой, я сосредоточенно разглядываю ногти, Качка застывает, не успев открыть пиво, дама на диване – с поднесенной к губам рюмкой, мужчина на стуле – с зажигалкой в руке. Все в ступоре, и тут вдруг раздается грохот: это Хутник очнулся от дурного сна и вскочил с кресла. “Что за поминки? – нечленораздельно бормочет он. – Это что за поминки, бля, спрашиваю?” Никто не отвечает. Мы все на него смотрим, а он, похоже, начинает ощущать тяжесть воздуха, духоту, скрытое напряжение и – это видно – собирается с силами, чтобы врубиться… и внезапно бросается к столу, хватает первый попавшийся стакан и – хлобысть! – выливает пиво на свою девушку, сидящую на диване. Она вскакивает и кидается на него с кулаками, а мы только смотрим и никак не реагируем, больно уж нелепая, абсурдная ситуация. И опрометью вниз по лестнице, как повстанцы, бегущие из осажденного дома. Останавливаемся только за углом. “Ничего страшного, – пыхтит Марко, – милые тешатся, вечно они так, сейчас помирятся или она позвонит в полицию и его заберут, спокуха, все путем, не обращайте внимания, что поделаешь, это Польша”. Так что мы не обращаем внимания и расходимся кто куда: Марко с Мартиной, Клубень с Андреа, а мы с Качкой – в “Красивую собаку”.
“Давай, Черс, шевели ногами”, – повторяет Качка, ведя велосипед, и я шевелю, слегка пошатываясь: вино, потом пиво, все практически на пустой желудок, и это после вчерашнего перепоя. Мы идем по краковским улочкам, обходя небольшие группки, перемещающиеся из одного кабака в другой; фонари отбрасывают ярко-оранжевый свет, наши бледные тени то удлиняются, то исчезают, чтобы неожиданно выскочить сбоку и опередить нас, когда мы проходим мимо очередного столба, и скрыться в темноте, когда попадаем в очередное пятно света. “Давай, Черс, давай, – повторяет Качка. – Мы ведь сто лет не виделись, небось с полгода уже, прекрасный случай, надо отметить, понимаешь, завтра могут объявить траур, и весь Краков вцепится тебе в глотку – ату его! – если ненароком запоешь на улице. Погляди, – добавляет он, когда мы подходим к “Красивой собаке”, – ты только погляди на этих людей”. Внутри битком набито, ни одного свободного места, народ толпится около бара, вокруг столиков, в проходах; даже снаружи человек пятнадцать со стаканами в руках – спорят, сплетничают, смеются. В наличии все возрасты – от шестнадцатилетних девчонок в цветных маечках и с колечками в носу до громко хохочущих, вызывающе накрашенных сорокалетних дамочек и седеющих мужчин в очках. “Красивая собака” уже три сезона самое популярное заведение, где собирается богема, полубогема, псевдобогема и даже антибогема. Успех неслыханный: обычно места, в которых надо “бывать”, меняются каждые три месяца, иногда чаще; случается и так, что кто-то неосведомленный, не успев сориентироваться, какой кабак нынче самый модный, отправляется туда в пятницу или субботу вечером и остается с носом: там уже никого – все общество неделю как тусит на другой стороне Рынка. “Погляди, – не отстает Качка, – завтра Папа умрет, и половина из них будет его оплакивать горючими слезами, притом искренне! Но это завтра, завтра, а сегодня еще веселятся на всю катушку. Пошли в ‘Дым’, здесь нам делать нечего”.
“Ох, тут у нас в Кракове такое будет твориться, увидишь, – говорит Качка. Мы сидим в “Дыме”, модном в позапрошлом сезоне кабаке, где сейчас всего несколько посетителей, явно не местных. – Насмотришься, эдакое тебе и не снилось. Я помню, как его выбрали. Какой же у нас был год? Кажется, семьдесят восьмой, я тогда учился в восьмом классе, ну, это было событие – из ряда вон. А потом эти паломничества: я сам рванул за Папой в Познань, в моей жизни как раз был религиозный период. Только тогда все было по-другому, без этого балагана; все знали, что Папа – поляк, но к Святой Троице его еще не причисляли, бум начался после восемьдесят девятого, портретами завалили страну. Отечественный бизнес, самый ходовой товар. У меня, конечно, есть свои претензии – за то, как пошло дело в конце восьмидесятых и позже, за лицемерие клириков, за их дикое политиканство”. Качка все больше распаляется, повышает голос, жестикулирует; сразу видно, что сегодня вечером он свою норму принял. “Погоди, – говорю, чтобы его чуток осадить, – какое лицемерие, к кому претензии, к Папе или клиру? И что бы ты ни говорил, по-моему, все-таки свержение коммунизма…” Он не дает мне закончить: “Коммунизм, коммунизм, в мире полно причастных к его свержению – Рейган, Горбачев, Валенса, Войтыла[30]30
Папа Иоанн Павел II – в миру Кароль Войтыла.
[Закрыть]. И Маркс… на самом деле коммунизм сам себя порушил, не мог устоять, потому что экономика была ни к черту. Люди свергли коммуняк, а Папа был только катализатор. Ка-та-ли-за-тор. Ускорил неизбежное. За это ему честь и хвала, но надо же знать меру. Когда строй уже развалился, Церковь, вместо того чтобы отойти от политики и заняться чем положено, продолжала свои игры, потому что за десять лет привыкла сдавать карты. А ведь игроков нужно как можно больше, вот и пошло-поехало: сплошное лицемерие, по воскресеньям в костел в кобеднишномприкиде, раз в пять лет обязательно в Лихень[31]31
Лихень – деревня в Западной Польше, где находится базилика Пресвятой Марии Богородицы Лихенской; центр паломничества.
[Закрыть], а изо дня в день – толкаются локтями, злобствуют, взятки, аборты, дети в бочках[32]32
Это выражение широко распространилось в Польше в 90-е гг. после двух громких судебных процессов над родителями, убивавшими своих малолетних детей и хранившими останки в бочках из-под квашеной капусты.
[Закрыть], гуляй душа. И никто не скажет: хочешь быть католиком, изволь выбирать: или – или; нет, этого не услышишь. Важно, чтобы люди пришли в костел и положили пару монет на поднос, чтобы можно было их поучать, по большим праздникам толкнуть речугу, перед выборами подсказать, за кого голосовать, но чтоб тому или другому накостылять по шее – нетушки: как бы от тридцати с лишним миллионов не осталась одна восьмая. И довольно об этом, не то меня кондрашка хватит, давай в другой раз, не сегодня”. И тут – как по заказу – у него звонит сотовый. Качка подносит мобилу к уху, минуту слушает, отвечает: “Понял, понял, идем, – и, отключившись, говорит: – Адась звонил, они в ‘Локаторе’, пошли к ним”.
До “Локатора” идти довольно далеко, на Казимеж. Мы засиделись в “Дыме”, уже перевалило за полночь, на Рынке еще полно народу, но в боковых улочках тихо, город спит. Качка уже не ведет велосипед, а волочит за собой, я тащусь по инерции – пока сидели, проблем не было, а сейчас каждый шаг дается с трудом. “Ладно, – думаю, – еще только сегодня, ну, может, завтра, а потом – ничего кроме чая, в двадцать два баиньки, сяду за работу, найду, чем занять время. Занять время… – И вдруг вспоминаю: – Аля! Как же я о ней забыл! Аля и, черт побери, возможно, наш ребенок, пусть уж он будет, да я ради него… Что-то стабильное, кто-то реально существующий. Наконец что-то настоящее”. Смотрю на часы – поздновато, конечно, но позвонить можно, хотя нет, лучше не надо. Нет-нет, не надо звонить, не сейчас, не отсюда. Достаю телефон и пытаюсь на ходу написать эсэмэс: “мы немного выпили решили заглянуть еще в один кабак люблю” – но все время нажимаю не те буквы, сбиваюсь, теряю нить, пробую одновременно смотреть на экран и краем глаза следить за Качкой: если он вдруг повернет, а я не замечу, то потом уже его не найду, сам себя не найду в этом городе. Кое-как удалось дописать, отправляю сообщение, и тут Качка вдруг останавливается. “Спокуха, я уже написал”, – бормочу, думая, что поэтому он остановился. “Посмотри сюда, – показывает пальцем Качка, – узнаёшь это окно?” Поднимаю голову: ну окно, окно как окно, почему мне должно быть знакомо какое-то окно в центре Кракова? Хотя… где-то я его видел, с чем-то оно ассоциируется. “Милош[33]33
Чеслав Милош (1911–2004) – поэт, эссеист, лауреат Нобелевской премии по литературе (1980), в 1951 г. во Франции попросил политическое убежище, с 1960 г. жил в США, вернулся в Польшу в 1993 г., похоронен в Кракове.
[Закрыть]?” – спрашиваю. “Хе-хе, Милош, Милош, – говорит Качка. – Когда он умер, тоже шуму было в городе! – теперь будет еще больше, но тогда, понимаешь, были свои заморочки. Где его похоронить: на Скалке[34]34
На холме Скалка расположен монастырь паулинов, где в склепе, в подземелье костела, похоронены многие знаменитые деятели культуры и искусства.
[Закрыть] или под забором? Кто он – великий поляк или обыкновенный предатель? Тот еще был хипеж, поверь. Да, нелегко приходится нашим великим после смерти”.
В “Локаторе” веселье в разгаре, то ли Новый год, то ли первое апреля: молодые поэты, молодые поэтессы, все ряженые, какая-то пара целуется посреди танцпола, то и дело сквозь звуки музыки пробивается звон расколотого стекла – кто-то спьяну уронил стакан или пивную кружку. Здороваемся со знакомыми – Адась лежит на диване, потому что уже не стоит на ногах, Ясь вроде бы трезвый, но, когда здоровается со мной второй раз, я понимаю, что он в отключке. “Слыхали анекдот про Папу? – спрашивает какая-то девица с боа на шее. – Иоанн Павел Второй умирает и отправляется в рай, у ворот святой Петр его спрашивает: а ты кто? Как это кто, говорит Папа, я – Папа. Святой Петр ему: нету такого в списке. Да ты что, говорит Папа, проверь: Иоанн Павел Второй, КарольВойтыла. Нету, говорит святой Петр. Не может меня не быть, говорит Папа, я ведь был понтификом, управлял Церковью, наверняка я в списке, посмотри еще раз. Да нету же, говорит святой Петр… А этот ему, сейчас, погодите, как бы не сбиться. Короче, Папа говорит, что хочет увидеться с шефом, с Иисусом то есть. Ну и приходит Иисус, Папа ему, что он Папа, а Иисус на это: нет таких в списке допущенных в рай, sorry. Стоит Папа и не понимает, что за дела, совсем скис, но тут Иисус хлоп его по плечу и говорит: ну-ка повернись вон туда, а теперь улыбочку, у нас тут скрытая камера”.
В полвторого стою на улице, озираюсь растерянно. Качка куда-то пропал, может быть, пошел домой, а может, это я потерялся, а он все еще сидит в “Локаторе”. Так или иначе, с меня довольно, хватит, спасибочки, я иду домой. Но улица, на которой я стою, длинная и у нее два конца. И то хорошо, думаю, будь три конца, совсем было бы худо, даже из двух нелегко выбрать. Я не помню, откуда мы пришли, но где-то там Рынок, где-то там такси – здесь ни одного не видно. Стою себе, то в одну сторону качнусь, то в другую, а куда идти не могу решить; это вроде игра такая: правильно угадаю – попаду домой, значит, выиграл; неправильно – буду бродить, петлять, спотыкаться, падать, всё – проиграл. В конце концов подхожу к двум мужикам, стоящим неподалеку; один другому втолковывает: “Говорю тебе, бля, да разве б я тебя, Кароль, бля, стал обманывать…” Улучив подходящий момент, спрашиваю: “Извините, мне бы на стоянку такси, это куда?” Удар отбрасывает меня на добрый метр, но я кое-как удержался на ногах; их двое, оба, правда, поддатые почище меня, но если прижмут – кранты; убежать я, вроде, могу, но куда, бля, куда бежать в незнакомом городе? Сверну не в ту улицу и пипец. К счастью, градус понижается; тот, что потрезвее, держит приятеля и орет ему в лицо: “Ромек, бля, успокойся! Сбавь обороты, бля!” И Ромек сбавляет обороты, перестает вырываться, голову роняет на грудь, будто у него вдруг сели батарейки. Я медленно отступаю, пячусь задом, поворачиваюсь только через несколько шагов и не спеша ухожу, прислушиваясь, – оборачиваться нельзя и бежать нельзя, но нужно быть начеку: если они двинут за мной, у меня будет секунда, от силы две, чтобы дать деру. Стоят, не двинули. Хорошо, думаю, очень хорошо, но только за углом останавливаюсь, прислоняюсь к стене и перевожу дух. А потом иду вперед – направление само нарисовалось, значит мне туда. Прохожу мимо темных витрин магазинов, пересекаю пустые перекрестки. На другой стороне улицы какие-то запоздалые прохожие, на моей – никого, если не считать пацанов, идущих мне навстречу, капюшоны опущены на глаза. Они еще далеко, наверно, метрах в двухстах, но я не раздумывая сворачиваю в ближайшую улочку. Тут гораздо темнее и нет никаких магазинов; по обеим сторонам только подворотни и десятки большущих деревянных дверей. Дверь, подворотня, дверь, подворотня, мне начинает казаться, будто я бреду внутри какого-то фрактала[35]35
Фрактал – сложная геометрическая фигура, обладающая свойством самоподобия, то есть составленная из нескольких частей, каждая из которых подобна всей фигуре целиком.
[Закрыть], но не туда, куда надо, потому что улочка сужается; сворачиваю в следующую, еще более узкую, а потом в следующую, на которой горит только каждый третий фонарь и поэтому темно, и чем дальше, тем темнее. Ускоряю шаг – но я уже потерял ориентацию, запутался, заблудился. Наконец останавливаюсь под каким-то деревом, пытаюсь достать сигареты, вместе с пачкой из кармана выпадает ключ и со звоном брякается на тротуар, ищу его вслепую, а когда, спустя несколько минут, нахожу, руки у меня так дрожат, что я не могу кончиком сигареты попасть в огонек зажигалки.
На место я добираюсь в третьем часу, швыряю куртку на кровать, а может, куртка швыряет меня в кресло, я ни в чем не уверен. Сижу в темноте и не могу собраться с мыслями; голова трещит, а где-то внутри затаился смутный страх, по спине бегут мурашки. В конце концов, нахожу пульт и включаю телевизор, хотя после некоторого колебания, палец не сразу нажимает на кнопку – однако это продолжается всего минуту. Экран вспыхивает, мерцает, но вот появляется изображение: специальная студия для передач о Папе, телеведущий, весь в черном, смотрит на своего гостя, поправляет очки, наконец говорит: “Нет у Святого Отца надежды” – и смотрит выжидающе на собеседника, который только молча кивает, полагая, что последует продолжение, и лишь поняв, что теперь его черед, что теперь он должен говорить, откашливается и повторяет: “Да, нет у Святого Отца надежды”. Сейчас уже он выжидающе глядит на ведущего, но тот смотрит прямо перед собой, притворяясь, будто не понимает, пауза затягивается, идет война нервов. “Теперь многое изменится, – говорит наконец ведущий, которого, вероятно, торопит выпускающий режиссер, и поворачивается к гостю: – Да-а… а что, по вашему мнению, изменится?” Гость задумчиво поглаживает подбородок. “Многое изменится”, – отвечает. На бегущей строке внизу экрана – как в передачах об экономике – самые последние сообщения: 07.2 °Cостояние Папы очень тяжелое, сообщил пресс-секретарь Ватикана ХоакинНаварро-Вальс *** 09.40 Иоанн Павел II тихо угасает, сказал кардинал Анджей Мария Дескур, друг Папы *** 12.3 °Cостояние Папы тяжелое, но он в сознании, молится и принял нескольких человек из своего ближайшего окружения *** 19.04 ХоакинНаварро-Вальс сообщил, что состояние Иоанна Павла II ухудшилось – жизненно важные органы отказывают, показатели жизнедеятельности необратимо изменились *** 21.36 Сегодня вечером или ночью Христос отворит врата понтифику, сказал архиепископ АнджелоКомастри, генеральный викарий государства Ватикан; и снова, как будто время зациклилось: 07.2 °Cостояние Папы очень тяжелое. Переключаю канал. На тридцать втором специальная студия для передач о Папе. Телеведущая в черном зачитывает сообщение: “Состояние Папы продолжает ухудшаться; по неофициальной информации из ватиканских источников у Иоанна Павла Второго не осталось надежды”. На тридцать третьем специальная студия, “Нет у Святого Отца надежды”, – говорит красавец телеведущий; на тридцать четвертом специальная студия, нет надежды, тридцать пятый, нет надежды, нет надежды, нет надежды. На тридцать шестом два китайца безмятежно играют в пинг-понг.
Возвращаюсь к началу: “Прямой эфир с краковского Рынка. Алло, Бася, расскажи, какое настроение в Кракове?” Бася, кивнув, отвечает: “В Кракове скорбное настроение, всеобщая печаль, глубокие раздумья и подавленность; на лицах не видно улыбок, а кафе и пабы, где обычно многолюдно и шумно, сегодня ночью полупустые”. Тридцать второй: “В Вадовице[36]36
Город, в котором родился Кароль Войтыла.
[Закрыть] настроение подавленности, скорби и глубоких раздумий”. Тридцать третий: красавец ведущий беседует с гостем. Тридцать четвертый: фрагменты из хроники – паломничества, встречи, – короткие, по несколько секунд, как клипы. Я перескакиваю с канала на канал все быстрее, щелк, щелк, щелк: сосредоточенные лица ведущих, микронаушники, гости в студии, быстрый монтаж кадров, капельки пота на лбу у операторов, нервозность шеф-редакторов – удастся ли, удастся ли обскакать другие каналы. “Гжесь, прочти еще раз последнюю информацию, потом я тебе напрямую включу Вадовице, уже есть связь, потом перебивка с площади Святого Петра, Краков и специальный репортаж в прямом эфире”. Корреспондентка из Ватикана дает знак, что у нее свежая новость, которую она раздобыла благодаря связям в “Рай Уно”. “Гжесь, Гжесь, замена, сейчас дадим Ватикан”. И Гжесь говорит: “А сейчас мы выходим на связь с площадью Святого Петра, наша корреспондентка сообщит вам самые последние новости”. Щелк, следующий канал, а там уже кто-то сообщает: “Как я только что узнал из неофициального источника, Папа пришел в сознание, хотя его состояние очень, очень тяжелое – нет надежды у Святого Отца; однако это неподтвержденная информация, повторяю: информация неподтвержденная”. Щелк, следующий канал, следующий, следующий, щелк, щелк, щелк: нет надежды, информация из неофициального источника, журналисты итальянского телевидения сообщают, настроение в Кракове подавленное, воспаление мочевыводящих путей, нет надежды, у нас в гостях профессор медицины, он ставит диагноз понтифику заочно, нет надежды. У меня голова идет кругом, пальцы сами вцепляются в подлокотники кресла, а перед глазами упорно маячит одна и та же картина: Папа стоит в окне и пытается что-то сказать людям на площади, собирается с силами, напрягает непослушные связки. И это усилие на лице, эта предельная сосредоточенность, неколебимая, как скала, как столп, – и ни слова, ни единого слова. А потом его лицо исчезает в глубине помещения: кто-то невидимый оттащил от окна подставку, на которой он стоял; лицо пропадает в полумраке, расплывается, растворяется в темноте – и тогда мне кажется, что я слышу какой-то звук, какой-то тревожный звук, который пробивается сквозь толщу избитых фраз, всплывает на поверхность в промежутке между выходом на прямую связь и специальным репортажем, этот звук все громче, все отчетливее, все назойливее – невыносимый, пугающий; и я чувствую, как вдоль позвоночника у меня бежит струйка холодного пота, и все сильнее трясутся руки, и стучат зубы – и вдруг мне кажется, что я понял, что это за звук, и, оцепенев, падаю в кресло, дрожа, вслушиваясь в торжествующий смех Сатаны; и, широко раскрыв глаза, вижу, как кривятся в сардонической гримасе лица телеведущих, как у них изо рта, разрывая губы, вылезают кривые клыки, как их глаза вспыхивают адским красным огнем. А потом вдруг все гаснет, и я проваливаюсь в темноту.
2
На следующий день он умер. Утром я проснулся с тяжким вздохом – вынырнул из глубокого, как колодец, и темного, как колодец, сна. Проснулся, нервно вздрогнув, на полу и с минуту лежал не шевелясь, обводя взглядом светлый прямоугольник окна, постер на стене, которого я раньше не заметил, сосновый стол, кровать, разбросанную одежду. Потом вспомнил вчерашнее и снова вздрогнул, пробормотал себе под нос что-то вроде “примстилось, примстилось” и неуклюже поднялся с пола. А потом вытряхнул из рюкзака вещи, выбрал нужные и пошел в ванную. Споткнувшись на пороге, вошел, пустил воду и долго стоял под горячей струей, неподвижно, с закрытыми глазами, прижав ладони к лицу, – долго стоял, долго, очень долго. А потом отыскал кухню – большое мрачное помещение на самом нижнем этаже, где каждый шаг отзывался враждебным эхом, а каждое перемещение чайника, тарелки, ложки – грозным грохотом, и в чужой кружке заварил себе чужой чай. Потом бродил по коридорам, тихо и осторожно, пытаясь угадать, есть ли в доме кто-нибудь кроме меня, а когда убедился, что нет ни души, набросил куртку и, прикидываясь перед самим собой, будто я вовсе не спешу, торопливо вышел, и по аллее парка, между деревьев, направился на остановку, и на автобусе доехал до центра. Ходил взад-вперед по Плянтам[37]37
Плянты – городской парк, зеленый пояс, окружающий исторический центр Кракова.
[Закрыть], петлял, сворачивал то направо, то налево, наугад выбирая дорогу, стараясь запомнить названия улиц, выучить их расположение, и в конце концов неожиданно наткнулся на Рынок, где – как и говорил Клубень – стояли тонвагены и спутниковые передатчики, техники со скуки резались в карты на переносных столиках или дремали в кабинах, а выключенные камеры были нацелены в небо.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!