Текст книги "Маленькая рыбка. История моей жизни"
Автор книги: Лиза Бреннан-Джобс
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Однажды вечером, вскоре после этого, мне захотелось погулять. Мама была в плохом настроении и отказывалась, но я умоляла, тянула ее за руку, пока она не поддалась. На улице мы увидели зеленый, как трава, хэтчбек «Фольксваген» с объявлением «Продается. Собственник. $700». Мама обошла машину кругом, заглядывая в окна.
– Что думаешь, Лиза? Может, это как раз то, что нам нужно.
Она записала имя и телефон владельца. Позже отец привел ее в кредитный отдел Apple и устроил все для того, чтобы ей выдали ссуду. Потом мама рассказывала о том, как я вытащила ее на прогулку тем вечером, – будто я совершила подвиг.
За рулем она пела. В зависимости от настроения – Blue Джони Митчелл, или The Teddy Bears’ Picnic, или Tom Dooley. Иногда она пела песню, в которой просят бога о машине и телевизоре. А когда чувствовала себя счастливой, полной задора, пела Rocky Racoon, и там было место, где вместо слов – череда звуков, то высоких, то низких, вроде скэта, и когда она напевала это, мне становилось смешно и неловко. Я была уверена, что такой песни быть не может, что это слишком странно, что она сама ее сочинила, и очень удивилась, когда годы спустя услышала по радио версию Beatles.
То были рейгановские годы, а Рейган унижал матерей-одиночек и матерей, живущих на дотации: он называл их королевами с протянутой рукой. Президент считал, что они выпрашивают у государства деньги, чтобы разъезжать на «Кадиллаках». Позже мама говорила, что Рейган был дураком, прощелыгой и вообще объявил кетчуп в школьных обедах овощем.
Примерно в это время нас навестила тетя Линда, младшая сестра мамы. Она работала в сетевой парикмахерской «Суперкатс» и копила на квартиру. У нас не было денег, и Линда сказала, что провела за рулем целый час, чтобы дать маме 20 долларов на еду и подгузники. Мама купила еду, подгузники, а еще букет ромашек и маленькую упаковку узорчатой бумаги для оригами. Деньги, когда они у нас были, сгорали быстро и ярко. Их никогда не бывало достаточно. Мама не умела откладывать, но любила красоту.
Линда вспоминала, как зашла в комнату и застала такую сцену: мама, сидя на матрасе, плакала в телефонную трубку и говорила: «Нам просто нужны деньги, Стив. Пожалуйста, пришли нам немного денег». Мне было всего три года – а это совсем немного, – но Линда помнит, как я выхватила у мамы телефон. «Ей просто нужны деньги. Понял?» – сказала я и повесила трубку.
* * *
– Сколько у него денег? – спросила я маму несколько лет спустя.
– Смотри, – мама показала на клочок бумаги размером с ластик. – Столько есть у нас. А теперь смотри сюда, – сказала она и показала на рулон белой крафтовой бумаги. – Это сколько у него.
Это было после того, как мы вернулись с озера Тахо, куда переехали на своем зеленом «Фольксвагене», чтобы поселиться у маминого бойфренда. Он когда-то был знаменитым альпинистом, но порванная связка и неудачная операция на безымянном пальце правой руки вынудили его оставить это занятие. Он основал компанию по производству походного снаряжения, и мама делала для него иллюстрации – рисовала гамаши и другую спортивную экипировку – и к тому же работала официанткой в кафе. Потом, когда они расстались, он стал успешным продавцом пылесосов и ударился в христианство, но в те годы о нем все еще иногда писали в журналах для альпинистов. Однажды в магазине мама показала на обложку такого журнала: на ней была фотография свисавшего со скалы человека.
– Это он, – сказала она. – Он был альпинистом мирового класса.
Крошечная точка на фоне гор – я едва могла хоть что-то различить. И не могла поверить, что это тот самый человек, который водил меня гулять по кедровому лесу в парке «Скайландия». Лесу, который заканчивался там, где начинался пляж.
– А это, – сказала она, открывая другой журнал, – твой отец.
Вот это было лицо, которое легко было разглядеть. Отец был красивым: с темными волосами, красными губами, приятной улыбкой. Альпинист был кем-то неопределенным и незначительным, а отец – важной фигурой. И хотя альпинист обо мне заботился, я жалела его за несостоятельность и в то же время испытывала угрызения совести из-за этой жалости – ведь это он был рядом.
Мы прожили у озера Тахо почти два года, когда мама решила оставить альпиниста и вернуться в область залива Сан-Франциско. Примерно в это же время, в январе 1983 года, когда мне было четыре, в журнале Time вышла статья об отце и компьютерах, «Машина года». В ней отец намекнул, что мама спала со многими мужчинами и врала. В этой статье он рассказывал обо мне и заявил, что «28 % мужского населения Соединенных Штатов могут оказаться моим отцом». Вероятно, он имел в виду, что результаты анализа ДНК были фальсифицированы.
Когда мама прочла статью, ее покинула способность нормально двигаться: руки и ноги не слушались, медленно поднимались и опускались, на лице было отсутствующее выражение. Она приготовила ужин почти в полной темноте, не считая тусклого света, проникавшего из-под шкафчика. Но через несколько дней к ней вернулось ее обычное чувство юмора, и она послала отцу фотографию: я сидела голой на стульчике в одних только шуточных очках Граучо Маркса с большим пластмассовым носом и черными усами.
«Мне кажется, это твой ребенок!» – написала она на обороте фотографии. Отец тогда носил усы, у него были очки и большой нос.
В ответ он выслал ей чек на 500 долларов, которые она употребила на то, чтобы снова переехать к заливу, где мы месяц снимали комнату в доме на Эви-авеню в Менло-Парке вместе с хиппи, который разводил пчел.
На следующий день после того, как мы вернулись с озера Тахо, отец решил показать нам свой новый дом. Я не видела отца несколько лет и не увижу еще несколько после того. Память об этом дне, необычайном доме, моем чудно́м отце – будто сюрреалистичный сюжет; мне часто казалось, что всего этого не могло быть на самом деле.
Он приехал за нами на своем «Порше».
В доме не было мебели, только просторные пустые залы. В одной огромной, похожей на сырую пещеру комнате мы с мамой нашли церковный орган на возвышении – деревянный набор педалей внизу, а над ними – два пространства, отделенные фигурной решеткой, полные сотен металлических труб всевозможных размеров: от гигантской трубы, куда я могла бы войти целиком, до трубки меньше ногтя на моем мизинце. Каждую в вертикальном положении удерживала специальная деревянная выемка, точно подходившая по размеру.
Я нашла лифт и каталась на нем вверх-вниз, пока Стив не велел прекратить.
Фасад, открывавшийся с подъездной дорожки, в действительности оказался торцом, а настоящий фасад смотрел на лужайку – огромный, с большими белыми арками, увитыми бугенвиллеей.
– Дом – полная дрянь, – сказал Стив маме. – И архитектура – дрянь. Я хочу его снести. Купил это место из-за деревьев.
Я так удивилась – будто кто-то ударил меня в грудь, а они шли дальше, словно ничего не случилось. Как может он думать о деревьях, когда у него такой дом? Неужели он его снесет раньше, чем мне выпадет возможность сюда вернуться?
Его «с» шипели, как опущенные в воду спички. Он шел, словно в гору – наклонившись вперед: казалось, его колени никогда не выпрямлялись. Темные волосы мешали ему, падали на глаза, и он отбрасывал их движением головы. Лицо в обрамлении блестящих темных прядей казалось свежим. Я находилась близ него в ярком солнечном свете, пахло землей и деревьями, вокруг был простор – все это дарило мне магическое, электризующее ощущение. Один раз я заметила, что он поглядывает на меня искоса пронзительным карим глазом.
Отец указал на три огромных дуба на другой стороне обширной лужайки.
– Вон те, – сказал он маме. – Из-за них я и купил это место.
Была ли это шутка? Я не понимала.
– Сколько им лет? – спросила мама.
– Двести.
Я могла обхватить руками только маленький кусочек ствола.
Мы пошли обратно к дому, потом спустились с пригорка к большому бассейну, прятавшемуся посреди заросшего травой поля, и стали у края, глядя на тысячи мертвых букашек, покрывавших поверхность воды: черные пауки, долгоножки, однокрылая стрекоза. Вода под их неподвижными телами была едва различима. Там была лягушка, плававшая белым брюхом кверху, и столько опавших листьев, что вода сделалась темной и густой, как чернила.
– Кажется, тебе нужно почистить бассейн, Стив, – сказала мама.
– Или просто слить из него воду, – ответил он. И в ту ночь мне снилось, как насекомые и та лягушка превращаются в крылатых драконов и взмывают в небо, оставляя под собой чистую бирюзовую воду, покрытую сеткой лунного света.
Несколько недель спустя отец купил нам серебристую «Хонду Цивик» взамен зеленого «Фольксвагена». Мы поехали забрать ее с парковки.
Как-то раз, спустя несколько месяцев, маме захотелось отдохнуть, и мы отправились с ночевкой в заповедник и оздоровительный центр «Харбин Хот Спрингс». Мы возвращались ночью, шел дождь, и мы заблудились среди холмов, между которыми вилось шоссе, в паре часов езды от дома. На ее стороне дворник работал исправно, а на моей погнулся и оставлял после себя потеки. На лобовом стекле против меня была круглая вмятина – сюда, должно быть, ударила галька.
– Ничего нет. Ничего, – сказала мама. Я не знала, что она имеет в виду. Она заплакала, высоко и протяжно всхлипнув – как звенит натянутая тетива.
В двадцать восемь лет, в очередной раз расставшись с бойфрендом, она обнаружила, что растить ребенка тяжелее, чем она ожидала. Помощь, которую могла оказать ей семья, была незначительной: ее отец Джим иногда давал ей в долг немного денег и впоследствии купил мне первую крепкую пару обуви, но и только. Ее мачеха Фэй время от времени со мной сидела, но в целом не одобряла детей в доме, беспокоясь за мебель. Ее старшая сестра Кэти сама была матерью-одиночкой с маленьким ребенком, а две младшие сестры только начинали жить самостоятельно. Мама до самого своего нутра стыдилась того, что была не замужем, и чувствовала себя отвергнутой обществом.
Мы проехали мимо тех же холмов, что миновали днем, когда те казались гладкими и доброжелательными, как верблюжьи горбы. Теперь это были одинокие черные изгибы под темным небом. Мама плакала все горче, задыхаясь от всхлипов. Я стоически молчала. По встречной проехала машина, и я взглянула на мамино лицо, попавшее на мгновение в свет фар.
– Наверное, мы пропустили поворот. Не знаю.
Дождь лил все сильнее, и она включила дворники на полную мощность. Едва появлялся сухой полукруг, дождь снова заливал его.
– Не хочу такой жизни, – всхлипнула она. – Хочу уйти. Я так устала жить. Твою маааааать! – взвыла она. Как сирена. Я закрыла уши. – Сволочь! Дрянь! Дрянь! – вопила она, уставившись в лобовое стекло. Как будто оно так разозлило ее.
Мне было четыре, я сидела рядом с ней, пристегнутая двумя ремнями (это было до того, как детям запретили сидеть впереди). Мне казалось, что в проезжавших мимо машинах царит мир, и я мечтала очутиться в одной из них. Если бы только мама снова стала такой, как до того, как днем. Казалось, в ней уживаются два человека, которые никак не могут соединиться. И когда она кричала в ту ночь, как рассказала она позже, она понимала – хоть и не могла остановиться, – что я уже достаточно большая, чтобы запомнить это.
– У меня ничего нет, – твердила она. – Жизнь – дерьмо. Дерьмо! – она задыхалась. – Я больше не хочу жить! Гребаная жизнь. Ненавиииижу! – ее голос охрип от крика, будто гравия насыпали в горло. – Чертова жизнь.
Вскрикивая, мама давила на педаль, отчего машина рвала вперед, цепляя колесами отсыпку дороги, брызги дождя разлетались, как слюна. Словно она хотела сделать мотор воплощением своего голоса.
– Гребаный Time! Гребаный сукин сын!
«Сукин сын» было резче, чем просто «сука», с жалом на конце. Оно вонзилось мне в живот. Мама издала бессловесный вопль, тряхнула головой, разметав волосы, оскалилась и хлопнула ладонью по приборной панели, отчего я подскочила.
– Что? – заорала она на меня, потому что я двинулась. – Чтооо?
Я замерла, превратилась в приведение застывшей на переднем сидении девочки.
Неожиданно она так круто свернула, что мне показалось, будто мы сейчас слетим с дороги и умрем. Но там был съезд.
Она подъехала к обочине, ударила по тормозам и, уронив голову на сложенные руки, разрыдалась. Ее спина тряслась. Мамина печаль поглотила меня, я не могла сбежать, не могла ее утешить. Через несколько минут она поехала дальше и вскоре свернула на другую дорогу. Она по-прежнему плакала, но уже не навзрыд, и в какой-то момент я послала что-то вроде молитвы стеклянному глазку, круглой вмятине на стекле, куда ударила галька, – я просила последить за дорогой вместо меня, а потом заснула.
Посреди шума и безнадежности я чувствовала на себе чей-то спокойный благосклонный взгляд, хотя знала, что мы одни в этом дождливом аду, в подскакивающей машине. Словно кто-то добрый, кто любил нас, но не мог вмешаться, смотрел с заднего сидения. Этот кто-то не мог прекратить этого, не мог помочь – мог только наблюдать и подмечать. Теперь я думаю: что если это была взрослая я, призрачный образ, приглядывающий за нами с мамой в той машине?
На следующее утро наш сосед-пчеловод надел шелестящий белый костюм, к которому крепились перчатки, и шляпу, к которой была пришита сетка. Пчелы жили в ящике из реек на крошечном заднем дворе. Мы смотрели во двор из кухни – пристройки к задней стене одноэтажного дома. Пчеловод махнул мне рукой, подзывая подойти и посмотреть.
– Нечего бояться, – сказал он.
– У нее аллергия на пчел, – ответила мама. Однажды я наступила на пчелу, у меня раздулась ступня, и я не могла ходить неделю.
– Мои пчелы всем довольны, – сказал он. – Они не жалят, – произнося эти слова, он снял шляпу, и мы видели его лицо. – Это пчелы, которые делают мед, они дружелюбные.
– Но сам-то ты в костюме, – ответила мама. – А она в шортах. У нее нет никакой защиты.
– Это потому что мне нужно залезть к ним и забрать мед. Иначе я бы оделся, как ты. Они не хотят тебя жалить, – обратился он ко мне. – Знаешь, что происходит, когда они жалят? Они погибают, – он остановился и продолжил. – Зачем им отдавать жизнь, чтобы тебя ранить, когда они всем довольны и ты их не обижаешь?
– Уверен? – снова спросила мама. Что-то в его словах и всем происходящем было неправильно. Но что мы понимали в пчелах?
– Да, – ответил он, надевая шляпу. Я никогда не видела улея вблизи.
– Ну хорошо… – протянула мама. Пчеловод так и не убедил ее до конца.
Я подошла к нему и посмотрела на копошащуюся бархатную массу. Пчелы походили на поблескивающий коричневый ковер. Некоторые взлетали, покачиваясь, как крошечные воздушные шарики с крыльями. Одна села мне на щеку и стала ползать кругами. Я не знала, что кружение было чем-то вроде подготовительного танца. Я попыталась ее смахнуть, но она вцепилась в щеку и ужалила.
Я побежала обратно к маме, та затащила меня на кухню. Через открытое окно до пчеловода долетел ее голос.
– О чем ты только думал?! – орала она на него, распахивая дверцы шкафчиков в поисках соды, которую намеревалась смешать с водой в миске, чтобы получилась паста. – Совсем с ума сошел!
Она присела возле меня на корточки, вытащила жало щипчиками и кончиками пальцев нанесла пасту на раздувавшуюся щеку.
– Что за идиот, – бормотала она. – В полном снаряжении. И говорит девчонке, что это безопасно!
Когда у нас бывали деньги, мы ездили в Draeger’s Market, большой магазин, где за прилавком высилась стена духовых шкафов, а внутри, за прозрачным стеклом медленно поворачивалось мясо. Пахло сладкой землей и паром. Яркие белые тушки сырых кур, присыпанные оранжевыми специями, легко было отличить от приготовленных, с тугой коричневой кожицей. Мама взяла талон с номером.
– Половинку курицы-гриль, пожалуйста, – попросила она, когда подошел наш черед. Продавец разрезал курицу пополам прибором, похожим на садовые ножницы, под аппетитный хруст ребрышек. Потом он опустил зажаренный кусок в белый пакет с серебристыми полосками по краям.
Мы вернулись в машину, она положила пакет на ручной тормоз между нами, открыла пакет, с силой потянув за края, и мы принялись за курицу – мы ели ее руками, вокруг запотевали стекла.
Когда все было съедено, она смяла в комок пакет с костями, вытерла салфеткой мои жирные пальцы и стала разглядывать мою ладонь. Там, где ладони сгибались, тянулись борозды, словно русло пересохшей реки, на которое смотришь с большой высоты. Не существует двух людей с одинаковыми линиями, объясняла она мне, но у всех похожие узоры.
Она наклонила мою ладонь так, чтобы на борозды падал свет.
– Боже, – произнесла она, поморщившись.
– Что? – спрашивала я.
– Просто… все не очень хорошо. Линии обрываются, – она смотрела, будто пораженная страшным горем. Она отстранялась, уходила в себя. Раз за разом этот ритуал повторялся в разных вариациях, по мере того как я росла, добавлялись новые детали, но каждый раз, будто в первый, она совершала одну и ту же ошибку.
– Что это значит? – у меня в животе, в груди поднималась паника.
– Никогда такого не видела. Линия жизни, вот эта, изогнутая – прерывается, на ней пузыри.
– А что не так с пузырями?
– Это означает разрывы, травмы, – сказала она. – Прости.
Я знала, что она извиняется не за мою ладонь, а за мою жизнь. За то, как та началась, хотя я этого и не помнила. За то, как тяжело нам было. Наверное, она думала, что я не знала, какой должна быть настоящая семья. Но однажды, как раз в то время, она услышала, как я презрительно сказала мальчику в ботинках-лодках, не по размеру, за которым гонялась на детской площадке: «А у тебя даже отца нет».
– А это что за линия? – спрашивала я, показывая на ту, что начиналась под мизинцем.
– Линия сердца, – отвечала она. – Тоже нехорошая.
И на меня накатывала печаль, хотя мгновением раньше мы были веселы и счастливы.
– А эта? – последняя, прямо посередине, отходившая от линии жизни. Поначалу толще и четче, чем остальные, – о, надежда! – но потом и она истончалась, расщепляясь, словно веточка.
– Подожди, – произнесла она, вдруг просияв. – Это у тебя левая рука?
Из-за дислексии она все время их путала.
– Да, – сказала я.
– Отлично. Левая обозначает то, что дано от рождения. Теперь посмотрим на правую.
Я дала ей вторую руку, и она внимательно ее разглядывала, проводя пальцем по линиям, поворачивая, чтобы было лучше видно. Кожа блестела от куриного жира.
– На этой руке показано, как ты распорядишься своей жизнью, – рассказала мама. – И она выглядит куда лучше.
Откуда она знала? Может, научилась гадать по руке в Индии.
В Индии люди не пользуются левой рукой в обществе, говорила она. Для всех ритуалов предназначена правая. Это потому, что они обходятся без туалетной бумаги – для этого есть левая рука, которую они после моют. Меня это приводило в ужас.
– Если я когда-нибудь поеду в Индию, – заявляла я, когда разговор заходил об этой стране, – обязательно возьму с собой рулон бумаги.
Мама иногда рассказывала одну из своих индийских историй – о поездке в Аллахабад на фестиваль Кумбха-Мела, который проводился раз в двенадцать лет и в том году состоялся у слияния рек Ганг и Ямуна. Там собралась огромная толпа. На парапете в отдалении сидел какой-то святой, он благословлял апельсины и бросал их в толпу.
– Он был так далеко, что казалось, будто он ростом с палец, – сказала она.
Апельсины до нее не долетали, сказала она, но вот он бросил один апельсин, и она поняла, что тот летит прямо на нее, и – бам! – он ударил ее прямо в грудь, прямо в сердце; на мгновение она перестала дышать.
Как только он отскочил, на него накинулись стоявшие рядом люди, рассказывала она, поэтому апельсин ей не достался. Но я знала, что это означало: в ней, в нас есть что-то особенное, ведь освященный апельсин, пролетев так далеко, ударил в сердце именно ее.
– Знаешь, – сказала она, – когда я рожала тебя, ты вылетела, как ракета, – она часто рассказывала об этом, но я не перебивала, как будто слышала в первый раз. – Я ходила на эти занятия по подготовке к родам, где все говорили, что нужно тужиться, но когда дошло до дела, ты выскочила так быстро, что я не смогла бы тебя остановить.
Мне нравилась эта история, потому что в отличие от других детей меня не пришлось выталкивать, я сэкономила маме усилия, и это кое-что говорило обо мне.
Все это: линии на ладони, апельсин, история моего рождения – означало, что когда я вырасту, я стану отличной взрослой.
– Когда я буду взрослой, ты будешь старой, – говорила я. Я представляла свое взросление как продвижение по линии жизни: чем старше я становлюсь, тем ниже обозначающая меня точка на ней.
Мы ходили в сетевую кофейню за углом, и продавец угощал мою маму кофе, а потом мы садились на нагретую солнцем скамейку на улице. По краю площади напротив кофейни тянулся двойной ряд сикоморов, стриженных почти до самого ствола, отчего они напоминали детские игрушки: короткие веточки с толстыми шарами на концах. В воздухе пахло корой деревьев.
– Вот такой? – шамкала мама, будто у нее нет зубов, ковыляя, как старушка с тростью. Потом выпрямлялась. – Солнце, я только на двадцать четыре года тебя старше. Когда ты вырастешь, я буду еще молодой.
Я говорила: «Мм», – как будто соглашаясь. Но все ее слова, все ее объяснения не имели значения. Я представляла, что мы сидим на противоположных концах качелей-весов: когда одна расцветала – набиралась сил, или становилась счастливой, или обретала почву под ногами, – другая тускнела. Я все еще буду молодой, а она станет старой. Будет пахнуть застоявшейся водой в вазе, старыми людьми. А я буду свежей, зеленой, и буду благоухать только что срезанными ветвями.
♦
В середине учебного года я поступила в подготовительный класс государственной школы в Пало-Алто. До этого я ходила в другую школу, но мама решила, что в классе слишком много мальчиков, поэтому меня перевели. В первый день помощница учительницы вывела меня во двор, поставила у стены и сделала полароидный снимок, который повесила на доске рядом с фотографиями других учеников, подписав внизу мое имя. На нем я как-то по-дурацки обхватила рукой голову, потому что в тот момент решила, что буду здорово смотреться на фоне других учеников, снятых перед голубой занавеской. Мой снимок выглядел кустарным, был весь пропитан светом. Мне казалось, он говорит не только о том, что я позже других перешла в эту школу, но и о том, что мои очертания были подвижны, что они вот-вот должны были раствориться на солнце.
У нашей высокой, полной учительницы Пэт был певучий голос, она надевала босоножки на носки, носила джинсовые юбки длиной по лодыжку, футболки, свисавшие с ее пышной груди, и очки на веревке. На переменах мы играли в комнате рядом с классом в деревянных джунглях – среди соединенных мостками и перекладинами гимнастических снарядов. Висевшую между двух деревянных платформ канатную сетку, хихикая, называли постелью. Я представляла себе, что там нужно извиваться всем телом и замирать, извиваться и замирать. Было в этом что-то мерзкое. Вскоре после перехода в новую школу я упала в нее, и пока выбиралась оттуда, все вокруг орали: «Вей-ся! Вей-ся!»
В подготовительном классе делали упор на чтение, но я не умела читать. За каждую прочитанную книжку ученикам давали маленького плюшевого медведя.
Я выучила книжку наизусть – хотела обмануть помощницу учительницы и тоже получить мишку.
– Я готова, – сказала я. Мы сели на пол, прислонившись к книжному шкафу; книга лежала у меня на коленях. Я стала произносить слова, которые, как мне казалось, должны были быть на страницах, – я ориентировалась по памяти и картинкам. Через две страницы ее лицо посуровело и губы сжались.
– Ты не там перевернула страницу, – сказала она. – И пропустила слово.
– Всего одного мишку, – попросила я. – Ну, пожалуйста.
– Пока нет, – ответила она.
Даниэла набрала целых двадцать два, я попросила у нее одного.
– Для этого нужно прочесть книгу, – сказала Даниэла.
У меня появилось ощущение, будто во мне есть что-то постыдное, отталкивающее, будто уже слишком поздно пытаться это исправить. Я была не такой, как другие девочки моего возраста; все нормальные люди это замечали и чувствовали брезгливость. Первым доказательством была фотография. Вторым – мое неумение читать. Наконец, я была куда более придирчивой и мнительной, нежели другие девочки. У меня было много необузданных желаний. Внутри была червоточина, словно я подцепила какую-то болезнь или во мне поселились личинки из муки и сырых яиц, когда таскала тесто для печенья. Я чувствовал это в себе, и мне казалось, по мне это видно, и потому вздрагивала от удивления каждый раз, когда, проходя мимо зеркала, замечала вовсе не такое грязное и уродливое отражение, каким его себе рисовала.
Во время перерыва для внеклассного чтения мы с Шеннон тихонько убегали на улицу, пробирались через деревянные гимнастические джунгли и прятались в укромном месте позади нашей классной комнаты, за пышными кустами у кабинетов младших классов, где земля была вымощена неровным камнем. У Шеннон были очень светлые волосы, белесые густые брови и ресницы, и она тоже не умела читать. Штаны на ней были все время перекручены, поэтому шов никогда не совпадал с серединой ноги. Мы кидали камни в окна, а потом показывали неприличные жесты и валялись на камнях.
Пэт объявила, что скоро к нам в класс придет новый мальчик.
– Давай плюнем в него водой, – предложила я.
– Да, – поддержала Шеннон. – Из фонтанчика.
Мне казалось, всем будет весело, даже ему.
В то утро, когда появился новый мальчик, мы с Шеннон ждали его у фонтана с питьевой водой. У него были темные волосы, он был одет в шорты и выглядел уверенным в себе, а я-то ждала, что он будет маленьким и хрупким.
Мы набрали в рот воды и встретили его на подходе, под деревом.
– Эй, – сказала Шеннон, задирая голову, чтобы не расплескать воду. Я глянула на нее, едва сдерживая смех: у нее тряслась шея, по подбородку бежала прозрачная струйка. Будет так забавно, предвкушала я, это будет моя самая забавная затея. И самая умная.
Мальчик посмотрел на нас.
– У-у-у, – пропели мы почти в унисон. И на последнем «у» плюнули. За одно мгновение до того, как на его лице появилось ошеломленное выражение, как его родители, шедшие позади, бросились к нему, опустились на колени, стали утешать – а я поняла наконец, что натворила, – тогда я была самого высокого о себе мнения.
Нас с Шеннон развели в разные стороны, а наших мам вызвали в школу.
На обратном пути домой мама не умолкала:
– И как чувствовал себя этот мальчик? Ты представляешь, каково ему было?
– Плохо, – сказала я. Я уже поняла, что ему было совсем не смешно, хотя накануне мне так не казалось. Только нам было весело, но шутка закончилась, едва ему в лицо ударила струя воды.
– Мне стыдно. И жаль мальчика, – сказала мама, слишком сильно надавив на педаль газа. – Но Пэт тоже виновата. А чего она ждала? Пэт с ее идиотскими мишками.
♦
На следующий год меня перевели в Вальдорфскую школу полуострова. Той осенью она только открылась. Летом родители покрасили стены в классах, выбрали дерево для парт, ошлифовали его и покрыли лаком к началу нашего первого учебного года. Плата за обучение составляла 600 долларов в семестр с учетом полагающейся нам скидки, и мама решила, что мы потянем, если не будем покупать мебель. Но все равно мы часто влезали в долги, и тогда мама звонила отцу – просила выслать чек на небольшую сумму, что он и сделал дважды.
Тогда мы жили на Чаннинг-авеню и однажды отправились в Лос-Альтос, где маме нужно было прибрать в доме. Сначала там убирала ее подруга Сандра, но перед своим переездом она передала состоятельных клиентов маме. Сандра относилась к нам с теплотой. Однажды она даже вырезала из газеты статью о матери и дочери: они въехали зимой в сугроб, мать потеряла сознание, и трехлетняя девочка прошла одна три километра, чтобы позвать кого-то на помощь.
– Лиза тоже бы так поступила, – говорила маме Сандра.
Хозяйка дома в Лос-Альтосе показала мне, как полировать майонезом листья пыльного фикуса, чтобы они стали темно-зелеными и блестящими. После того как мама закончила с уборкой и хозяйка расплатилась, мы поехали прямиком в банк, чтобы положить деньги на счет, а потом – в магазин для художников, который находился совсем рядом.
– Добрый день! У меня членство, – сказала она продавцу за стойкой. Художники могли вступить в местное творческое объединение и получить скидку. – Я волнуюсь, вдруг чек, который я вам недавно выписала, не прошел, – сказала она. Мама часто говорила о чеках, которые не прошли. Я не совсем понимала, что это значит, – только то, что это хорошо звучит, хотя на деле все не так. – Я выпишу другой, только сначала куплю краски, ладно?
– Конечно, – ответил продавец. – Выбирайте, что хотите, потом разберемся.
Он улыбнулся нам, мы улыбнулись в ответ. Мама казалась обворожительной и честной, вместе мы освещали собой комнату.
Она медленно пошла вдоль полок, касаясь каждого тюбика, разглядывая понравившиеся, даже если они были ей не нужны или она не могла их себе позволить. Тюбики с кармином, сиеной, бирюзой, гуммигутом – новехонькие, без единой вмятины, они висели рядами, подхваченные за узкое место под шляпкой.
– У каждого цвета своя цена, – говорила мама. – В зависимости от ингредиентов.
Ингредиентами назывались цветные пигменты, добытые из земли. В магазине были и дорогие кисти из нейлона или шерсти животных, у каждой свое назначение. Они продавались в пластиковых чехлах; их заостренный кончик был твердым, но как только кистью начинали пользоваться, он распадался и становился мягким. Закончив рисовать, мама мыла кисти и облизывала их, чтобы вернуть заостренную форму.
В тот день она купила тюбик жженой умбры. Выписала чек на всю сумму. От пакета отказалась и отнесла тюбик в машину в бережно сложенной ладони.
Потом мы поехали в книжный магазин за углом от нашей кофейни. За прилавком стоял хозяин магазина. Он разговаривал с мамой, и видно было, что он умен и хорошо образован. Старый, с бородой и кустистыми бровями, похожий на неухоженного Бога. Мне хотелось, чтобы он обратил на меня внимание.
– Мой отец – Стив Джобс, – заявила я. Мне не велели рассказывать, кто мой отец. Мама бросила на меня удивленный взгляд; кроме нас, в магазине никого не было.
– Да? – спросил продавец и надел очки.
– Да, – ответила я. Это было как блик света на листве, привлекало взгляд. – И я самая умная девочка в мире.
♦
– Мы едем к Элленам плавать в бассейне, – объявила как-то мама, забирая меня из школы.
Новость вызвала у меня смешанную реакцию: Эллены купались голышом.
– А нам обязательно туда идти? – спросила я.
– Мне нужно побыть в компании взрослых людей, – ответила она. Не то чтобы она была особенно дружна с Элленами, но никто из наших друзей не устраивал домашних посиделок, а Эллены пригласили нас к себе поплавать.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?