Электронная библиотека » Людмила Сараскина » » онлайн чтение - страница 17


  • Текст добавлен: 27 мая 2022, 22:59


Автор книги: Людмила Сараскина


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 17 (всего у книги 75 страниц) [доступный отрывок для чтения: 24 страниц]

Шрифт:
- 100% +

В 20-х числах ноября началось долгожданное наступление под Сталинградом, и можно было надеяться, что вскоре фронт переместится поближе к Ростовской области. 29 ноября, в годовщину первого освобождения Ростова, он сделал, наконец, доклад на офицерском семинаре. Дебют удался, его слушали с напряжённым вниманием даже самые сонливые полковые офицеры. Да и материал был собран впечатляющий: театр боевых действий и стратегическое значение Ростова, оперативная обстановка и оценка сил противника, танковая доктрина немцев и её крушение, качество обороны и удары наших частей, трудности битвы и её итоги; фрагменты военных карт и схемы расположения сил. Докладчик был горд, что первая фронтовая наступательная операция в Отечественной войне, где Красная армия победила с меньшими силами отборные танковые части врага, была связана с его родным городом. Ростов стал первым крупным населённым пунктом, который немцы отдали за два с лишним года. Германии был нанесён ощутимый моральный удар – и докладчик с воодушевлением цитировал оценки ростовской операции международной печатью и жалкие оправдания Геббельса.

С этого дня ораторские способности лейтенанта Солженицына усиленно эксплуатировали – и он даже тяготился эффектом своих публичных речей. Политруки полка «сложили ручки и валят всё на меня – доклад, беседа, выступление». Зато лейтенант мог отпроситься из военного городка на целый день в городскую библиотеку. Так, готовясь 5 декабря к докладу о конституции, он буквально проглотил новеллы Мериме, а также Эренбурга, третью часть «Падения Парижа».

Резервное благодушие тем же вечером и окончилось – пока докладчик сидел в читальне, произошло назначение командиров-резервистов в новые части. Дивизион АИР (артиллерийская инструментальная разведка) состоял из одной большой батареи звуковой, одной топографической и одной световой. Лейтенант Солженицын получил должность заместителя командира звуковой батареи и, хотя не имел ни на йоту военного тщеславия и был готов к любому повороту событий, должности (которая была больше, чем командование взводом) искренне обрадовался. Трое суток его не оставляли в покое, тормошили днём, будили по ночам, тянули во все стороны – шло усиленное формирование батареи, и заветные книжки, набранные по библиотекам, скучали на тумбочке в командирском общежитии.

«Комбат у меня парень крепкий, 1910 года рождения, в армии служит 8 лет. Образования особенного не имеет, зато жизненный опыт у него большой. Думаю, что мы с ним сработаемся». Так писал Солженицын о своём комбате С. М. Степанове 8 декабря, а 13-го сам принимал пополнение. Солдаты были всё более пожилые, многодетные, некоторые воевали ещё на фронтах германской войны, кто-то был ранен в Гражданскую. Многие годились ему в отцы, так что, уча их звукометрии, нужно было у них учиться жизни. Для писателя, который ещё не видел войны, не видел человека в бою и ещё ничего не написал, это было серьёзное приобретение. Колхозники, бухгалтеры, слесари, пекари – каждый из них был драгоценным человеческим типом, ярким характером и… просился в блокнот (позже, считал лейтенант, наблюдения можно было бы собрать в «Записки одного дивизиона»). Он внимательно (и как военный, и как писатель) всматривался в ближние и дальние горизонты, следил за происходящим, замечая новые повороты внутренней политики, и выказывал недюжинное здравомыслие. «При нынешней обстановке создался изумительный союз Советского государства и церкви. Союз в равной степени выгоден обеим сторонам. Нам – потому что это даёт козыри в руки наших сторонников в Америке, в частности Уилки и Рузвельту (и, второстепенно – потому что безоговорочно стягивает под красные знамёна всех верующих). Им – потому что это ставит их на легальное, не преследуемое положение в нашей стране и укрепляет их авторитет среди верующих, ибо они половину – патриотов – иначе всё равно потеряли бы».

Политическая мысль, звеневшая в нём, обретала нешуточный размах.

В должности замкомбата Солженицын пробыл всего две недели: большую звуковую батарею приказано было разбить на две части, и ему предложили стать командиром одной из двух разделившихся батарей. По своей всегдашней привычке выполнять программу-максимум, он немедленно согласился, хотя понимал, что придётся проститься с читальнями, иностранными языками, учебниками по литературе. Но воевать – так воевать! Судьба многих десятков людей теперь зависела от него, не давая ни минуты покоя, не оставляя ни часа свободного времени.

Комбат Солженицын быстро вошёл во все сложные хлопоты новой должности и быстро изменился сам – стал решительнее, энергичнее, самостоятельнее. Лишь урывками, по вечерам и ночам (когда не было учебных тревог) мог читать или делать ежедневные заметки, и его всё больше привлекали колоритные дивизионные фигуры. Не как комбат, а скорее как писатель он пытался понять лейтенанта своей батареи Юрия Криштоповича из Узбекистана (с сербскими, польскими и русскими кровями), безукоризненного техника и замкнутого непроницаемого человека. Зато легко сошёлся с лейтенантом Доброхотовым-Майковым, помощником начальника штаба дивизиона, живым, энергичным человеком, коренным москвичом старинной дворянской фамилии, художником – с ним можно было говорить не только о состоянии фронтов, но и о литературе (одним из первых Доброхотов-Майков прочтёт позже «Лейтенанта»).

За три месяца «слаживание» дивизиона был закончено (план повести «Люби революцию» содержал пункты: «Запасной артиллерийский разведывательный полк. В дивизион прибывают новобранцы. Слаживание дивизиона. Доброхотов-Майков, Пашкин. Лейтенанты Овсянников, Ботнев»).

Капитана Александра Сергеевича Доброхотова-Майкова убьют зимой 1945-го. «Стройный, невысокий светлоусый офицер отменной выправки» под собственным именем будет выведен в пьесе «Пир Победителей»; лейтенанты Виктор Овсянников и Фёдор Ботнев попадут в рассказ «Желябугские Выселки».

Завершилось и становление Солженицына-офицера. Миновало полтора года от начала войны, и он, настойчиво стремясь познать её как мужчина и как писатель, до неузнаваемости преобразился. Унылый провожалыцик друзей, школьный учитель, по медицинским показаниям не взятый на фронт в первые месяцы войны, неумёха-обозник инвалидной команды превратился в лихого комбата артразведки, который во всеоружии военной науки готов был встретить главные сражения своей эпохи. Он не пропустил решающих часов Истории – и с этой точки зрения армейский путь представителя славного поколения ровесников революции выглядел безупречно.

Но пройдёт всего лет семь – и взгляд Солженицына (уже бесправного, угнетённого зэка) на своё военное прошлое кардинально изменится. Он посмотрит на результат преображения солдата в офицера с такой стороны, с какой никогда не смотрит даже и самый строгий военный трибунал. Он предъявит себе такие обвинения, которых никогда и никому не предъявляют ни судебные инстанции, ни общественные организации. Бывший комбат подвергнет своё поведение на войне – и даже сам офицерский статус – радикальному суду совести и суровому нравственному порицанию. Он не забудет и не упустит ни один неловкий эпизод своего командирства; откопает каждую мелочь, которая входила в противоречие с правилами деликатности, душевной тонкости; и дойдет в раскаянии до последней черты, не прощая себе даже малого промаха и не пользуясь удобной поговоркой – á la guerre comme á la guerre. Писатель не унизится до самозащиты, к которой приучала революционно-демократическая критика, – хорошего человека заела дурная среда. Приговор своему времени он начнёт не с обстоятельств, а с себя.

Но именно эта способность – по-гамлетовски повернуть глаза зрачками в душу, по-достоевски искать не в селе, а в себе – сделает его крупнейшим писателем современности и даст силы выстоять на всех путях. Не подробности саморазоблачений (легкодоступный компромат, таскание чужими руками каштанов из огня), а сам факт покаянных признаний станет важнейшей вехой биографии Солженицына: ведь покаяться – значит, что-то изменить в себе. Признания эти, помещённые не в приватном письме или случайном интервью, а в составе главных произведений, которых не минует ни один читатель, – суть биографические документы высшего разряда.

И вот память писателя – через горнило зэческого опыта – возвращается в «Архипелаге ГУЛАГ» к осени 1942 года, когда навинчены были кубики и на погоны приколоты лейтенантские звёздочки. «И через какой-нибудь месяц, формируя батарею в тылу (то есть в Саранске. – Л. С.), я уже заставил своего нерадивого солдатика Бербенёва шагать после отбоя под команду непокорного мне сержанта Метлина… (Я это – забыл, я искренне всё это забыл годами! Сейчас над листом бумаги вспоминаю…) И какой-то старый полковник из случившейся ревизии вызвал меня и стыдил. А я (это после университета!) оправдывался: нас в училище так учили. То есть, значит, какие могут быть общечеловеческие взгляды, раз ты в армии?…»

Но значит, случился же в конце 1942 года в воюющей армии старый полковник, который устыдил ретивого комбата, и значит, не столь уж бессмысленным было покаяние, после того как сорвали с того комбата офицерские звёзды…

Самосознание офицера Солженицына Солженицын-зэк подробно опишет в поэме «Дороженька». Он не смягчит ни одного пункта военной страсти, которая так сильна в каждом мужчине, не спрямит ни одного шага на пути, который превращает нескладного студента в быстрого ловкого зверя с гибким пружинистым телом. Он высветит эту холодную решимость во взгляде, эту непогрешимую уверенность в своём праве «узлы судеб разрубать мгновенно,/жизнь людей – костяшками метать». «Студентик хиленький! Куда! Стал выше, твёрже, / Движений, голоса спокойное единство. / Пусть говорят – ужасен фронт, а всё же / Мужчин перерождает он, как женщин материнство» – таким увидит комбата звуковой разведки капитана Нержина его знакомая по довоенному Ростову Галина в пьесе «Пир Победителей» в конце января 1945 года.

«Я тогда был сам в себя влюблённым – / В чёткость слов и в лёгкость на ходу» – это говорит о себе Сергей Нержин, герой «Дороженьки», капитан. А вот портрет героя романа «В круге первом»: «Потом Нержин выбился в артиллерийские офицеры. Он снова помолодел, половчел, ходил обтянутый ремнями и изящно помахивал сорванным прутиком, другой ноши у него не бывало. Он лихо подъезжал на подножке грузовика, задорно матерился на переправах, в полночь и в дождь был готов в поход и вёл за собой послушный, преданный, исполнительный и потому весьма приятный Народ». И ещё из «Архипелага»: «Нарастает гордость на сердце, как сало на свинье. Я метал подчинённым бесспорные приказы, убеждённый, что лучше тех приказов и быть не может. Даже на фронте, где всех нас, кажется, равняла смерть, моя власть возвышала меня. Сидя, выслушивал я их, стоящих по „смирно“. Обрывал, указывал. Отцов и дедов называл на „ты“ (они меня на „вы“, конечно)».

Перед Солженицыным-зэком проносились глаза и лица тягловой силы – тех вечных молчальников и истинных работников, которые с надеждой смотрели на своего комбата, чьё беззаботное слово было для них равносильно приказу. «Мне казалось, я любил солдат… / И они меня любили, мне казалось» – с такой уверенностью Солженицын-офицер, ничуть не покривя душой и не солгав ни малость, мог бы спокойно прожить жизнь и завещать это уверенное, приятное ощущение внукам. Мог бы – при одном непременном условии: если б «как у всех счастливых, у меня бы тоже / совесть – курослепой оставалась».

Но несчастный затравленный зэк, упавший на самое дно социального мира, такой уверенности уже не имел – от былой самовлюблённости, самоуверенности и гордыни не осталось и следа. Он ужасался, что посылал солдат сращивать разорванные провода под пулями и снарядами; что заставлял солдат копать ему, комбату, особые землянки на каждом новом месте, что ел своё офицерское печенье с маслом, не раздумывая, почему командиру оно положено, а солдату нет. Стыдился, что имел денщика (на двоих с Овсянниковым), который обихаживал их и готовил офицерскую еду отдельно от солдатской («Сбегай! Принеси! Захарыч! Эй! / Вынь! Положь! Почисть! Неси назад!»).[23]23
  Н. А. Решетовская в своих мемуарах неизменно пересказывает письмо Солженицына (9 апреля 1943 года) как доказательство его фронтовой «испорченности»: «Меня страшно избаловали; ведь я же комбат, страшно крупный начальник: не успею я доесть из котелка, как несколько рук протягиваются его помыть, а с другой стороны несут уже готовый чай, а ещё кто-то просит разрешения просушить мне портянки». Решетовская пишет о «видимом удовольствии», с которым муж-командир сообщает ей о своей избалованности. Однако в этом письме есть видимые следы и самокритики, и самоиронии: Солженицын не воспринимает своё привилегированное положение всерьёз и как должное: «Ведь это ужас, если подумать. Я дошёл до того, что даже не успеваю наклониться за упавшей на пол вещью. То-то буду барином, когда вернусь к тебе!»


[Закрыть]
Казнился, что устроил в своей батарее гауптвахту (ямку в лесу) и сажал туда солдат за потерю лошади, за пропажу валенок, за дурное обращение с карабином. Отрицал само право одного человека повелевать другим – «Кто даёт? Кто смеет брать его?!»

«Вот что с человеком делают погоны, – написал он в „Архипелаге“. – И куда те внушения бабушки перед иконкой! И – куда те пионерские грёзы о будущем святом Равенстве!» Вот что человек допускает, чтобы с ним сделали погоны, – этот нравственный смысл содержат все в совокупности произведения Солженицына о войне. «… Вы проходите передо мной – и со стыдом и болью / Думаю о вас, мои солдаты! / Есть за что вам нынче помянуть с любовью / Вашего комбата? / А ведь я в солдатской вашей коже / Голодно и драно тоже походил, – / Но потом – училище – походка! – плечи! – ожил! / Всё забыл? / И теперь? казнюсь, казнюсь, пока меня / Не охватит первое круженье головы. / В лапах горя все мы мечемся покаянно, / А в довольстве все черствы».

Если бы Солженицын мог знать, что думают о нём бойцы 2-й батареи звукоразведки, может быть, он не казнил бы себя столь тяжело. Полвека спустя после войны (1993) сержант-вычислитель А. Кончиц писал о комбате БЗР-2: «Как и все офицеры на фронте, Александр Исаевич получал вместо махорки папиросы, которые большей частью уходили по солдатскому кругу батареи. Такая же участь постигала и печенье, отдаваемое им на кухню солдатам к чаю – пусть и по 2–3 штуки, уж сколько бог послал, точнее армейский тыл. Мелочь? Но как много она говорит о человеке. Внимательный, сердечный к солдатам и мужественный в опасности человек – таким я запомнил его в то далёкое фронтовое время».

… Тогда, в самый канун 1943 года, комбат ностальгически вспоминал своё старое новогоднее стихотворение («Этот вечер в году чудодейскую власть / Надо мной почему-то имеет…») и думал о том, как бы ему найти тихий уголок, где можно было бы немного посочинять – или новые стихи, или продолжение «Лейтенанта», или письмо жене. Читальня, однако, закрылась раньше времени, на почте, в тесной сутолоке, было шумно и темно, и комбат, изменяя своим правилам, отправился в клуб полка на концерт. Света не было; на сцене, при двух свечах, кто-то очень нескладно пел знакомую арию, посреди зала мерцала ёлка с игрушками. «Мне захотелось тряхнуть стариной. Я прошёл на сцену, договорился с конферансье и со старшим политруком и через пять минут уже читал со сцены „Новогоднее письмо друзьям“. Когда читал – было тихо, красиво…» Впрочем, хлопали не громко: «Я понял, что поэзия моя не дошла».

Первые дни нового года принесли оглушительную, сотрясающую радость. Наконец-то! «О-го-го-го! Ты слышишь мой голос через пустыни Средней Азии? – писал он жене. – Немцы бегут! Немцы наконец-то бегут! Сразу бросить Моздок, Нальчик, Котляревскую, Прохладную! Каких-нибудь 50 км нам осталось до Георгиевска! Там ли мама? Что она сейчас переживает, когда немцы день и ночь едут по железной, по шоссейной, по просёлочным дорогам, прямо мимо их хаты – и куда? На север! Это русской-то зимой на север! Но на севере морозы крепче – так мстит за себя география. Но на севере бои жарче – так мстит за себя история. Фигляр думал обскакать историю на арийском жеребце или объехать на «Мессершмитте-109». Если бы в 33-м году он мог видеть «Известия» за 1 января 1943 года!»

Каждый день, каждый час ждал он сообщений об освобождении Георгиевска. Предвкушал, как радостно будет маме и тёте Марусе обнять русских бойцов, если это случится 7-го, в Рождество, которое всегда так много значило для них. Долгожданная сводка пришла 12 января. Саня без промедления послал в Георгиевск срочную телеграмму, несколько открыток в Кисловодск; появлялась близкая возможность (если бы только мать откликнулась!) выслать ей деньги, посылки.

Ещё через несколько дней, 18-го, была прорвана блокада Ленинграда. Комбат провёл в батарею радио, прослушивал все выпуски новостей (с 6 до 23), в промежутках прочитывал все газеты и, вооружённый двумя атласами – мира и СССР, – пытался осмыслить наступательную стратегию, которая отныне казалась ему «грандиозным космическим замыслом». Он ликовал, что уже совсем скоро его военная судьба совпадёт с направлением главного удара – вот-вот их дивизион должен выдвинуться из резерва. «Хорошо ехать на фронт во время такого потрясающего наступления».

Прорвалась и почтовая блокада. В начале января Саня получил подробное письмо от Виткевича – Кока размышлял об иллюзорности второго фронта, об отношениях с союзниками после войны и о том, что стал заправским воякой. Лида сообщала, что её отец, руководивший полевым подвижным госпиталем на тысячу коек, стал главврачом закрытого правительственного санатория в подмосковной Барвихе и выписал из чимкентской эвакуации всю семью. Девушка пьянела от Москвы, от перспектив университетской аспирантуры; она первая из их блистательной пятёрки («непобедимой армады») вышла к столичным рубежам, и её московский адрес становился для всех надёжным опорным пунктом связи. Кирилл, переживший за два военных года оккупацию и эвакуацию, спасавший по госпиталям и больницам сотни раненых, писал Сане: «Мы, т. е. ты, Лида, Кока, я не должны погибнуть в этой войне. Этот год был для меня больше, чем вся остальная жизнь. Я видел и общался с тысячами людей, но таких, как вы, я не встречал – их нет, понимаешь, нет. У нас огромные задачи в литературе».

Мысль потерять кого-то из друзей, погибнуть самому и не создать литературный шедевр будет мучить Кирилла всю войну. «Ты не представляешь, – напишет он Сане в 1943-м, – как страшно думать о том, что с тобой что-нибудь случится. Это будет громадное несчастье для родины и такое же для нас. Мы трое: ты, Лидка и я должны построить книги-памятники пятерым, по меньшей мере… Гибель одного из нас – горе для оставшихся. В настоящее время тебе опаснее всех…» Ещё он напишет другу (в 1944-м) про свои литературные терзания: «Ты не понимаешь, почему я стремлюсь быть напечатанным. Видишь ли, между нами та громадная разница, что ты знаешь цену своему таланту, независимо от других. Я же до сих пор сомневаюсь в том, что у меня вообще есть какие-либо литературные способности, сомневаюсь мучительно…»

Пройдёт время, и когда Кириллу станет ясно, что не он построил книги-памятники, что мучительные сомнения насчёт собственного таланта имеют, увы, веские основания, он отомстит писателю Солженицыну так, как только это может сделать самый близкий, доверенный человек. Он обвинит друга в хитром, иезуитском расчёте: будто специально в течение полутора военных лет Саня тщательно планировал и готовил свой арест – лишь бы уцелеть и не погибнуть на войне.

… Но тогда, в самом начале 1943-го, все пятеро были живы, свободны, исполнены надежд, и война, если верить Саниному предвидению, входила в свою вторую треть.

Глава третья
НА ФРОНТЕ И В БОЯХ. КРЕЩЕНИЕ ОГНЁМ

Февраль 1943 года оказался для Солженицына переломным: его дивизион отправлялся из резерва на фронт в те самые дни, когда шла решающая битва за Ростов. Освобождение Ростова отрезало пути отхода северокавказской группировки немцев к Донбассу, возвращало стране промышленные и хлебные районы, так что фашисты удерживали город изо всех сил. Преодолевая сопротивление и отражая контратаки, к середине января Красная армия вышла на рубеж Северский Донец-Дон-Весёлый-Целина, где разгорелись ожесточённые и затяжные бои. Войска 28-й армии 7 февраля вошли в Батайск и Азов. 8 февраля несколько стрелковых бригад ворвались в Ростов с юга. Отважно дрались на подступах к городу войска 248-й стрелковой дивизии.

«О если бы Ростов! – восклицал Солженицын в письме, ожидая, что вот-вот в сводках в числе освобождённых будет назван и его город. – Но скорей всего прежде осуществится окружение всей ростовско-донбасской группировки в результате удара от Краматорской к Азовскому морю».

Не впервые удавалось лейтенанту предвидеть события на фронтах. Действительно, упорные бои в городе шли несколько дней. К этому времени 5-я ударная и 2-я гвардейская армии освободили Шахты и Новочеркасск и охватили Ростов с северо-запада, а 44-я армия двигалась вдоль Азовского моря. Засевшие в городе гитлеровцы оказались почти в полном окружении – был открыт лишь путь на Таганрог. Однако в ночь на 8 февраля казаки корпуса генерала Кириченко и войска 44-й армии, форсировав по льду Дон и Мёртвый Донец, перерезали и этот путь. Войска 28-й армии форсировали Дон южнее Ростова. В ночь на 9 февраля 11-я гвардейская казачья кавалерийская Донская дивизия преодолела Мёртвый Донец и стремительной атакой ворвалась в пригород Ростова, станицу Нижне-Гниловскую, и удержала её до прихода стрелковых частей.

12 февраля были освобождены Шахты («Сегодняшнее взятие Шахт и Красноармейского – это же чёрт знает какие колоссальные победы!» – писал Солженицын ещё из Саранска), 13 февраля взяли Новочеркасск. 126-я и 87-я стрелковые дивизии 51-й армии трое суток вели бои в районе станиц Аксайской и Александровской, а утром 14 февраля вошли в Ростов. В тот же день частями 28-й и 51-й армий город был полностью освобождён. Боевые операции наземных войск прикрывала авиация 8-й воздушной армии. В результате ростовской наступательной операции Красная армия продвинулась на 300–450 километров, вернув большую часть Ростовской области.

Это было уже второе за полтора года освобождение Ростова. Солженицын узнавал новости в дороге – 13 февраля дивизион двинулся, наконец, на северо-запад. Состав шёл медленно, с большими остановками. Только через неделю были в Ярославле, и Саня набросился на газеты. «Правда» рисовала удручающую картину разбитого и разграбленного Ростова. Из почти трёхсот промышленных предприятий остались целыми только шесть, разрушены вокзал, речной порт, железнодорожный мост через Дон. Красавец-город был изуродован до неузнаваемости: Большая Садовая превращена в руины, драматический театр – в пепелище. Не уцелело, кажется, ни одно из зданий шести ростовских вузов. На месте научной библиотеки РГУ стоял остов с перекошенными железными балками, здание физмата превратилось в развалины. В главном корпусе университета была пробита крыша и разрушен пятый этаж, окна заложены кирпичом или забиты досками. В здание химфака попал снаряд. Отопительная и канализационная системы не работали; хозяйственное и научно-учебное оборудование почти полностью исчезло.

«Уничтожены все библиотеки города (то есть все мои любимые дома) с книгами, – сообщал Солженицын жене. – Кажется, из больших зданий остался Госбанк, да дом-Гигант. А что с нашими домами-малышками?» Узнать о размерах собственного несчастья ему предстояло позже. Сейчас – недостижимо – он мечтал проехать на машине через Ростов, зайти в свой дворик, в дом, если тот цел, ринуться к письменному столу, к этажерке, дотронуться до толстых общих тетрадей.

И всё же комбат давно не ощущал такого прилива душевных сил, какого-то даже физического обновления, свежести и чистоты. Радовали вести с фронта, крепла уверенность, что перелома военных действий в пользу немцев больше не будет и что его дивизион совсем скоро займётся своим прямым делом. Чем ближе были передовые позиции, тем спокойнее и увереннее он себя чувствовал. Возвращалось желание писать, и стихи сами просились на перо. Житель знойных степей («Моему шальному сердцу /Дорог юг», – казалось, отстучали колёса где-то между Ярославлем и Бологим) ехал на север, «на озёрный лёд, в рыбье лето, в гниль болот». Потом был Осташков (28 февраля), где дивизион выгрузился и перебрасывался уже на своих колёсах.

4 марта прибыли к месту расположения, в район Редьи и Ловати, в нескольких километрах от переднего края обороны немцев. Под Старой Руссой, в болотистой местности Ильмень-озера, среди ржавых туманов и рыхлого снега, дивизион пробыл до конца марта, чуть меньше месяца. Хотя вода, талая и болотная, стояла под ногами, заливала по колено и по грудь, выталкивала из окопов, а земля была настолько мокрая, что не давала выкопать простой блиндаж, Солженицын успел полюбить грустные эти речушки, протекающие среди разрушенных и сожжённых сёл. «Тишина и одиночество», – успокаивал он жену, когда уже обжился и мог писать, раскладывая на лесной полянке походный стол и стул или устраиваясь в комнате одного из разрушенных домов. «Конечно, домашность относительная, – как бы мимоходом уточнял он, – вдруг налетят немцы, начинают дико палить зенитки. Немцы смоются. Рёв танков, пальба зениток отвлекают не больше, чем звон трамваев и гудки автомобильных сирен в Ростове».

Здесь, в редкие часы досуга, в промежутках между огневыми налётами немецкой артиллерии и вылазками на передовую из своего «глубокого тыла» (в 7 километров), был дописан начатый в Саранске «Лейтенант», сразу же основательно переработан, переписан набело в нескольких экземплярах (помогал батарейный боец) и разослан по трём адресам: Наташе, Лиде, Кириллу. «Сам я рассказом своим мало удовлетворён, – писал тогда же автор, – хотя отдельными словами и местами горжусь». Любопытными были и изгибы сюжета: ростовский студент-медик, записавшийся в ополчение драматическим ноябрём 1941 года, невзначай попадает на свадьбу любимой девушки, которая накануне его отвергла. Жених, брутальный и самодовольный лейтенант, носит в полевой сумке «Правила стрельбы», которые так и не смог усвоить за три года артиллерийского училища, и в момент боя оказывается «двоечником», ибо командует так топорно, что тяжёлый снаряд падает не в гущу немецких автоматчиков, а на правый фланг ополченцев. В финальной сцене, когда Ростов отбит у немцев, студент (теперь уже мобилизованный боец) гневно обличает засевшего в квартире жены соперника за разгильдяйство и трусость.

Это было первое и большое сочинение из серии «Военных рассказов», которыми автор предполагал отметить войну. Персонажи не имели ничего общего с автором и его знакомыми (разве что в героине угадывалась не то Ляля Федоровская, «королева детства», не то Наташа Решетовская); но как много всё же здесь было реальных впечатлений, узнаваемых подробностей, и всё так причудливо перемешалось… «Удача ли? Срыв ли? Ведь это – единственный рассказ за два года».

К своему довоенному нетерпению («раньше я с ужасом считал: мне уже двадцать два, а меня не печатают») Солженицын относился теперь критически: «Разве сейчас до этого? Сейчас мне двадцать пятый год. Можно вздохнуть: поздно, никто не начинал в такие годы! Я вздыхаю: разрушен Ростов, не удержали Харькова». Первые недели вблизи передовой дали точный ответ на вопрос, о чём писать фронтовику. «О событиях дня? О них не успеешь написать; горячее остывает, мокрое высыхает, умный план, сталкиваясь с десятками других таких же, превращается в непонятную анархию войны. Пока события идут – ни на минуту не оторвёшься, чтоб написать о них, сразу после их окончания спешишь поесть, просушиться и поспать в предвидении событий новых. А когда выдастся свободное время – уже не хочется возвращаться к деталям старых переживаний…»

Однако страсть к писанию подхлестнуло обстоятельство и вовсе непредвиденное. Один из бойцов батареи (М. Л. Липский, до войны инженер) оказался весьма тонким, филологически чутким ценителем литературы. «Он в пух и прах разбил моего „Лейтенанта“, и уже сейчас, до прихода Лидкиной и Кирилловой рецензии я имею руководящие указания для работы над третьей редакцией… Мои военные стихи изгрыз и источил. Это просто замечательно, что я имею рядом с собой такого ценного критика». А через месяц придёт рецензия и от Лиды, где она вовсю расхвалит «Лейтенанта», а Саня заметит: «Я уже давно считаю этот рассказ худшим, чем оценила его сейчас она». Подробный, пристрастный разбор пришлёт и Кирилл – с планом переработки сюжета, композиции, характеристик.

Вскоре (уже на новом месте) «жадность на писания» обернулась небольшой повестью, в виде переписки двух женщин во время войны («задача колоссальная, форма новая для меня, необычная, поэтому трудная, но согласен над этой повестью работать и работать без конца»). Вот когда остро пригодилось комбату-артиллеристу его обозное прошлое! В Дурновке, на местной почте, куда в ноябре 1941-го он бегал читать газеты, обитает одна из героинь «Женской повести». Через несколько лет, уже в неволе, автор вспомнит: «В маленькой нетопленной почте добрая душа – милая эвакуированная киевлянка, выкладывала перед Нержиным, и то не всегда, сразу пачку пришедших с опозданием областных сталинградских газет». Но ещё раньше эта добрая душа будет рассказывать в письмах сестре (а та на фронте, воюет) о своих злоключениях и о самой Дурновке, где нашлось ей временное пристанище; перед глазами почтальонши пройдут будни батальона, его люди и лошади, и однажды смешной боец в подпоясанной шубе покажет ей листок со стихами: «Новогоднее письмо друзьям». Впрочем, с этой повестью, куда автор хотел вместить как можно больше военных впечатлений, было действительно ещё много работы.

В конце марта стало ясно, что дивизион среди болот не останется. В последний час перед ледоходом на Ловати свою батарею выручил Овсянников, грамотно, «без облома», организовавший переправу. Вскоре они действительно погрузились на поезд и двинулись на юг. Дней десять простояли в Осташкове, откуда смогли выехать только 15 апреля, и после двухнедельных перемещений прибыли на Центральный фронт. По дороге произошла короткая остановка в Москве. 16 апреля со станции Ховрино Солженицын удачно вызвонил Лиду Ежерец, и уже через 20 минут они втроём – Лида примчалась с отцом на его машине – полтора часа гуляли вдоль эшелона. Задушевное, пусть и сумбурное, общение с друзьями, когда можно говорить всё, что вздумается, и так, как вздумается, без опасения, что тебя поймут не так, как надо, освежило душу. Лида успела коротко похвалить «Лейтенанта», передать трубочку стихов Кирилла и рассказать то, о чём нельзя было писать открыто: Киру не берут на фронт из-за отца, когда-то сбежавшего в Персию. Фронтовик Саня сочувствовал другу. «Кирилл – редкий по своим душевным и умственным качествам человек. Можно ли презирать человека только за то, что он в пальто, а не в шинели? Я видел так много тупиц в шинелях, так мало талантливых людей в пиджаке! И ведь Кирилл не прячется за освобождение».

«Такая встреча, такие почти невозможные по обстоятельствам полчаса, – писала Лида вдогонку (время свидания показалось ей втрое короче). – С тех пор во мне какая-то внутренняя теплота и подъём. Даже если б мы совсем ничего не успели сказать, если бы только посмотрели друг на друга, да постояли десять минут рядом, было бы то же самое. Ведь почти за два года это первая встреча с другом».


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации