Электронная библиотека » Литературно-художественный журнал » » онлайн чтение - страница 6


  • Текст добавлен: 15 января 2025, 15:01


Автор книги: Литературно-художественный журнал


Жанр: Журналы, Периодические издания


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 6 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

Шрифт:
- 100% +

– Да, это точно, – откликается Уильям П. Миллер.


Безлюдные улицы вьются между темными зданиями; в непроницаемой пелене дождя ползут по глубоким лужам громоздкие экипажи; иногда свет молнии на короткий миг вырывает из тьмы какого-нибудь бесприютного продрогшего пьяницу или рабочего, возвращающегося с вечерней смены. Гроза карает Чикаго, стегая его жителей плеткой ненависти.

Что же делать, думает Ольга. На секунду осколки стекла на полу вспыхивают как далекие звезды на небе. Засохшая буханка ржаного хлеба появляется на столе и тут же исчезает. Огонь в плите еще не потух, тошнотворный дым просачивается в комнату, хлопья пепла, легкие, как пух, вылетая из трещин в плите, поднимаются в воздух и садятся Ольге на лицо и волосы. Руки лежат на коленях, она ощущает их тяжесть; когда вспышка молнии ножом рассекает темноту, руки кажутся ей изможденными малютками. Но вот и они куда-то деваются; единственное, что остается, это влажный кокон платья. Гроза уходит, злобно прорычав на прощанье. При таком сквозняке зажигать лампу бессмысленно.


Дорогая мамочка, Лазарь уснул, и нам его уже никогда не разбудить.


Нет, она не может написать домой до похорон, до того, как прочитают кадиш[9]9
  Поминальная молитва.


[Закрыть]
. Они сбросят его в яму как собаку. Раскошелятся ли они на гроб? Обмоют его или предоставят это сделать дождю? А может, полицьянт ногой столкнет его тело в могилу? Помочится на него, стоя на краю ямы? Ольга вскакивает со стула, делает два шага вперед, шаг назад, наступает на осколки. Вилки, ножи и чашки хрустят и звенят. Эти звуки приводят ее в исступление, она хватает вилку и замахивается на невидимого врага. Потом замирает и стоит с поднятой рукой, направив зубцы вилки в темноту. Дождь барабанит по стеклам. В дальнем углу, в кромешной темноте, кто-то все слушает и за всем наблюдает.


Дорогая мамочка, не знаю, как и сказать: Лазаря больше нет.


Нет его, нет. Одна пустота.


Дорогая мамочка, кажется, нас преследует злой рок. Мы потеряли Лазаря. За что нам посланы такие страдания?


Ее платье пропитано запахом скорбного пота и дыма от сигар полицейских, чулки порваны, на левой туфле сломался каблук. Лазарь горько рыдал, потеряв одну лайковую перчатку – перчатки ему подарили на бар-мицву[10]10
  Обряд совершеннолетия для мальчиков, достигших тринадцатилетнего возраста.


[Закрыть]
. Лазарь в смешном матросском костюмчике. В детстве он боялся воробьев. Лазарь на своей бар-мицве, читающий из Торы, запинающийся. Почему у евреев новый день начинается на закате? Вот Лазарь в лагере беженцев в Черновцах, дрессирует бездомного пса, учит его приносить палку, пес недоуменно за ним наблюдает. А как брат умел, оттянув уши и выпятив челюсть, изображать обезьянку?! Как заливисто хохотал над фокусами господина Мандельбаума, когда яйцо сначала исчезало, а потом появлялось у Лазаря за ухом?! Он ни в какую не хотел замечать первую щетину на лице. Вкус кудрявых волос брата, когда она его целовала: солоновато-сладкий, иногда с горчинкой. Его холодное лицо в морге; сердце не бьется в груди; пустота.


Дорогая мамочка, твое последнее письмо нас очень обрадовало. У нас все прекрасно: я получила новую работу – секретаря в адвокатской конторе, а Лазарь работает репортером в газете “Еврейское слово ”. Он подумывает о женитьбе.


Зачем же выбрасывать сухой хлеб? Его можно разогреть на пару. Но есть она не будет. Еле уловимый запах тления пропитал всю комнату. Как же здесь пусто без Лазаря! Вещи как стояли, так и стоят, живут своей, не зависимой от Ольги и ее горя, жизнью: порожний таз, шаль на спинке стула, бесстрастный кувшин с водой, швейная машинка, приводной ремень которой иногда потрескивает. Ольга не может себя заставить к ним прикоснуться; всматривается в их очертания, словно ждет, что они расколются и тогда откроется бездна горя внутри каждой проклятой вещи. В этой самой комнате, где когда-то сидел Лазарь Авербах, девятнадцатилетний мальчик. Здесь он уплетал кашу, большим пальцем выковыривая из левого глаза засохший гной, время от времени по-кошачьи широко зевал, показывая десны и резцы. Здесь он со стуком ставил алюминиевую миску в раковину. Здесь пришпилил на стенку фотографию из “Дейли ньюс”: толпа еврейских девушек занимается гимнастикой на крыше какого-то здания, их руки тянутся к небу.

Интересно, обыскивала ли полиция туалет во дворе?

Ольга несется вниз по лестнице, пробегает мимо лениво развалившегося на стуле в подъезде полицейского. Тот даже бровью не повел. Она идет навстречу ветру по жидкой грязи заднего двора, заливающейся в открытые туфли; поскальзывается, но не падает; по волосам стекают струи дождя. Наклонившись, отодвигает булыжник, припирающий дверь сортира, и рывком распахивает ее настежь. В ноздри ударяет невыносимая вонь: из-за дождя уровень дерьма в выгребной яме поднялся, а вместе с ним – и миазмы. Где-то здесь должен быть англо-русский словарь, который Лазарь любил брать с собой в туалет. Ольга ищет словарь, натыкается на его твердый корешок, выступающий, словно миниатюрный горный хребет. Сколько раз она ругала брата за то, что сидит и читает на холоде, да разве же он слушал. Придет, бывало домой, расчихается и раскашляется… На прошлой неделе она высморкала ему нос, так он морщился и хныкал как маленький. Книга на ощупь теплая, будто Лазарь только что выпустил ее из рук, будто из нее течет его жизненная энергия. Ноги у Ольги подкашиваются и, чтобы не упасть, она, всхлипывая, плюхается на край сиденья, левая ягодица зависает над дыркой. “Лазарь, – плачет Ольга, прижимая словарь к груди, – братик мой родненький”. Столько было надежд… Ни одной уже не сбыться. Она помогала ему учить язык: диктовала английские слова, а он должен был перевести их на русский. В прошлый вторник они как раз проходили букву Л:


ложь

локомотив

ломать

ломоть

лопата

лотерея

лохмотья

лошадь

луг

лужа

лук

луна

луч

лучший


Зачем ей теперь эти чужие слова? Что они могут ей сказать? Она стонет, раскачивается взад-вперед, будто молится, будто бесследно растворяется в пустоте.


любезный

любимый

любить

любоваться

любовник

любовь

любопытный

люди

люк

лягушка


Господи, что я делаю?!

– Ольга, это ты? Ольга?

Ольга вскрикивает от ужаса, съеживается, защищая важную книгу и свое сердце от неведомой напасти. Непонятно откуда взявшийся хриплый голос накатывает на нее из темноты. Опять полыхают молнии; ноги у нее совсем заледенели. От мысли, что она, возможно, тронулась, ей становится невыносимо легко на душе.


Дорогая мамочка, Лазарь умер, а я сошла с ума. В остальном все хорошо, мы про тебя постоянно думаем.


– Ольга, это я, Исидор, – доносится до нее голос. – Я тут, в яме.

И правда, снизу доносится плеск.

– Исидор?

– Да, это я, Ольга. Внизу, в дерьме. Я погибаю.

– Ради всего святого, что ты там делаешь?

– Я обожаю плавать в говне. А ты что подумала?! За мной охотятся по всему городу.

Ольга заглядывает в черную вонючую дырку, к горлу подкатывает тошнота, ее выворачивает.

– Откуда ты знаешь, что тебя ищут? Как ты сюда попал?

– Я шел к тебе, но тут приехала полиция, и я спрятался. Добрые люди посоветовали держаться от полицейских подальше.

– Если ты ничего плохого не сделал, тебе и бояться нечего, – говорит Ольга без особой уверенности.

– Мне все объяснили: я – курчавый соучастник преступления, – говорит Исидор. – Да вот только не курчавый я и никакого преступления не совершал.

– Ты хотел убить Шиппи?

– Не говори глупостей. С чего вдруг мне бы это понадобилось?

– А ему что понадобилось в доме Шиппи?

– Я не знаю. Слушай, мне надо отсюда выбраться. Я замерз и умираю от голода. И дерьмо вдобавок поднимается.

– Это все ты со своими анархистскими бреднями и подстрекательскими речами. Чем уж так была плоха его жизнь?

– Мы всего лишь мечтали, чтобы мир изменился к лучшему. Читали и обсуждали, вот и все. Ольга, я здесь сдохну.

– Врешь, Исидор. Это ты его подговорил.

– Ольга, ты ведь меня знаешь. Я ел и пил у тебя в доме. Он был мне как брат. А ты как сестра.

– Я тебе не сестра. У меня был брат, но ты его угробил.

– Он был взрослым самостоятельным человеком. Его никто не заставлял.

– Ты таскал его слушать эту Голдманиху, всех этих красных смутьянов; ты отравил его душу ненавистью. Пусть твои сестры-анархистки вытаскивают тебя из дерьма.

Разглядеть Исидора в темноте она не может, не видно, насколько глубоко он сидит. Она никогда не смотрела внутрь и при дневном-то свете. Все перевернулось с ног на голову. Исидор всего-навсего любил трепать языком, а теперь за ним, как за главным анархистом, гоняется полиция.

– Вокруг полно полицейских, один сидит у нас внизу, – говорит она. – Поджидает тебя. Если я здесь задержусь, они заподозрят неладное.

– Я не ел уже два дня. По мне шныряют крысы. Мне скоро конец. А я не хочу умирать.

– Я могу сказать полицейским, и они тебя вытащат.

Исидор молчит; гроза уходит. В двери туалета окошечко в форме сердца; сквозняк шевелит стопку газетных листов. У Ольги под мокрыми волосами чешется голова.

– Назови хоть одну причину, почему нельзя вызвать полицию.

– Лазарь был невиновен, но полицейские его застрелили. Я тоже невиновен, и меня тоже убьют. Вот тебе уже две причины. Если надо больше, то я покопаюсь в дерьме и, будь уверена, найду еще парочку.

Пальцы на ногах и руках у Ольги совсем закоченели, сердце превращается в ледышку. А почему бы ей здесь не остаться? Заснуть и покончить со всем раз и навсегда? Тогда мученьям сразу придет конец. Господи, почему ты бросил меня одну в темной чащобе?

– Ольга, умоляю. Помоги мне выбраться из ямы и принеси одеяло и чего-нибудь поесть.

– Тебе все равно нельзя здесь оставаться.

– Мне только ночь пересидеть. Потом мы что-нибудь придумаем.

– Я тебя ненавижу, Исидор. Тебя и твои идеи. Он, видите ли, собрался изменить мир. Высокие мечты. Ты витаешь в облаках. Почему ты не оставил нас в покое?

– Я хотел только одного: иметь достойную жизнь. Помоги мне, Ольга. Пожалуйста.

Она кладет словарь и протягивает руку в темноту. Исидор скользкими пальцами с такой силой в нее вцепляется, что чуть не стаскивает Ольгу вниз.

– Будь ты проклят, Исидор. Ты и тебе подобные, – говорит Ольга. Словарь падает в дырку, ударяет Исидора по лицу и с всплеском утопает в дерьме.

– Что это было? – вскрикивает Исидор.


Лежа в кровати, Ольга укрывается с головой, стараясь отгородиться от холода и запаха фекалий, хотя понимает: ей никогда не избавиться от вони и холода; чудом будет, если она не заболеет воспалением мозга. Она отнесла Исидору одеяло и кусок черствого хлеба, спрятав их под платьем. “Что, понос разобрал?” – фыркает полицейский с брезгливой гримасой. Он, похоже, не блещет умом, но Ольгу тревожит, как бы он не собрался пойти в туалет. “Не волнуйся, они не срут там, где евреи”, – успокоил ее Исидор.

Теперь Исидор восседает на толчке, как повелитель дерьма на троне, закутавшись в тонкое одеяло, и размышляет о свободном мире, где во всех домах есть канализация. “Надеюсь, в туалет мне в ближайшее время не приспичит”, – пытается он шутить, но Ольге не до смеха. Она больше не будет смеяться, никогда. Она помылась в тазу, чуть ли не час терла руки, но без толку, запах фекалий, похоже, впитался во все поры.

В памяти всплывает картина: Лазарь возвращается домой с Исидором, несет три дюжины яиц в кульке из газеты, все целехоньки, ни одно не разбилось. Они осторожно выкладывают яйца в миску, продолжая спорить об услышанном на лекции Голдманихи: Исидор с нарочитым пафосом воздевает руки, Лазарь рядом с ним – вылитый только что оперившийся неуклюжий птенец.

Исидор в туалете; везде вокруг полицейские; Лазарь мертв; от меня несет говном и скорбью; гроза никак не закончится; я потерялась в чужой стране. В общем, жизнь как жизнь.


Дорогая мамочка, не знаю, с чего начать…


Она поворачивается на бок, просовывает правую руку под подушку; слышно, как под наволочкой шуршит солома. Исидор постарается улизнуть перед рассветом, пока все спят мертвым сном; гроза когда-нибудь закончится. Если я усну, а проснусь уже мертвой, то эта убийственная тоска навсегда оставит меня в покое.


ложь

локомотив

ломать


В морге у него было такое злое лицо, такое напряженное… Сжатые губы, тонкие как ниточка. Что его разозлило? Он рассуждал об анархии и свободе, полиции и справедливости. И об Америке. “Из-за того, что единицы владеют всем, большинство не имеет ничего. Мы – часть этого большинства, живем такой же жизнью. Знаешь, Ольга, у меня от работы немеют пальцы. Поэтому, когда я пишу, мне трудно держать ручку. К чему бы я ни притрагивался, все на ощупь похоже на яйцо”. Лазарь мечтал стать репортером в газете “Еврейское слово”. Он бы разъезжал по всему миру и писал про свои путешествия. Хлеб он резал плавными замедленными движениями, словно распиливал. У него были жутко костлявые руки, а локти торчали как ощипанные кончики крыльев.

Исидор разбивает яйцо о край стола и, не пролив ни капли, опрокидывает желток с белком в рот. Проглатывает залпом, по тонкой длинной шее ходит вверх-вниз кадык. Если бы не ужасающая худоба, он был бы даже красив. Лазарь тоже пробует разбить яйцо, но только неловко размазывает его по столу.


ломать

ломоть

лопата

лотерея


В дверь стучат; Ольга вскакивает с кровати, услышав два коротких и два длинных удара – так любит стучать великий конспиратор Лазарь. Распахивает дверь; на пороге стоит, кто бы мог подумать, брат, долговязый, потрепанный, без ботинок, носки дырявые, костюм болтается на нем как на вешалке. Худющее суровое лицо расплывается в широкой, от уха до уха, улыбке. Она вскрикивает от радости и заливается слезами; крепко обнимает брата, еле доставая ему до плеча. Прижимается щекой к его груди, слышно, как стучит его сердце; одна из пуговиц отпечатывается у нее на ухе. “Где ты пропадал? – спрашивает она, почти крича. – Ты зачем играешь со мной в прятки?” Но он молчит, целует Ольгу в макушку и, отстранив, проходит в комнату. Опускается на стул, отламывает кусочек от ржаной буханки и, жуя, мрачно качает головой, словно хочет сказать: “Ты не представляешь, что мне пришлось пережить”. Ольга присаживается перед ним на корточки и кладет руки ему на колени, чтобы он успокоился. “Лохмотья, лошадь, – бормочет он, глаза у него бегают, как капельки ртути. – Любовь, любопытный, люди”.


Вряд ли кто-нибудь во Львове – ни “братки” В казино, ни официантка в кафе “Вена”, навострившая уши, услышав мой допотопный украинский, ни три грации, призывно нам улыбавшиеся, – нас запомнил. Единственный, кто мог бы вспомнить, – это таксист, которого мы наняли для поездки в Черновцы. Я отправился на стоянку такси около автобусной станции и завел разговор с самым молодым и здоровым на вид водителем с самой приличной машиной. Звали его Андрий, он ездил на пятнистом от ржавчины синем “форде-фокусе”. На его лунообразном лице сияли по-детски распахнутые глаза – признак порочности или, наоборот, невинности, а может, и того и другого; в целом, он производил впечатление непьющего семейного человека: я заметил у него на пальце обручальное кольцо. За работу он запросил сто долларов, плюс еда и бензин; вся поездка, по его расчетам, должна занять часов пять или шесть. Я сказал, что по дороге мне хотелось бы остановиться в одной деревушке, Кроткая называется, откуда родом мой дед. “Тогда придется накинуть еще двадцатку”, – сказал он. Другие таксисты, небритые и хамоватые, толпились вокруг, прислушиваясь к нашему торгу, одобрительно хмыкая; один из них попытался перебить клиента, предложив взять за работу поменьше. Андрий гневно на него посмотрел, и тот сразу ретировался.

На следующее утро, еще до рассвета, Андрий покидал наши вещички в багажник и закрепил совершение сделки крепким рукопожатием. Рора глядел на него, не снимая солнцезащитных очков: очевидно, предрассветный Львов слишком слепил глаза. Я сел спереди и стал пристегиваться, как вдруг Андрий схватил меня за руку и буркнул: “Не надо”. Я попробовал объяснить ему, что всегда пристегиваюсь, не важно, кто за рулем, но он продолжал настаивать. Мне ничего не оставалось, как вверить ему свою судьбу. Рора хихикал на заднем сиденье: “Чему быть, того не миновать”. – “Мне еще рано умирать”, – возразил я, но пристегиваться все же не стал. В машине пахло какашками.

Мы покидали Львов по скудно освещенному шоссе. Путь лежал на восток. На выезде из города нам встретилась телега, набитая клетками с кроликами; управлял ею крестьянин с уныло обвисшими плечами, мне он показался похожим на беженца. Мимо протарахтел приземистый грузовик, оставляя за собой облако серой пыли; за нами, по всей видимости, тоже клубилась пыль; осев, она скроет наши следы.

Если бы Лазарь не умер, изменил бы он свое имя на Билли Авербаха? А его дети, стали бы они со временем Эйвери или Аверманами или, кто знает, может, даже Филдами? Нарожал бы Лазарь Филиппов и Солов, Бернардов и Элеонор, которые, в свою очередь, произвели бы на свет Джеймсов, Дженнифер, Джен и Джонов? Стыдились бы потомки Лазаря его анархистских наклонностей, его скошенного подбородка и обезьяноподобных ушей? Прятали бы они подальше от чужих глаз семейный секрет, не желая бросать тень на идею знаменитой “американской мечты”? Много можно рассказать разных историй, да только не всем можно верить.


Рэмбо нравилось возить Миллера по улицам Сараева. Он запрыгивал в шестицилиндровый “ауди”, экспроприированный из гаража почившего в бозе парламента Боснии, и садился за руль, Миллера сажал рядом, и, не пристегнувшись, на бешеной скорости они носились по городу. Им нравилось щекотать себе нервы: машину заносило и крутило посреди мусора, трупов, разбегающихся в страхе случайных прохожих; не раз и не два она попадала под снайперский обстрел, и каждый раз Миллер засекал время. Так они перебирались из Радичевы, где находился штаб, в Ступ, к ребятам Рэмбо. “Ауди” был весь изрешечен пулями, но, как по волшебству, оба оставались целы; они дразнили смерть, получая от этого огромное удовольствие. Особенно тащился Миллер; время от времени Рэмбо давал ему порулить, и тогда Миллер чуть не терял сознания от подскакивающего уровня адреналина в крови. Ездили они и по ночам с выключенными фарами; Рэмбо уверял: он настолько мастерски водит, что может делать это с закрытыми глазами. Впрочем, езда на машине по ночному Сараеву мало чем отличалась от езды вслепую.

Однажды Рора оказался в Сконе, на юге Швеции, и там ему привелось сыграть в джинрамми с одним человеком, который, узнав, что Рора приехал из Сараева, ужасно воодушевился. Настолько, что позволил Pope ободрать себя как липку. Потом он повез Рору к себе домой на громадном “бентли” с сиденьями из нежнейшей кожи – казалось, в машине слышны вздохи призраков телят, пущенных на заклание. Этот богач сказал, что хочет показать Pope одну вещь. Он коллекционировал старинные автомобили: были у него и “форды-Т”, и несколько нацистских “фольксвагенов”, и “бугатти” в отличном состоянии. Pope же он хотел похвастаться другим: на стене гаража, подсвеченные, как иконы на алтаре, висели рулевое колесо и медная труба – когда-то с помощью таких труб сидящие сзади пассажиры общались с водителями. Эти руль и труба являлись частями автомобиля, в котором в Сараеве в 1914 году погибли эрцгерцог и его супруга: с этого началась Первая мировая война, а ее самой первой жертвой стала беременная эрцгерцогиня. Владелец коллекции был сильно пьян и вдобавок под сильным впечатлением от внушительного проигрыша; он возбужденно рассказывал Pope, как на этот самый руль градом лился пот с лица шофера, как эрцгерцог испустил последний вздох, как гортанные немецкие согласные навсегда застряли в переговорной трубе. Ничтожные мел очи – вот все, что осталось от человека, который должен был стать императором. “Последним к рулю империи прикоснулся до смерти перепуганный безымянный шофер, решивший, что во всем обвинят его”, – сквозь слезы сказал коллекционер. (Я невольно бросил взгляд на руки Андрия, крепко вцепившиеся в руль “форда”; костяшки двух пальцев на левой руке у него были разбиты – скорее всего, в результате разборок с конкурентами.) По мнению Роры, шведа облапошили, ведь подобных подделок – пруд пруди; сам Рора знавал в Берлине одного портного, который специализировался на пошиве старой военной формы, а в Милане был один умелец, подделывавший любовные письма шестнадцатого века. В Амстердаме, по слухам, жил кузнец, занимавшийся изготовлением древних самурайских мечей. Но Рора не захотел разочаровывать своего случайного знакомого – каждый верит в то, во что ему необходимо верить.

А вот взять, например, Рориного дядю, Мурата: как-то раз он беспробудно пил с приятелями накануне путешествия в Мекку, на хадж. Он проспал и пропустил самолет, а когда проснулся, мучаясь от похмелья, вышел на улицу и взял такси. На вопрос водителя, куда ехать, дядя ответил: “В Саудовскую Аравию”. Шофер доставил его в Мекку; дорога заняла несколько дней. Когда приехали, дядя Мурат решил, что негоже отправлять шофера домой одного, оплатил его гостиницу и еду, и они вместе молились в мечети Каабба. На обратном пути они купили по дешевке ковры в Сирии и фарфоровые кофейные сервизы в Турции, потом все это перепродали в Сараеве и даже не остались в накладе.

Рориным историям не было конца. Раньше я никогда не слышал, чтобы он так трещал без умолку; скорее всего, на него подействовало раскинувшееся вокруг безлюдное, покрытое свежей зеленью пространство. Время от времени он, словно бы нехотя, щелкал фотоаппаратом, не прерывая, однако, своего рассказа. Даже Андрия, казалось, заворожил Рорин голос, лившиеся плавным потоком мягкие славянские звуки. Мне очень хотелось записать некоторые истории, но “форд-фекалис” прыгал по колдобинам, а когда Андрий, не обращая внимания на встречные машины, лихо обгонял грузовики, я и вовсе бился головой о боковое стекло.

Я тоже когда-то рассказывал Мэри разные истории: про свое детство и про случаи из иммигрантской жизни, услышанные от других. А потом мне это надоело: я устал рассказывать и устал слушать. В Чикаго я не раз ловил себя на мысли, что скучаю по сараевскому стилю повествования: зная, что внимание слушателей удержать непросто, сараевцы стараются все приукрасить, преувеличить, а порой и изрядно приврать. Вот тогда ты попадаешь к ним на крючок и слушаешь, разинув рот, готовый в любой момент разразиться смехом, ни на секунду не усомнившись в правдивости их историй. К тому же рассказчики соблюдают некий код солидарности: не перебивай человека, если другим слушателям его рассказы нравятся, иначе в будущем тебе это аукнется. Такого понятия, как “что-то я сомневаюсь”, не существует, ведь никто и не надеется услышать правду или получить достоверную информацию, самое большее, на что можно рассчитывать, – это почувствовать себя участником истории и потом при случае рассказать ее от своего имени. В Америке же все по-другому: в обществе непрерывного поголовного затуманивания мозгов люди жаждут правды и только правды; неслучайно, самая большая ценность здесь – реальность.

Однажды мы с Мэри были в Милуоки на свадьбе ее двоюродного брата. Он работал в администрации губернатора Висконсина; за нашим столом сидели еще три пары, так или иначе участвующие в политической жизни штата. Как это часто случается на свадьбах, все принялись вспоминать судьбоносные встречи со своими будущими супругами: Джош и Дженнифер познакомились в спортивном клубе; Джен и Джонни сошлись еще в университете, потом расстались и встретились несколько лет спустя: как оказалось, они трудились в одной и той же адвокатской фирме; Сол и Филипп “нашли” друг друга на вечеринке в древнеримском стиле (форма одежды – тога) около бочонка с “миллер лайт”. Все пары так и светились счастьем, сразу было видно, что им предстоит всю жизнь вкушать только сладостные деликатесы и никакой тебе “трески в соусе из тоски”.

Я решил тоже внести свою лепту в общую копилку и описал им эпизод из жизни кроликов в годы “холодной войны”. Мне эту историю рассказал Рора по возвращении из Берлина. “По обеим сторонам Берлинской стены, – начал я, узурпировав его авторское право, – тянулись заросшие по колено травой минные поля. Немудрено, что там развелось огромное количество кроликов: на минах подорваться они не могли – слишком легкие, и ни одного хищника вокруг”. Во время брачного периода ошалевшие от вожделения кролики, учуяв самок по ту сторону стены, как безумные, издавая жалобные стоны, отчаянно пытались найти хоть какую-нибудь щель в стене. Кролики доводили пограничников до белого каления, но стрелять по животным строго воспрещалось – надо было беречь пули для перебежчиков из числа хомо сапиенс. Всем в Берлине было известно, что весна – самое плохое время для побега: озверевшие из-за кроликов пограничники стреляли без предупреждения.

Сколь ни ужасна была эта история, я всегда находил ее очень смешной и пикантной: тут тебе и дикая “холодная война”, и любовь, не ведающая границ, и падение Берлинской стены под напором сексуально озабоченных грызунов. Мне не пришлось прилагать особых усилий, чтобы поверить в правдивость этой истории; я высоко оценил красочность Рориного рассказа. Но слушатели в Висконсине застыли с недоуменными улыбками на лицах: история закончилась, а шутки под занавес они так и не дождались. Тут Мэри сказала: “Верится с трудом”. Я сразу почувствовал, что она расстроилась и обиделась. Понятно почему: я не захотел рассказывать, как мы с ней познакомились и полюбили друг друга (шуршащий под ногами песок на пляже, дрожащие отражения чикагских небоскребов на поверхности озера, волны, лениво накатывающие на волноломы). И все же это крайне унизительно, когда собственная жена прилюдно выражает тебе недоверие. Потом Джош спросил: “А почему кролики не могли найти себе партнеров на своей территории? Почему их интересовали только те, за стеной?” Что я мог сказать ему в ответ? Мне даже в голову не пришло задать Pope подобный вопрос; а сейчас история развалилась, не выдержав столкновения с американской практичностью. Но хуже всего было то, что Мэри осталась за выросшей между мной и всеми прочими стеной, разделившей нас на два лагеря: в моем лагере царил вымысел, в ее – подтверждаемая фактами реальность. После того случая я не мог себя заставить рассказывать истории в ее присутствии.

Рора умел зажечь слушателей, доказательством тому – мой безоговорочный многолетний интерес к его легендарным приключениям, не ослабевший и в этой нашей поездке. Рора умело управлял моим вниманием: держал в напряжении, то чего-то недоговаривая, то пускаясь в пространные отступления, изучая по лицу мою реакцию, проверяя, смешно мне или нет. Что и говорить, приятно, когда тебя высоко ценят как слушателя. Я тоже был неплохим рассказчиком, но мне мешал страх перед аудиторией, боязнь недоуменных взглядов.

Впрочем, вернемся к нашему путешествию. По дороге, петляющей среди неглубоких лощин, беззубый старик вел на веревке пузатую злобную козу. Андрий притормозил и спросил у него, как доехать до Кроткой. Старик молча махнул рукой в сторону невысокого холма, и мы стали подниматься наверх. На вершине холма стояло похожее на школу здание; на полях вокруг цвел клевер; утиное семейство вперевалку ковыляло к луже. Школа стояла заколоченная; у крылатой статуи в честь победы в давно всеми забытой войне было отбито одно крыло. Напротив виднелось сельское кладбище; ворота отсутствовали. Именно там мы и высадились. Рорины блестящие, возможно итальянской работы, черные туфли выглядели весьма нелепо на пыльной дороге; он наклонился, выковырял камешек из кожаной подошвы и, отдавая дань суеверию, бросил его за левое плечо. Похоже, наше появление не на шутку всполошило птиц – они хором оглушительно защебетали, возвещая о прибытии трех незнакомцев.

Я не знал никаких Бриков родом из Кроткой; семейные предания сохранили только образы идиллических украинских пейзажей: ни людей, ни имен в них не было. Так описывал эти края дед, уехавший отсюда в девятилетием возрасте. В поисках могил своих родственников я пробирался по запущенному кладбищу. Некоторые надгробия выглядывали из высокой травы, другие целиком заросли колючим кустарником; повсюду витал дух смерти. Попадались и свежие надгробные плиты, мрамор еще не успел потемнеть. На некоторых были желтоватые портреты покойников, а под ними – имена и даты: Олександр Пронек, 1967–2002, Оксана Мыколчук, 1928–1995. Вся жизнь – черточка между двумя случайными числами. “Хойди-хоть, хайди-хать, не хочу умирать”.

– Это не твои? – спросил вдруг Рора, указывая на могилу под деревом, усыпанным спелыми красными вишнями. На памятнике было два портрета; женская голова в траурном обрамлении платка, с черными провалами глазниц. Халина Брик; судя по датам – 1922–1999 – она давно уже пребывала на том свете. Мужчину звали Мыкола Брик; он родился в 1922 году, а умер, постойте-ка, совсем недавно – после черточки значилось: 2004. С его стороны могила была засыпана пожухлыми цветами, а портрет еще не пострадал от дождей и птичьего помета. – Он точно твой родственник. Вылитый ты, – сказал Рора. Что правда, то правда, сходство было, с поправкой на разницу лет годков этак на пятьдесят: такой же большой нос и низкий лоб, широкие скулы, оттопыренные уши, кустистые брови.

Человеческое лицо – набор многих лиц; некоторые достались нам по наследству, какие-то мы приобрели в течение жизни или сами для себя придумали; беспорядочно наложенные одно на другое, они сливаются в единое целое. Когда я преподавал английский как иностранный, у меня были студенты, каждый день приходившие с новыми лицами. Мне понадобилось несколько месяцев, чтобы запомнить их имена. Со временем, найдя правильный ракурс, я научился распознавать истинное лицо под маской мимолетных гримас, видеть человека, каков он есть, а не каким хочет казаться. Иногда мои студенты напяливали маску “настоящего американца”: брови домиком и искривленный от постоянной озабоченности и восхищенного удивления рот. Мэри, кстати, никогда не видела моего настоящего лица, поскольку представления не имела о том, как я жил в Боснии, что помогло мне стать тем, кем я стал, с чего все началось. Ей было знакомо лишь мое “американское” лицо, приобретенное в результате неудачной попытки стать совсем другим человеком. Уж не знаю, какие потусторонние силы помогли Pope углядеть сходство между мной и портретом на надгробном памятнике, но считать приятеля психом тоже не было резона. В моих жилах, вполне вероятно, текла кровь Мыколы Брика, а его дух поселился в узком пространстве между мозгом и надбровными дугами задолго до того, как я появился на свет. Выбирать, на кого быть похожим, нам не дано, как не дано, например, контролировать эхо.

У меня в голове все время крутился вопрос, на который я не мог найти ответа: что думает Рора про мир украинских крестьян с его рутиной и непонятными тяготами. Сам Рора был потомком братьев Халилбашичей: еще в XVI веке они боролись с братьями Моричами за контроль над Чаршией: про те кровавые уличные бои сложены песни. Его прадедушка и прабабушка чуть ли не первыми в Сараеве обзавелись автомобилем; его двоюродная бабушка стала первой мусульманской женщиной в городе, надевшей брюки, и на свои деньги опубликовала сборник любовной поэзии. Рорин дедушка выписывал себе костюмы из Вены, несколько раз совершал хадж, неизменно останавливаясь на отдых то в Ливане, то в Египте, то в Греции. Мир всегда был открыт для семьи Халилбашичей. А мой дед вырос в боснийской провинции, в глинобитном доме, где семья жила бок о бок с курами и коровами, но даже это казалось роскошью по сравнению с тем, как жили родители деда в Кроткой; сам он выходил из дома только в церковь. Никто из Рориных родственников не испытал на себе тяжести крестьянской работы на бесплодной земле; никому из них не забивалась под ногти грязь; в Сараеве одна из улиц названа в их честь. Что видел Рора, глядя на эти могилы и на жалкие посевы запоздалой кукурузы вокруг? Рора курил, около нас, казалось, все замерло, если не считать заполошных птиц в кронах деревьев. Андрий, не проникшись значительностью момента, спал в машине сном младенца.

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6
  • 0 Оценок: 0


Популярные книги за неделю


Рекомендации