Текст книги "Вопросы к немецкой памяти. Статьи по устной истории"
Автор книги: Лутц Нитхаммер
Жанр: Зарубежная образовательная литература, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 14 (всего у книги 46 страниц)
Родители Герды Герман {22} развелись в 1937 году. Ее властная мать была учительницей и членом НСДАП. Во время войны Герда обручилась с однокашником, который был летчиком.
Он сначала был в транспортной авиации, летал на Ю-52. Это приносило ему, как он тогда выразился, слишком мало орденов. «Вот закончится война, а у меня будет слишком мало побрякушек: тогда моей карьере конец, я не смогу стать тем, кем собрался». И он переквалифицировался на скоростные истребители, хотел попасть в ночную истребительную авиацию, и во время третьего своего учебного вылета [в Силезии] разбился. Это была ужасная, трагическая история.
Несчастный случай со смертельным исходом на пути к карьере, сопряженной со многими рисками. В мае 1944 года, когда это произошло, Герде было 20 лет.
Я молилась господу Богу, чтобы у меня откуда-нибудь появился ребенок, откуда – я и сама не знаю. Вы себе это и представить не можете: такой зажатой меня воспитали. […] Ничего не объясняли. […] Поцеловаться было уже безумным грехом, которым действительно мучились.
Военная невеста, которая хочет хотя бы ребенка и не знает, откуда берутся дети. И героическая смерть как профессиональный риск… Интересно, как сильно воспоминания отличаются от литературных и прочих фантазий, которые в послевоенное время формировали наше представление о войне. Не правда ли, мы бы скорее ожидали, что женщина будет сексуально просвещенной, а мужчина пожертвует собой ради националистической идеологии? А он хотел побрякушек, чтобы после войны иметь возможность остаться кадровым офицером. Почему это так важно – после войны, которая в его расчетах явно фигурирует как война победоносная? Что это – просто мальчишеское желание продлить увлекательную игру с военной техникой? Или дело было в том, что она им гордилась, потому что «он в форме хорош был – ну просто умереть можно»? На это у истории есть и третий конец – в другой части интервью: в 1943 году Герду Герман из Союза немецких девушек перевели в ряды НСДАП. Это происходило автоматически, она поначалу этому не сопротивлялась, носила партийный значок на лацкане и ходила на партийные собрания, которые проводились в бомбоубежищах. Жених, приехав в отпуск, требует это прекратить:
«Я с тобой на улицу не пойду, если ты эту штуку не снимешь, по крайней мере пока я здесь»… Я спрашиваю: «А что такого в партийном значке? Я вообще не понимаю, почему ты так сердишься». Он: «Я такой ужас видел, я был в Варшаве, и там я видел, как людей, евреев, сгоняли – женщин, детей, мужчин. Мужчины стояли с бичами и загоняли их в вагоны». Это, по его словам, было нечто ужасное. Мне кажется, он принадлежал, вероятно, к такому кругу офицеров, где не были согласны с этим режимом… Тут моя мать пришла в ужас, возмутилась и сказала: «Как этот парень может такое рассказывать? Это вранье. Невероятно, в какое вранье он поверил». Он потом еще несколько подобных высказываний сделал… Когда он разбился, я все время думала, он сделал какое-нибудь глупое высказывание, наверняка его расстреляли, он вовсе, может, и не разбился. Но он на самом деле разбился, там ничего не было. Но он явно знал больше…
Внезапно их отношения оказываются вообще призрачными, вовсе не близкими. Влюбленные мало знают друг о друге, мало могут друг другу доверить. Может быть, он вовсе не побрякушек искал, а стремился в офицерский корпус, чтобы быть защищенным и иметь возможность действовать? Или, может быть, сведения, подобные тем, что ее жених привез из Варшавы, не производят никакого эффекта, а приводят только к тому, что человек сворачивается, как еж, замыкаясь в своем узком мирке, – потому, например, что воздушный бой истребителей вызывает героические чувства, а его последствия абстрактны? Солдатским невестам было тяжело; дело было не только в том, что они сами постоянно подвергались опасности и боялись за своих любимых. Они еще и знали их все меньше и меньше, чем дольше жили с ними в разных мирах, с разным опытом. И побывка в таких условиях часто становилась мукой: люди жили в мирах, развивавшихся в разных направлениях, и встречались друг с другом, словно находясь по разные стороны стекла, а одновременно чувствовали себя обязанными проявлять особую интенсивность чувств и особую близость, как если бы это свидание было последним. Но то, что происходит в последний раз, редко бывает прекрасным. Если к этому добавлялся еще и сексуальный аскетизм, который исключал возможность чувственной разрядки, то велика была опасность, что влюбленные будут заботливо разыгрывать друг перед другом спектакль, поверхностно развлекаться, а может быть, вызывать друг у друга чувство одиночества, даже будучи вдвоем.
Позже Герда Герман еще раз встречается с летчиками, на сей раз союзной авиации, которые не так хороши в форме, зато она видит их в деле. Американцы стоят уже в соседнем городке, и, чтобы укрыться от их артиллерии, люди перебегают из комнаты в комнату:
Потом еще было очень плохо, когда налетали штурмовики: они ведь действительно обстреливали людей на балконе. Кошмарно. […] Это было страшно. Они действительно стреляли в людей, которые бежали в бомбоубежище. Одной соседке пятку отстрелили, она от дерева к дереву бежала в бомбоубежище. За нами действительно охотились штурмовики.
До того Герде с матерью неоднократно доводилось переживать тяжелые авианалеты. «Хуже всего это было для солдат-отпускников, они дрожали и молились. По сравнению с ними женщины держались отважно».
Однажды ее чуть ли не насмерть затоптала толпа, в панике бежавшая в убежище. В другой раз, снова упав по дороге в убежище, она не смогла встать, в то время как все остальные уже были в бункере, а в небе висели осветительные ракеты. Никто ей не помог, и она в конце концов дотащилась сама до нижних ступенек лестницы, ведшей в подвал, но внутрь уже не попала. Она напялила себе на голову жестяное ведро и молилась, чтобы ее не засыпало, когда после каждого разрыва все вокруг качалось. После отбоя воздушной тревоги она увидела, как в долине горела «как факел» та фирма, в которой она работала секретаршей. Она бросилась туда и была среди первых, кто начал тушить огонь еще до прибытия пожарных. Двери склада раскалились; она тем не менее пошла туда и, тронув дверь руками, больше не могла их оторвать. «За тушение этого пожара мне был присвоен крест „За военные заслуги“. Это было событие», – говорит она смеясь.
Когда конец становится близок – а это замечают по тому, что удирает живший через пару домов руководитель городской партийной организации, – гражданскому населению приказывают выдвигаться пешим маршем в Зауэрланд. Когда выясняется, что кольцо американцев плотно сомкнулось и у колонны беженцев никаких шансов на прорыв нет, все начинают радостно обниматься, хотя раньше им говорили, что американцы – «людоеды». Мать, непреклонная национал-социалистка, тоже теряет веру в победу нацизма, в то время как отец, который всегда дистанцировался от нацистов, еще за несколько недель до этого писал с Восточного фронта о «чудесном оружии фюрера». В конце концов остается одна лишь жизнь.
Конец войны мы с матерью застали здесь. Как входили американцы. Бывают такие моменты в жизни, которые не забываешь, от счастья или от печали. Это был вот такой момент, когда мы увидели, как появился первый американский танк на Франкенштрассе, они пришли со стороны Штеле, 9 апреля 1945 года. Мы примерно за час до этого услыхали в воздухе какой-то страшный шум и не понимали, в чем дело… Мы стояли, как зачарованные, на балконе, шум становился все страшнее, пока не показался первый американский танк с желтой звездой. С Франкенштрассе был широкий обзор, на весь разгромленный Эссен. Мы пригнулись и подумали: «Сейчас нас застрелят». Фольксштурмовцы перед этим несколько дней строили противотанковые заграждения из спиленных деревьев. Мы боялись, что там еще будут перестрелки. Так они их летящим галопом взяли. Тут мы друг другу на шею бросились – все позади, снова нас пронесло.
Позже госпожу Герман в другой связи еще раз спрашивают о том, какое значение имело для нее окончание войны. Она подтверждает:
…что мы в живых остались. Самое первое. Потом, когда вся правда всплыла, мы были настолько заняты тем, чтобы утолить голод, тогда тоже главное было – выжить. Мы тогда действительно на брюкве жили.
Эта сосредоточенность на чистом выживании не позволяет потом, в решающие годы ее жизни, одуматься, оглянуться на собственный опыт, тем более публично. Удивляться по поводу тех впечатлений, которые остались у нее в памяти (например, как она ребенком увидела евреев, которых сгоняли на вокзал, и на свои вопросы не получила от бабушки никакого ответа), и встраивать их в исторический процесс она начинает только тогда, когда политика снова ее «достает». В конце 1950-х она замечает, что у нее на заводе применяются противоправные методы слежки за работниками. Когда она в конце концов начинает этому сопротивляться, возникает трудовой конфликт, который в конце концов побуждает ее заняться политической и профсоюзной деятельностью и мало-помалу перерабатывать изолированные фрагменты своих воспоминаний в рассказ о своем жизненном опыте. «Мало-помалу» в том смысле, что сначала она отказывается дать нам интервью, говоря, что ее жизнь не так уж интересна. Потом зато получается одна из самых долгих бесед.
Моя мать взяла у польских гастарбайтеров на попечение двух младенцев, которых ей на самом деле нельзя было у себя держать… ей вообще нельзя было никаких контактов с ними иметь. Она взяла их на попечение. У нас никогда об этом не говорили, что это… было просто… они были у нас, и в это время обе девушки-польки и отцы этих детей часто приходили к нам в дом. То есть они приносили продукты от крестьян, у которых они работали, а потом оставались на чашку кофе. Отношения с этими людьми были совершенно естественные, без пафоса, без чего-то там такого, это были люди, которые бывали в доме. Дети их были у моей матери, и они приходили, ну и это больше не обсуждалось. А я приходил с дежурства, т. е. в форме, с дежурства в гитлерюгенде. Я тогда… а они – они меня поддразнивали: «Ты еще победить рассчитываешь?» и так далее, и так далее. И говорили совершенно открыто про Сопротивление в Югославии и про Тито. Я и не знал, кто такой Тито. То, что партизаны были, это было общеизвестно, об этом газеты писали, и то, что они были недочеловеки, и так далее, и так далее. Так вот, они говорили про партизан в Югославии и совершенно открыто их поддерживали и говорили, почему они их поддерживали. А я безумно возмущался по этому поводу, и, когда я сегодня оглядываюсь назад, – тогда одно слово руководителю городской партийной организации или еще кому-то – достаточно бы, чтобы этих людей постигла совершенно ужасная судьба. И я еще раз повторяю, я был убежденный юнгцугфюрер[6]6
Юнгцугфюрер – командир отряда в гитлерюгенде.
[Закрыть], и я над этим разговором безумно долго размышлял, но не говорил о нем, ни с кем о нем не говорил. И теперь, оглядываясь назад и оценивая, да, надо подумать, не пошла ли тогда уже трещина, или тогда начало ей было положено, или… в общем, я не могу теперь уже мысленно это восстановить, но все же это было для меня, если на прошлое оглянуться, ключевое переживание.
Густав Кеппке {23}, который рассказывает эту историю, после войны стал секретарем городской организации Коммунистической партии в своем рурском городке, в 1956 году отправился за свою партию в тюрьму, а одновременно своими товарищами по партии, т. е. радиостанцией Sender 904 в ГДР, был объявлен агентом Запада. После этого он никакой общественной деятельности не ведет, самое большее – играет с некоторыми из соседей в кегли, да и это дело, как он говорит, оставил бы, если бы они вдруг решили избрать себе председателя. Его отец, умерший в 1938 году от профессионального заболевания, был горняком, как и его отчим, за которого мать вышла год спустя; оба до 1933 года были коммунистами. Они жили в квартале для многодетных семей в шахтерском пригороде на реке Эмшер. Мать Густава – аполитичная крестьянка, как он ее называет, приехала с Востока. Во время войны ее вызывают в партийные инстанции и делают строгое внушение за то, что она просто поговорила с иностранными рабочими, которые живут в лагере неподалеку. Антифашистская идиллия? А к чему тогда привело Густава Кеппке его ключевое переживание? Только обходными путями удается получить прямую линию биографии, потому что в Третьем рейхе родители не могут открыть детям свою оппозиционную сущность. Отчим, правда, придерживается иных взглядов, чем пасынок – член гитлерюгенда, это становится понятно, поскольку, по воспоминаниям, он не говорил в знак приветствия «Хайль Гитлер!»; но он и не возражал против деятельности юноши.
«Хрустальную ночь» я помню совершенно ясно. Синагога горела, а пекаря Шварца арестовали, когда он пек булочки. Мне было тогда девять лет. Шествия СА производили ужасно сильное впечатление. В 1935 году, когда я в школу пошел, было гигантское шествие. Я был на стороне сильнейших, а евреи – это были они. Между нашим рабочим предместьем и гитлерюгендом не было совершенно никаких противоречий. Знаете, этот процесс – гитлерюгенд, «народ» – это нельзя рассматривать так, как будто это был тогда какой-то выбор, который мы, молодые ребята, делали – за что-то или против чего-то; не было ничего другого. Это было единственное, что было, да, и кто хотел чего-то достичь, тот вступал… Униформа гитлерюгенда – это было в детстве что-то положительное. Я ее бесплатно получил.
В 1941 году Густав приезжает к своему деду в Вартегау[7]7
Вартегау (также рейхсгау Вартеланд) – в 1939–1945 годах название территории Польши, захваченной Германией в начале Второй мировой войны. В этом регионе германская администрация стала раздавать участки земли немецким поселенцам, в том числе прибывшим из Прибалтики, затем из оккупированных районов СССР.
[Закрыть], где тот – этнический немец из Галиции – при разделе больших поместий получил небольшой участок. Здесь у мальчика (ему в то время 13 лет) возможностей выбора тоже немного; его тетка получает повестку после того, как она только раз посидела за одним столом с польской прислугой. Через два года Густав возвращается на берега Рура, а потом детей отправляют из города в сельскую местность, и он попадает в Баварию. Потом туда же приезжает его мать, и получается, что это была эвакуация. Здесь, в Нижней Баварии, а потом в Швабии, он ходит в школу; от пимпфа[8]8
Пимпф – рядовой член юнгфолька, детской организации гитлерюгенда.
[Закрыть] поднимается до фенляйнфюрера[9]9
Фенляйнфюрер – командирская должность в юнгфольке, приблизительно соответствовала командиру роты в армии.
[Закрыть]; потом его отправляют на оборонные работы на оружейную фирму, которая в качестве источника рабочей силы использует, помимо всего прочего, филиал концлагеря Дахау; оттуда ему, однако, вскоре удается перейти на командирскую должность в организации детей, привезенных в деревню из города. Не достигнув еще и 16-летнего возраста, он записывается добровольцем в учебную часть дивизии «Гитлерюгенд», которую в 1945 году крестьяне разоружают, предотвращая опасное безумие. После этого Густав без документов пробирается через всю Германию домой, однако вскоре возвращается в Баварию, узнав, что его родной город превратился в гигантский лагерь для перемещенных лиц. Вернувшись в Верхнюю Швабию, он вместе с одним товарищем поселяется у мясника, который их хорошо кормит, не смущаясь тем, что у них нет документов; наоборот, за это они должны с утра до глубокой ночи работать, а если не слушаются, то получают по паре ударов кнутом. Но и эта линия, кажущаяся прямой, обманчива.
Дело в том, что вышеупомянутое «ключевое переживание» имеет место не в шахтерской колонии, где люди тайком придерживаются коммунистических взглядов, и не в этнической мешанине Вартегау, а в маленькой деревеньке в Баварии. На берегах Рура Густав – сын коммуниста – вступил в нацистскую детскую организацию, в Польше стал вожатым, в Баварии он поднимается еще на несколько ступенек в иерархии гитлерюгенда. Вместе с тем он сталкивается там и с тихим, но упорным сопротивлением крестьян той политике, которую стремится проводить Берлин; он знакомится с менее плотной, менее удобной для контроля атмосферой в деревне, где иностранные рабочие живут не скученно, в многотысячных лагерях, а по крестьянским усадьбам, в качестве батраков и прислуги, так что по отношению к ним отдельный немец еще может выступать в качестве отдельного человека, т. е. вести себя по-разному и, может быть, даже поступать вопреки запретам. А «аполитичная» крестьянка-мать, у которой и первый, и второй муж были коммунистами и которая в эвакуации живет вместе со своим сыном, убежденным и активным членом гитлерюгенда, после того, как другой ее сын погиб при отправке в деревню? Она использует представившуюся ей свободу действий и поступает с непритязательной, но решительной гуманностью, так что даже сыну-нацисту не приходит в голову восставать против присутствия в доме польских детей и визитов их родителей. А его ровесники в деревне прекрасно чуют, откуда дует ветер: «Ты еще победить рассчитываешь?» – дразнят они приезжего паренька, который, родившись в местах, лишенных традиций, оказывается в силу этого легкой добычей для нацистских организаций и их слепого безумия. Критическая точка оказывается достигнутой только тогда, когда они начинают еще и говорить о политике. Наследие отцов достигает рурского паренька в Баварии, когда польские рабочие и местные жители, сидя у его матери, выражают восхищение балканским героем-коммунистом и то, о чем Густав читал в газетах как о коварных бандитских вылазках, расхваливают как партизанское движение Сопротивления. И вот он лежит без сна и гадает, должен ли он донести на своих родных и знакомых. Он и по сей день не может описать, что тогда произошло, как и почему его юношеская картина мира вдруг перестала быть черно-белой и в ней появились новые возможности выбора. Он помнит лишь, что это произошло. И все же тогда он через это перешагнул, пошел в дивизию «Гитлерюгенд». Но появилась некая опорная точка, веха в сознании, к которой он мог потом вернуться.
Необходимо еще раз подчеркнуть, что не было никакой прямой дороги с односторонним движением, которая вела бы от этого ключевого переживания к членству в компартии в послевоенные годы. В 16–17 лет Густав дважды возвращается на берега Рура. Во второй раз устраивается шахтером на ту же шахту, где работает отчим, чтобы получить документы. Но он бунтует: сначала против работы в забое – уходит оттуда учеником на стройку, а потом и там бунтует против того, что ему, 17-летнему, платят пять марок в неделю. Не через политику он приходит к политике, а через протест против условий жизни – протест, который он, будучи национал-социалистом, поначалу обращает против победителей:
Это я разбирался с теми временами, которые настали: есть нечего, социальных возможностей никаких, окружение, которое вообще ничего не давало, – у всего этого должна ведь была иметься какая-то причина. И сначала причиной была оккупационная власть. Вы поймите, я тогда думал не так, как мы с вами теперь думаем. Тогда-то я был воспитан во времена национал-социализма и видел мир так, как нам его тогда показывали, как нам его представляли. А тут вдруг все оказалось не так. Вдруг все стало по-другому. И это был протест против того, что все стало по-другому, и вот я начал разбираться: почему это по-другому стало? Оттуда и пошло, что я с коммунистами соприкоснулся.
Густав Кеппке начинает осваивать традиции своей среды и своей семьи – но какими окольными путями! Конечно, его национал-социалистское мировоззрение надломлено и дает ему все меньше объяснений, однако с ним сперва надо справиться. Во множестве других рассказов о первых послевоенных годах постоянно встречаются ссылки на необходимость каждодневно бороться за выживание, которая оттесняла всякую политику и всякую рефлексию; похоже, эта ситуация не во всех случаях бывала такой уж безвыходной: у Густава Кеппке борьба за хлеб насущный не затмевала мировоззренческих вопросов. Для него началось время обсуждений – «безумно прекрасное время», несмотря на то, что получал он на стройке пять марок в неделю.
Там, где я жил, где я работал, этой встречи было просто невозможно избежать. Я мог либо стать католиком, либо остаться тем, кем был. И потом стал разбираться. Но… это не за одну ночь произошло, это не так было, что вчера я был вожатым в гитлерюгенде, а нынче я коммунист: это был очень тяжелый процесс.
В качестве примера он приводит дискуссию с Хайнцем Реннером, коммунистом, который сначала был поставлен союзниками обербургомистром, а позже вошел в состав земельного правительства. Тот пришел на публичную дискуссию, устроенную в здании школы в их шахтерском предместье. Присутствовало человек 50–80:
Тема дискуссии была: добр человек или зол? Является ли человек продуктом своей среды, своего социального окружения и своего воспитания? И я был с этим не согласен. Мое мнение было: человек добр или плох, и среда влияет на это только в ограниченной степени. И мы раскочегарились, и это был диспут с криками «долой», с аплодисментами за тех и за других, это было как на арене. В общем, он рассердился и сказал: «А почему ты тогда не идешь в католики?» А я подумал: «Да вот – потому, что мне ближе то, что ты говоришь». Но потом пошло по-новой. И продолжалось до глубокой ночи, понимаешь, это было не то что сегодня: правление представляет отчет. Телевизоров не было, и газет не было, и книг не было, была дискуссия. Обсуждать, спорить, разбираться – это тогда огромную роль играло. И тогда быть коммунистом значило ведь – занять позицию. Кто коммунист был, тому не надо было ни с кем заговаривать: с ним сами заговаривали, спрашивали. А если он что-то говорил, то люди это подвергали сомнению. И такой именно и была моя встреча с коммунистами, т. е. я с ними сталкивался, я их спрашивал, они отвечали, я подвергал это сомнению, и получилось в итоге, что я стал членом коммунистической партии.
Густав Кеппке не переметнулся от одного мировоззрения к противоположному и не ушел в мелкие заботы повседневности после того, как понял, что его, наивного идеалиста, обманули. Те альтернативные ориентации, которые были заложены в его жизни, в момент его «ключевого переживания» впервые явились ему в виде развилки дорог, возможности выбора. И теперь он исследует их, спрашивает, не удовлетворяется ответом, который, возможно, кажется ему общим местом. Благодаря этой своей потребности и своему опыту вожатого он становится пропагандистом, участвует в публичных диспутах в годы, когда в послевоенном рабочем предместье действительно всерьез принимаются только две позиции: католическая или коммунистическая. Чем в итоге закончилась та дискуссия в содержательном плане, мы не узнаем, но так или иначе при посредстве Хайнца Реннера он через некоторое время стал партийным функционером. Однако не менее важной, чем содержательные вопросы, была для Густава Кеппке общественная деятельность коммунистов в предместье и те публичные дискуссии, которые они проводили и в которых сами участвовали. В том, что в конце концов он встает на их сторону, играют свою роль отчасти и классовая принадлежность, но отчасти и молодость, и решительность. Но прежде всего в этом проявляется способность сделать и обосновать в дискуссии выбор в пользу рискованной альтернативы, которая в момент «ключевого переживания» впервые разрушила его детскую безальтернативную картину мира.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.