Текст книги "Если я буду нужен"
Автор книги: Маг Саргас
Жанр: Триллеры, Боевики
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 17 (всего у книги 23 страниц)
– Зачем это?
– Для радости… ну хватит, посмотри уже на меня!
Она дернула плечом, словно пытаясь стряхнуть слишком жаркую шаль.
– Возвращайся-ка в зал. Виген нальет тебе чаю.
– Мария!
– Возвращайся-ка в зал, – повторила она и выскользнула из моих рук.
Я поставил тюльпаны в ведро и вышел в желтый кабачный полумрак – туда, где за дальним столом ждал меня седоусый Пименов.
Андрей Семенович допивал вторую кружку. Голова его, длинная, сплюснутая у висков, качалась в такт играющей в зале музыке. В самый раз – он захмелел, но еще не настолько, чтобы нести пьяную чушь. Я тронул его за плечо.
– Добрый вечер. Вы помните меня?
Пименов оживился и протянул руку:
– Сынок! Как не помнить! Ты в городе? Я-то думал, к маме давно уехал. Ну садись, садись, в ногах правды нет. – Он помахал Марии, и та нехотя подошла к нам. – Чего тебе хочется, говори, все оплачу.
– Арахис и пиво, пожалуйста.
– Несовершеннолетним не подаем, – огрызнулась Мария.
– Ну-ну, – улыбнулся Пименов, – не серчай, дочка. Давай, принеси нам два по ноль-пять и орешков. А я уж тебя потом не обижу.
Когда Мария отошла, он улыбнулся, погладил длинный ус и спросил:
– Не нашелся батя-то?
Я покачал головой.
– Такой он, Пашка, хитрый. Если не хочет найтись, нипочем не найдется. Собрались мы с одним по грибы, рыжикам был сезон. Отъехали на электричке к семьдесят шестому километру. А как вышли на платформу – смотрим, Пашка идет, тоже, значит, с корзиной. Мы ему – давай вместе. Он – ладно, а сам, видно, не хочет. На первой же развилке – шасть, и нет его. А телефонов-то этих еще не придумали. Уж кричали мы, кричали, да толку – ничего. Слышал нас, а все одно не вышел. Хитрый, как лисица.
– Андрей Семенович, расскажите еще! Может, не увидимся мы с батей никогда. Так я хоть знать буду…
– Расскажу, отчего не рассказать… вот спасибо, дочка! – Он кивнул Марии и снял с подноса две тяжелые кружки. – Держи, сынок. Тебе восемнадцать-то есть?
– Почти девятнадцать, – соврал я.
– Ну добре.
Пименов сделал большой глоток, слизнул пену с усов и начал говорить.
– Пашку я с детства знаю. Жили в соседних домах, в одном классе учились. Кривить душой не стану, отличником твой батя не был. Но не дурак, не дурак. Иной раз так ответит, позавидуешь. Хотя школу-то презирал. С уроков сбегал, за поведение вечно неуды. Впрочем, мама его не ругала, говорила – Павлик не хулиган, Павлик особенный. Очень уж любила. И он ее любил. Ты чего не пьешь, сынок?
Я глотнул – так, для поддержания беседы, и закинул в рот горсть орехов.
– Вот, значит… – Пименов вздохнул и поскреб крышку стола вилкой. – Университетов мы, надо признать, не кончали. В училище поступили, потом на завод. Виделись не так чтобы часто, но дружбу хранили. Пашка веселый был, выдумывал всякое. Фантазия у него работала. В девяностые хулиганили, как положено. Времена смутные, сила есть – хватай. Похватали и мы. Пашка квартиру купил, я своей Лильке шубку и еще всякое… Ну да то дела прошлые, не о них речь.
Виген включил телевизор, и парни радостно зашумели – начинался футбол. На смену Марии пришла черноглазая Карина, как и всегда по субботам. Я понял, что надо выбирать – остаться здесь, с Пименовым, или проводить Марию до дома. Выбор был очевиден, и я не сдвинулся с места.
– Тогда же, в девяностых, Пашка женился. Втихую, не сказал никому. И после с женой не знакомил, да и вообще говорил о ней мало. Ну я и не лез. Сначала они с матерью Пашкиной жили, а потом переехали. Не поладила, видно, тетя Клава с невесткой. Суровая была тетя Клава. Но Пашку за принца держала, до самых последних дней. В школе его маменькиным сынком дразнили. А он за это дрался, прямо насмерть. Но ведь и правда, хвостом ходил за тетей Клавой. Что скажет, то и делает. Куда там жене! Вот разве Анька… ты пей, сынок, пей.
Я поспешно отхлебнул теплой горечи и заторопил его:
– Что – Анька?!
– Анька… – Пименов откинулся на спинку стула, похрустел орехом. – Ладная баба эта Анька. Стройная, волосы темные, густые. Нос с горбинкой, чисто Ахматова. Знаешь, небось, поэтесса есть? То-то. И как ее Пашка отхватил, не пойму, сам рыло рылом. Не обижайся, сынок, – спохватился он, – это я любя, все мы не красавцы. Так вот, ее Пашка с матерью не мерил. Особняком стояла.
– Вы говорили, там что-то произошло, он даже чуть в тюрьму не сел.
– Было дело. История-то печальная. Пашку к тем годам уже разносило. Вспыльчивый стал, все ему казалось, что надуть его хотят. Небылицы плел, слова путал. Я-то думал, шутит, а его, выходит, болезнь глодала. В тот день работал он, чин чинарем. А тут соседка звонит, прямо на завод: Пашенька, милый, мама твоя умерла, обширный инфаркт. Еще накануне пельмени лепила, и на тебе, в одночасье. Пашка скрытный был, не сказал никому. Добыл у кого-то водки, выпил, забуянил. Вышвырнули его за ворота, как кота ненужного. Он домой рванул, туда, в старую квартиру, а мать уже в морг увезли… Не суди только строго, сынок. Горе – оно у всех горе, а у хворого – вдвойне. В этом-то горе он Аньку и… Мальчонка там еще был, ему тоже досталось. Но замяли потом. Пашку, конечно, лечиться упекли. Верка его выхаживала, да Верку-то он не любил, так, терпел по надобности.
– А мальчонка, получается, брат мне?
– Нет-нет, это Анькин сынок. Но Пашка с ним много возился. С дочкой тоже хотел, от жены которая, да жена не давала. Ушел – значит, ушел, со всеми концами. Пашка злился, говорил, ничего, подрастет девка, найду ее. Уж не знаю, нашел или нет. А с мальчонкой видал их раз, в зоопарк шли. Тощий, будто некормленый, глазищи – во такие, – Пименов растопырил пальцы, – и ум в них не детский. Пашка как-то сказал, мол, боится его, чисто инопланетянин.
Ни встречи той, ни зоопарка я, конечно, не помнил. Не помнил и как со мной возились. Мысль же о том, что Хасс меня боялся, удивила, но никак не порадовала. Для радости был повод посильнее – я узнал, что случилось в мои шесть и два. И планировал использовать эту зацепку, как только Хасс просветлеет снова.
Я наскоро простился с Пименовым, ушедшим вдруг глубоко в себя, – сказал, позвонили с работы. Оделся, стрельнул у Вигена пару немецких конфет и, хлюпая по лужам новыми ботинками, бросился за Марией. Хотя и понимал, что догнать ее уже не выйдет.
Ситько-старший сидел за столом, голубоватым, почти прозрачным. Свитер на нем был дорогой, скорее всего, из кашемира. Но телефон на толстом ежедневнике лежал все тот же, бросовый.
– Сразу к делу. – Он схватил авторучку и защелкал кнопкой. Туда-сюда, туда-сюда. Стержень скакал, а я стоял по другую сторону стола и ждал приговора. – Вынужден принести вам свои извинения. Документы нашлись, вы ни в чем не виноваты. Вот, – он положил на стол конверт, – за моральный ущерб. И обещаю, на работе вас в ближайшее время восстановят.
Я взял. Отчасти это было против гордости. Но я бездельничал уже почти месяц, и расходных денег у меня оставалось мало.
– До свидания, извините еще раз. – Ситько открыл ноутбук и звонко застучал по клавиатуре.
– И это все, что вы можете сказать?
– Да, остальное не ваше дело. – Он даже не поднял на меня глаз.
– Ну, коли так, до свидания. – Я сунул конверт в карман и вышел в глухой, без окон, коридор. Одной проблемой стало меньше, зато одной тайной больше.
Девчонка с ресепшена, совсем не похожая на Катю, с утиным носом и кольцами белых волос, спросила:
– Послушай, ты курьер из «Медиатора»?
– Допустим.
– Тот, который бумаги потерял? – Она прищурилась, словно училка, проверяющая сменную обувь.
– Я не терял. Вернее, терял, но, как выяснилось, не я.
– Ой, не путай меня! Катьку помнишь, сменщицу мою?
– Помню, конечно.
– Так вот, – девчонка перегнулась через стойку и зашептала: – уволилась Катька. А тебе велела письмо передать.
От нее по-весеннему пахло мимозой и немного – растворимым супом. Пальчики тонкие, с коротко стриженными ногтями держали за уголок конверт с портретом какого-то космонавта. Я взял конверт, буркнул «спасибо» и хотел уже пойти, но девчонка схватила меня за рукав:
– Смотри, не забудь прочитать! Катька тут ради тебя такое…
– Какое?
– Ты прочти, и узнаешь.
Похоже, тайна готова была вот-вот открыться, и я поспешил домой, пока она не передумала показать мне свое лицо.
Минут через десять я понял, что до дома не дотерплю. Читать на улице не хотелось, и я заскочил в «Тридцать три рулона» – магазин, где мать обычно покупала ткани. Местные продавщицы, ее приятельницы, любили меня за то, что я помогал им по мелочам. Ну и, как говорила оплывшая пожилая Яна, за черненькие глазки. Со мной поздоровались в три голоса, я ответил и скользнул в дальний угол, за стеллаж с цветочным шелком. Там я вскрыл конверт и вытащил листок, исписанный через клетку ровным женским почерком.
Если ты читаешь мое письмо, значит, я созналась во всем. Думаю, это правильно. Ты ко мне по-доброму, и я добром хочу отплатить. А чтобы ты в догадках не терялся (Ситько-то тебе ничего не расскажет), излагаю подробно, как было.
В тот день ты пришел странный. Пакет вручил и сбежал, не расписавшись. Я думала за тебя накарябать, но тут явился он. Отдай, говорит, документы мне, а всем скажи – курьер ничего не принес. И денег получишь. Даже на бумажке написал, сколько. Две моих зарплаты. Ну я и согласилась, матери забор ставить надо, и вообще…
Пойми! Откуда мне было знать, что такое начнется?! Пакет для папы сын забрать хочет. Мало ли, одна семья. А как повернулось против тебя, мне не жизнь стала. Пошла я к Федору Никитичу и все рассказала. Даже деньги эти проклятые отдала.
Прости, бес попутал. Дура я деревенская, сначала вляпаюсь, а потом думать начинаю. Прости, прости, прости… Уж не верю, что ты теперь видеть меня захочешь. Но если захочешь, приходи. Куда – знаешь.
Обо мне не беспокойся. Уволилась по собственному. Тетка работу приискала, в больнице еду́ готовить. Платят хуже, ну так сама и виновата.
Прости, если сможешь.
Катя
Я скомкал письмо, сунул его в карман куртки. Кончиками пальцев провел по алым, чуть подмытым шелковым макам. Белобрысый… Рискнул продать кому-то папины бумаги, и подороже, чем за Катины копейки… или хотел подставить лично меня? Если второе, то это, пожалуй, через край. В любом случае, придется вызвать его на разговор и кое-что объяснить. Не гадить же из-за угла. А встречу назначить можно через Ваньку, пусть послужит, как в старые добрые времена. Я вздохнул и накрыл ладонью ценник с надписью «шелк туаль».
Мелкий не служил мне уже больше трех недель.
– Раз-два, хорошо… раз, два, три…
Веселый, в шапке с опущенными ушами, Хасс топтал хрусткие снежные корки. Я стоял рядом и крепко держал второй конец цепи, пристегнутой к Хассову наручнику. Так, словно выгуливал шаловливого пса.
В начале февраля Хасс начал жаловаться, мол, ножки болят, совсем ходить разучились. Ножек я, разумеется, не жалел, но и пыточную камеру устраивать не собирался. Вел он себя хорошо, не буянил, слушался меня беспрекословно. И я решил дать ему размяться, хотя бы разочек. Прогулка Хассу так понравилась, что разочек перерос сначала во второй, потом в третий. И в конце концов я стал выводить его раз в несколько дней.
Ходили мы только ночью и поблизости от Берлоги – я знал, что никто сюда не сунется, особенно в темноте. После поимки Хасса пришлось усилить договор с Хрящом: ни он, ни его шавки не имели права ступить на мою территорию без приглашения, даже по делу. В ответ я поклялся не чернить Хряща перед дядей Бичо.
Хасс завязал под подбородком тесемки ушанки и сделался похожим на пленного фрица. Шапку он всегда держал при себе, а на ночь прятал под одеяло. Как и фотографию матери – ту, где ей недавно исполнилось шестнадцать. Я часто заставал его над этой фотографией. Скорченного, облитого слезами, шепчущего: «Стыдно, стыдно, ой, стыдно». Всякий раз я думал: неужели ему и правда стыдно за все, что между ними было? И всякий же раз отвечал: нет. Я не верил в его стыд так же, как не верил бредовым выкрикам об идущих за окнами пионерах.
После ссоры с Мелким Хасс ушел в глухую несознанку. Он был приветлив со мной, радовался встречам, пытался делиться едой. Но как только я заговаривал о прошлом, падал ничком, словно подстреленная обезьяна. Зима подходила к концу, а я снова был вынужден ждать – день за днем, неделю за неделей…
– Тирлим-бом-бом, тирлим-бом-бом, Козлов идет купаться! – пропел Хасс и потащил меня в рябинник.
Хрусь-хрусь-хрусь! Мы шли так громко, что, казалось, шаги наши слышны всему Брошенному краю.
– Павел, – вдруг начал я, – а ты помнишь завод?
Хасс остановился, зачерпнул полные ладони снега, растер этим снегом щеки. Кивнул:
– Помню, пых-пых, большой.
– А что ты там делал, помнишь?
– Конечно. План выполнял. Директор мне орден дал – во такой! – Он широко расставил руки, будто схватил свернутый в трубку матрас. – А потом – пшик, уходи, холоп, надоел.
– Почему так? Ты разве провинился?
– Да я там одному – дыщ, в харю! Чтобы не лез. Горе у человека, а он лезет.
– Какое горе? – насторожился я.
– Мать умерла. Тут бабка одна, с усами, льет, будто мать она мне. Но она не мать. Мать мертвая давно. Бросила меня. Живи, Павлик, один, как хочешь. Или сам помирай. – Хасс махнул рукой и пошел дальше, к большой канаве. За канавой начиналась территория Хряща, и я, сделав несколько шагов, потянул цепь на себя. Не хватало еще, чтобы кто-то нас оттуда увидел.
– Очень жаль, Павел. Но что было дальше? Он полез, ты ударил…
– Да, дыщ – прямо в харю! И домой, к Ане, головушку буйную приклонить.
– И как, приклонил? – сквозь зубы процедил я.
– Нет. Малец помешал. Малец у Ани был, злющий хорек. Вроде нашего, который ушел. Ох, злющий, злющий. А я ведь его любил.
Темнота сгустилась, или это у меня в глазах стало черно, не знаю. Наст проломился под ногой, и та ушла по колено в снежное зерно. Хасс тут же подскочил и, причитая, помог мне выбраться.
Он вспомнил.
Он дошел почти до конца. Еще немного, буквально чуть-чуть, и станет ясно, что злющий Анин малец – я. И тогда… Руки вдруг онемели, повисли переваренной вермишелью. Голова набилась ватой, и во рту загорчило, как от пяти таблеток желтой но-шпы. Я не сразу понял – это страх, обычный страх перед тем, что придется совершить. А когда понял, захотел тут же взять Хасса за шкирку и отвести через спящий город в ближайшее отделение.
Отпустило меня, впрочем, быстро. Какое отделение? – сказал я себе. – Ты гонялся за ним три месяца, заработал чертов долг, едва не попал под суд, разбудил почти мертвую память. И ради чего? Чтобы сдаться у самой цели?!
– Эй! – звонко крикнули от канавы. – Зяблик, это Жир, слышишь? Жир! Я к тебе иду, ладно?
Я выругался и включил фонарь. В ярком пятне и правда нарисовался Жир. Проваливаясь в снег, он лез к нам через рябиновые заросли.
– Стой, где стоишь! Не двигайся!
– Не двигайся! – хрипло повторил Хасс, и Жир испуганно замер, схватившись за тонкий ствол.
– Зяблик, я помню! Я чту границы. – Он прикрылся от света рукой. – Но тут случилось кой-чего, послушай, ты все поймешь!
– Говори, только быстро. А шевельнешься – я тебя к Хрящу сволоку. Сам понимаешь, что будет.
– Понимаю, – кивнул Жир, – но я не просто так, клянусь! Тут пацаны сболтнули, блондин к ним опять клеился. Ну тот, который за сарай твой отбашлял. Погнали они его, хватит с них и сарая. Чего хотел, не поняли. Может, тебе знать это надо, а?
Знать это мне и правда было надо. Белобрысый вышел из берегов, как майская река, и без союзников вроде Жира и Кати меня запросто могло бы снести течением.
– Да, дела интересные… Ладно, Жир, вали с миром, и впредь сюда ни ногой. Будет что сказать – двигай в контору, с марта я снова там.
– Зяблик! – жалобно позвал он.
– Ну?
– Если вдруг что, ты же меня защитишь, да?
– А ты не предавай, Жир. Тогда и я тебя не брошу.
– Не предам, провалиться мне на месте! – горячо сказал он и полез обратно, на сторону Хряща.
Когда шаги его стихли, я навел фонарь на Хасса – сбоку, чтобы не било в глаза. Тот стоял, глубоко засунув палец в нос, и смотрел вверх, на небо, затянутое облачной сеткой.
– Так что там насчет мальца?
– Какого мальца? – удивился Хасс.
– Аниного, – уныло ответил я, чувствуя, что в этот раз уже ничего не добьюсь.
– Не-е-е, какой у Ани малец! У Ани бабка, с усами. Горбатая бабка. Стол ей делал, с картинками.
– Пойдем, – вздохнул я и с силой потянул его за цепь, – пойдем домой, Павел.
Мария, в зеленом платье с вырезом на спине, пила вино из тонконогого бокала и, улыбаясь, что-то быстро говорила. Что именно, я не слышал – между нами было толстое стекло огромного, в пол, окна. Напротив Марии сидел белобрысый, который назначил мне встречу в девятнадцать ноль-ноль, там, за стеклом, в ресторане «Нимфа». В целом все шло по плану, кроме одного – Марию, одетую и причесанную словно в театр, увидеть рядом с этим я никак не ожидал.
«Нимфа» с ее музейным нутром – ярусной люстрой, картинами в пышных рамах, ткаными скатертями и якобы дворянскими вилками – всегда казалась мне нелепой. В городе, однако, ресторан считался лучшим, и даже мать, подавая на стол богатое блюдо, говорила: ну вот, как в «Нимфе». Поэтому когда Ванька сообщил, что за место выбрал белобрысый, я сразу понял – понтуется. Ну и надеется, что при людях я не начну его колотить…
Мария наконец заметила меня и чуть не уронила бокал. Мы смотрели друг на друга через стекло – я, подмерзший в февральских сумерках, и она, жаркая от вина и подступившего вдруг стыда. Ситько пальцем указал на пустой стул, что, вероятно, означало, заходи и садись. Выглядел он при этом как детсадовец, дрессирующий котенка, – важно и жалко одновременно.
Я пожал плечами и пошел к двери, тяжелой, с металлической ручкой. В прихожей пожилой лакей с длинными, как у Пименова, усами спросил, заказан ли столик. Услышав фамилию Ситько, взял куртку и с полупоклоном показал, куда идти. Мария сидела спиной ко входу, и я видел косточки позвонков, такие родные, но почему-то сегодня открытые не для меня. За тридцать шагов нужно было решить, как себя вести, что сказать и чем покрыть ситьковские карты, уже разложенные веером к моему приходу.
– Хэлло. – Белобрысый не подал мне руки и даже зад нал стулом не приподнял. Сидел, развалившись – этакий барин, принимающий мелкопоместного соседа. Мария же, напротив, сжалась в комок и стала похожа на только что искупавшегося воробья. Я сел рядом с ней и сразу почувствовал запах сирени, такой же родной, как и выставленные напоказ позвонки.
– Ну, знакомить не буду, – усмехнулся Ситько и отпил из бокала. Галстук у него чуть сбился на сторону, словно бокал этот был далеко не первый.
Подошел официант, положил передо мной обитое бархатом меню. Я сказал, что заказывать не стану.
– Чего так? – спросил белобрысый, когда мы опять остались втроем. – Денег нет? Давай угощу, не проблема.
– Вот семейка, – не сдержался я, – сынок папашу обокрал, а тот ему листает. Или нынче другой у тебя спонсор, не папа?
Ситько сметанно побелел и смял в кулаке салфетку.
– Не твое это дело! Жрать хочешь – жри, а нет, так не суйся в чужой карман.
Мария посмотрела на него, потом на меня и снова опустила глаза.
– А ты, – я повернулся к ней, – что здесь делаешь?
– Меня Игорь пригласил… на свидание! – ответила она почти с вызовом.
– Смотри-ка, и меня твой Игорь на свидание пригласил. Сам назначил и время, и место. Вот чудак, да? А ты думала, я мимо проходил?
Видно было, что именно так она и думала. И совестилась, и жалела меня, заставшего ее, такую красивую, в компании моего врага.
– Видишь ли, – продолжил я, пользуясь молчанием Ситько, – это вполне в духе нашего Игоря. Приходит Зяблик на стрелку – а там его девушка с чужим пионером вино попивает. Зяблику, ясное дело, противно. Зяблик плачет, слезами обкапался. Так ведь, Игорь?
Белобрысый улыбнулся и развел руками, мол, что тут скажешь, так и есть.
– А еще, – я улыбнулся ему в ответ, – Игорь трус. Он знал – его ждет серьезный разговор, и надеялся, что при тебе я выбью ему не все зубы. Но надеждам этим сбыться не суждено. Ведь сейчас ты допьешь вино, встанешь и отправишься домой.
Мария взяла бокал, выпила все до капли, гордо вскинула голову.
– Не ищи меня больше, – сказала она белобрысому, поднялась и, громко цокая каблуками, пошла к выходу.
Ситько бросил салфетку на стол, и я увидел на ней влажное пятно. У него потели ладони – он понимал, что наломал дров, и боялся меня, как загнанная за гаражи собака.
– Давай-ка, – я взял нож и длинно провел им по скатерти, – перечислим твои грехи.
– Валяй, – согласился белобрысый и нацепил на вилку кусочек курицы из салата.
– Первое – ты устроил погром в моем сарае. Сам не марался, но разницы, по сути, нет. Второе – ты следил за мной, и, похоже, долго. Третье – ты ухлестываешь за Марией. Четвертое – ты спер у отца важные документы и все свалил на меня. И, наконец, пятое – ты снова терся возле нашей шпаны. Да-да, они доложили. Так вот, за эти пять чудесных пунктов я буду бить тебя долго и с удовольствием. Выбери, пожалуйста, где и когда.
– Сейчас-сейчас. – Ситько выронил вилку, и та жалобно звякнула о тарелку. – Только сперва твои грешки оттрясем… Первое! Ты вел себя как свинья. Тогда еще, девять лет назад. Влез на мою территорию и начал наводить свои порядки! – Он говорил быстро, словно боялся, что ему не дадут закончить. – А я, между прочим, два года эту империю строил! Да, всего лишь в круглосуточной детского сада, но они на меня молились. Второе! Ты обращался со мной отвратно. Бил, запирал в темноте, заставлял раздеваться при девочках и стоять на коленях в углу. Скажешь, за дело? Возможно. Но не слишком ли тяжела расплата? Я стал изгоем, и все готовы были травить меня. И травили бы, если бы ты им не запрещал. А теперь – внимание – третье! Знаешь, о чем я думал, когда ты вставал между ними и мной? Я думал, что лучше подохнуть от их побоев, чем быть у тебя в долгу! – Он придвинул тарелку и начал есть, резкий, сердитый, очень похожий в эту минуту на своего отца.
Мы помолчали, потом он заговорил снова.
– Скажешь, да ну, вспомнил, когда это было! Девять лет, одна седьмая жизни! Окей, а сам ты простил бы за девять лет?
Я удивился, как мало он себе отмерил. Но говорить об этом, конечно, не стал. Тем более что вопрос был совсем о другом.
– Нет, не простил бы и через двадцать.
– Вот, и я о том же.
В зале включили «Весну» Вивальди. Скрипки кряхтели, толкаясь, а мы с разных сторон мяли белоснежную скатерть и думали, как нам быть дальше. Я придумал первый.
– Что же, признаю, причины для мести есть у обоих. А потому предлагаю решить вопрос дуэлью.
– Чем-чем? – Ситько рассмеялся. – Откуда тебя нарыли, мамонт?
– Ну хочешь, назовем это разборкой, так в твоей семье говорят?
– Семью мою не тронь, придурок! – вспылил он, и я в глубине души признал его правоту. – Давай, заливай про свою дуэль, посмотрим, есть ли в ней смысл.
– Правила простые. Выбираем место, подальше где-нибудь, в забросах. Никаких свидетелей. Очерчиваем квадрат, по сигналу начинаем. Из квадрата выходить нельзя. Любое оружие и то, что может сойти за оружие, запрещено. Заканчиваем, когда кто-то признает свое поражение. Все держим в тайне, мамочке не жалуемся, к ментам не бежим ни до, ни потом.
– Годится. – Белобрысый отломил кусочек хлеба и начал мять его, превращая в замазку. – Четырнадцатое марта, девять утра.
– Нет, так не пойдет, – нахмурился я, – какого черта ждать две недели с лишним?
– Уезжаю завтра, как раз на две недели. Ну что смотришь, думаешь, вру? Не вру! Бабушка в Севастополе умерла. Всей семьей едем. Дел куча, дом продать и все такое. Не веришь, приходи на вокзал, поезд в час дня. Сразу говорю – утром драться не буду! Что мне, с битой мордой на похороны?
Он заранее понимал, что морда его будет бита и бита жестоко.
Ладно, две недели – срок недолгий, можно и подождать. Лишь бы он там, в своем Севастополе, не передумал. Трус – он ведь всю жизнь трус, как бегал от меня в Саду, так и сейчас побежит. Я поднялся, царапнув стулом паркет.
– Четырнадцатого, и ни днем позже.
Белобрысый кивнул и небрежно закинул в рот хлебный шарик.
Кап-кап-кап. Солнце нагрело крышу Берлоги, и та начала линять, словно дешевые джинсы. Широкий луч пролез в окно, добрался до стола, высветил полосу на кастрюле с гречневой кашей. В луче метались пылинки, как бывает в июльский полдень, когда наевшись клубники с молоком, все валяются полуголые на кроватях. Я вытянул руку, и пылинки разбежались от нее в разные стороны. Кап-кап-кап. Начинался март, и многое в этом марте, я верил, должно было так или иначе завершиться.
Крак. Крак. Крак. Снаружи кто-то прошел по плотному, в черных корках снегу. Крак, и еще раз крак. Теперь он стоял у входа. Радуясь, что Хасс, отобедав, крепко спит, я неслышно сполз с топчана. Прислушался. Ничего. И вдруг – тук-тук-тук, незваный гость робко, будто пробуя воду перед купанием, постучал в дверь.
– Кого там несет? – хрипло спросил я и поднял с пола саперную лопатку.
– Это Мелкий! – Снаружи заскреблись. – Мелкий! Открой, Зябличек, а то холодно чего-то.
– Зачем ты пришел?
– Не знаю… соскучился. – В голосе зазвенели слезы. – Пусти… ну пожа-а-алуйста.
Я щелкнул задвижкой, и он тут же ворвался внутрь, лохматый и тощий, как растущий на улице щенок.
– Печечка! Можно ведь, да?
– Можно, ноги вытри, видишь, тряпка.
– Ага…
Пошаркав по останкам Хассовой рубахи, Мелкий протопал к печке. Сел на пол, поворошил угли кочергой, подтер натекшие сопли.
– Прости, Зяблик. И этот, – он кивнул на дверь подсобки, – тоже пусть простит. Хочешь, мыть тут буду каждый день, ведро выносить, прослежу за кем надо, хоть ночью, хоть когда. Только возьми обратно, плохо мне одному…
Мне тоже было плохо, и уже давно. Я даже хотел найти его и просить вернуться. К счастью, без этого обошлось. Теперь он останется на моих условиях, и если снова начнет бузить…
– Мелкий!
– Да? – Он повернулся, и я вдруг понял, что на нем незнакомый шарф – широкий, теплый, с густой бахромой на концах. Сапожки тоже были новые, еще блестящие и без всяких заломов.
– Откуда у тебя… вещи?
– Заметил, да? Папка купил, он опять на заводе, зарплату зарабатывает, даже не пьет.
– А драться-то перестал?
– Давно-о-о! Спасибо вам с дяденькой Денисом, а то бы убил вконец.
– Ладно, Мелкий, – я сел рядом и взял его за подбородок, – оставайся… Тише, тише! Теперь у нас будут правила, и, если ты их нарушишь, уйдешь насовсем. Во-первых, слушаться меня с полуслова. Всегда. Во-вторых, Павла не трогать, что бы он ни сделал. И третье, самое главное. Если мы с Павлом в подсобке и я тебя не зову, сидишь здесь, как мышь под бревном. Не орешь, не гремишь, к нам не рвешься. Это ясно?
– Ясно, Зябличек! – с готовностью закивал он. – Когда ты с Павлом, вам не мешать. Все ясно, честное слово!
– Ну то-то же… жрать, небось, хочешь?
– А ты? – спросил он и вынул из кармана три дорогие конфеты. – Не думай, это не папка. У одной день рождения был, всем раздавали.
Я поставил воду кипятиться и сел на топчан. Мелкий же, выудив из ящика большую ложку, взялся за кашу. Солнечная полоса лежала теперь на его щеке, впалой и непривычно чистой. И вроде все было хорошо, но что-то грызло меня, как рейтузы из грубой шерсти. Да, Мелкий вернулся, но я не мог найти в нем своего Мелкого. Словно вещи, купленные не мной, отодвинули нас друг от друга. Словно он, гуляя сам по себе, взял и меня… разлюбил?
Платье матери очень шло – свободное, из тонкого габардина, оно гладило ей запястья и делало глубже ямочки над ключицами. Ткань купил я, в моем магазине, в подарок на Восьмое марта. Мать шила быстро и уже через пару дней отправилась в новом платье к Лосевым в гости. Вернее, отправились мы втроем – мать, Песочный и я.
Лия Лосева, маленькая, с глазами-изюминами и тихоньким голоском, напекла для нас пирогов – так много, словно узнала, что мы голодаем. Сам Лосев, широкий, краснолицый и веселый, долго тряс мою руку и приговаривал: «Вот Анна, вот молодец, какого парня вырастила!» Потом пригласил за стол, где все расселись под низко висящей лампой с тканевым абажуром, стали пить чай и хвалить Лиины пироги.
Дом у Лосевых был свой, в старом районе, где в мае цвели каштаны, а по осени в траве вырастали крепкие опята. Сейчас же я видел в окно лишь голые кусты и черный ствол уходящего вверх тополя. Сидели мы на первом этаже, в гостиной с обшитыми желтой вагонкой стенами. Всюду висели картины – странные, будто кто-то попросту набрызгал краской на холсты. Но мне они нравились, особенно одна, с кровавой кляксой в нижнем правом углу.
Говорили больше о работе. Лосев директорствовал в фирме, делающей приборы для врачей. Песочный, как оказалось, подрабатывал у него консультантом. Они спорили, горячились, но даже в этой горячности был глубокий внутренний покой, о котором я, их маленький гость, мог только мечтать. Мать и Лия подливали им чаю, шептались о чем-то своем, смеялись. А я ковырял кусок пирога с капустой и почему-то вспоминал Петра. Его полные книг шкафы, толстые папки «Дело», лежащие там и тут, рыжие трубы миллиметровки… Он тоже поил меня чаем, ссыпая заварку в кружки прямо из фабричной упаковки. Кормил колбасой и крупной, чуть недоваренной гречкой. В морозы, когда еле-еле топили, кутал в жилетку с искусственным мехом. Всегда, каждый год, до самой последней зимы…
– Лиечка, милая, я сделаю тебе манжеты за полдня!
– Правда? – светло улыбнулась Лия. – Спасибо! Только ужасно неловко…
– Что ты, – мать погладила ее по плечу, – мне это в радость. Идем, покажи свое платье.
Они извинились перед нами и пошли наверх, в спальню.
– Ну-с, – повернулся ко мне Лосев, – раз дамы нас бросили, поговорим о мужском?
– Давайте, – кивнул я и сунул в рот большой кусок пирога.
– Ты ешь, парень, ешь, но дядю Лосева слушай. Давным-давно, сорок моих килограммов назад, – он звонко похлопал себя по животу, – мы с Дениской и еще одним парнем, Кирюхой, решили дружить навсегда. Договор написали и кровью, как надо, скрепили. И что бы ты думал – дружили, дружим и будем дружить. Кирюха наш, правда, в область уехал, поближе к столичным харчам. Но не протух, молодец. Фирму открыл – крупный офис в области, а тут филиальчик. Меня директором, Дениску – в консультанты. Дениске бы тоже пост дал, да он от своей поликлиники никуда.
– Люди там, – хмыкнул Песочный, – я без людей не могу.
– Ну верно, верно, твоя стихия. Так вот, о Кирюхе. Ищет Кирюха стажера, студента толкового. Чтобы учился в областном и у Кирюхи попутно работал. А, как тебе мысль, парень? Ты, говорят, головастый!
Понимая, к чему он ведет, я все же сыграл дурачка:
– Ладно, пусть ищет, чего ж не искать…
– Но-но, – Лосев постучал пальцем по столу, – не дури. Знаешь же, о тебе речь.
– Так я не студент областной, дядя Лосев. Я просто толковый парень – здесь, в городе.