Текст книги "Авиамодельный кружок при школе № 6 (сборник)"
Автор книги: Макс Фрай
Жанр: Городское фэнтези, Фэнтези
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Мы сходили на наше поле, конечно, собрали там немного красной пшеницы, но нас быстро выгнали следователи – прочесывают поле с собаками, все ищут какие-то ящики, какие-то свидетельства. Ничего не найдут. Красной пшеницы было не очень много, с коробок спичек, и Ниэль сказала, что пока не нужно ничего печь – возможно, он вспомнит и так. А когда вспомнит – скажем взрослым, и они отвезут его домой, то-то там все обрадуются, наверное, заждались уже!
…Чтобы вспомнил, пускали по нему ходить улитку без панциря три раза туда-сюда, делали пудинг памяти (прошлый раз мы делали такой для Катерининой бабушки, когда та начала путать наши имена – все сработало, несмотря на то, что жир был не лосиный, а обычный коровий), вызывали прямо в подвале Заячью Королеву (три пустых скорлупки от перепелиных яиц, высушенная летним солнцем жаба, конфета «Гомельчанка», две игральные карты крестей, все переплести зеленой ниткой и тогда можно вызывать) – она взяла у него небольшое интервью и вроде бы даже добилась каких-то внятных ответов, но не отдала нам запись, так и ушла с диктофоном, раздавив скорлупки стальными копытами. Но путался, терялся, все пытался что-то написать дрожащими руками, но нет, не выходило, не то.
Подниматься он еще не мог, но довольно сносно ползал туда-сюда по подвалу, отчего Катерина называла его Мересьевым, чем ужасно нас раздражала. Однажды, когда мы поили его шестимильной водой в надежде пробудить иссохшуюся, как дерево, память, он вдруг вспомнил именно этот эпизод с Мересьевым и вдруг сказал, что не хочет больше, чтобы Катерина дежурила по ночам.
Всю ближайшую неделю Катерина проплакала у себя в комнате. Вместо нее дежурила я – мы с летчиком пытались рисовать картинки о том, кто он на самом деле: я брала его руку в свою и рисовала ножом на бумаге треугольную крышу – домик? Летчик рвал бумагу, рычал раненым зверем: не домик, не домик! Я спрашивала его: что тогда будем рисовать? Шар? Самолет? Самолет? Самолет?
Каждый раз, когда я говорила «самолет», он обнимал меня и начинал плакать. Его слезы, соленые и резкие, как все эти огуречные банки, служившие ему ложем и прикрытием, пахли дождем и морем, и Катерина, чувствовавшая этот резкий, пряный запах, отшатывалась от меня всякий раз, убегая в свою комнату. В конце концов она просто прекратила со мной разговаривать. Взрослые перешептывались: депрессия, трудный возраст, влюбилась, пора уже, подросток же.
Следующей влюбилась Леля. После своего очередного ночного дежурства она вернулась в нашу детскую вся трясущаяся мелкой дрожью, бледная, с пылающими алыми пятнами на щеках – будто брызнули кровью, будто кого-то обезглавили прямо на ее глазах, щедро махнув стальным клинком или крылом.
– Он… он попросил… – возмущенно сказала она и разрыдалась так отчаянно и громко, что у любого бы разорвалось сердце, и только бессердечная наша Ниэль тормошила ее, дергала, щипала за пухлый локоть, шипела: «Ну давай же, давай говори, что он попросил, что!»
– Попросил написать от него письмо… – всхлипнула дрожащая Леля и снова зашлась в рыданиях. – Письмо жене… написать письмо его жене! Вот что! Вот оно что! Жена у него есть!
И Леля, вырвавшись из щипучих, злобных объятий Ниэль, с разбегу упала на свою огромную розовую подушку, усыпанную маленькими пони.
Ниэль посмотрела на меня с отчаянием. «Кто бы подумал, что малютка окажется такой впечатлительной» – говорил ее взгляд. «Не нужно было позволять ей царапать руки стеклом» – говорил в ответ мой взгляд. Мы с Ниэль понимали друг друга без слов. И сейчас, глядя друг другу в глаза, мы чувствовали, как розовая подушка Лели наполняется до краев ее водянистыми слезами, пряными и прозрачными, как розовая вода.
…От расстройства Леля отказалась ходить на дежурства, поэтому к делу снова пришлось подключать Катерину – летчик почти забыл о том, что она его чем-то обидела, поэтому они очень сдружились. Когда летчик просил Катерину написать письмо его жене и сказать, что с ним все в порядке, потому что она наверняка волнуется, Катерина послушно приподнимала бровь, уходила, шурша юбкой, приносила жесткую оберточную бумагу, слюнявила карандаш и вопросительно смотрела на летчика: ну? Как зовут? Аня? Лена? Юля? Даша? Ирина, может быть?
– Я не помню, – рыдал летчик жирными, тягучими, свечными слезами (Катерине он всегда рыдал именно ими, для каждой из нас у него были отдельные слезы), – помню – дорогая кто? Друг маленький зайчонок чего? Человек как? Жена была, точно была жена.
– Капитолина? – ухмылялась Катя, – Василиса?
Летчик размазывал по свежему, детскому почти, безбородому своему лицу слезы и жир, слезы и жир. От Катерины практически все время пахло жиром, а позже начало пахнуть еще и алкоголем: летчик попросил выпить, и она послушно, как загипнотизированная, таскала для него родительский алкоголь, а потом начала пить с ним вместе, чтобы он вспомнил. Он действительно вспоминал какие-то военные истории. Но они явно не относились к делу. Со временем они вдвоем даже написали около пяти писем женам летчика, но потом оказалось, что это были не те жены, точнее, не те жизни, летчик вспоминал что-то не то – как разбитое, старое, кривое радио, он ловил чужие эпохи, чужие времена, настраиваясь на тихое и фальшивое дребезжание давно прожитого и забытого своими тайными тихими учителями, сгоревшими за добрую сотню лет до того, как сгорел он сам.
…Как горел в этот раз, тоже не помнил – все прошлые разы более-менее вспомнили, разобрали, а этот – нет, не может. Алкоголь не помогал, тихие травяные заклинания сообразительной Ниэль, мигом догадавшейся, что процесс обретения памяти завел нашего нового друга не туда, тоже не помогали, и даже наша с ним тихая, почти тайная дружба – а я уверена, что это была именно дружба, – не вела никуда, кроме как к бездне, провалу, беспамятному колодцу.
– Помню, как хоронили, – рассказывал он. – Играл военный оркестр, разбрасывали конфеты всюду во дворе, как будто свадьба. Все три жены за гробом шли, как на параде. Но только одна ордена прикручивала, когда застыл, только одна на них потом лицом падала, когда закончилась музыка, только одна. Как же ее звали-то? Галя? Галина?
– Не вспоминай, – говорила я ему, – это не то, это не твое. Это и у меня было. Так и меня хоронили тысячи раз – и с музыкой, и без музыки. Один раз просто в белую рубашку завернули и пустили по реке. А один раз жгли вместе с кошками на белом костре. Но я это все не вспоминаю, имен всех, кому этот мой последний пожар выжег всю душу, не помню, и помнить не хочу, потому что в этой жизни меня зовут Надя, прожила я всего тринадцать лет, помню только это наше поле, эти наши игры, помню самолет, помню самолет, самолет.
Каждый раз, когда я говорю про самолет, он хватает меня за руку и начинает трястись, обливаясь слезами. Возможно, поэтому я так часто говорю про самолет. Тем более, что вся моя жизнь ужалась до этого самолета – до самолета не было ничего, а все, что было после самолета, не касается уже никого, кроме нас.
…Впрочем, Ниэль была уверена, что это касается и ее тоже. В тот воскресный день, когда увидела ее играющей с деревянными дракончиками, которые вырезал для нее летчик, я разозлилась на нее так, как будто она не была моей сестрой, принцессой, боевой ведьмой и лучшим другом. Было сразу понятно, что дракончиков вырезал именно он – в подвале я видела обрезки деревяшек.
– Ничего такого, – разозлилась она, когда заметила по моему взгляду, что я недовольна, – просто захотел сделать мне что-то приятное.
Я сказала, что летчику надо выздоравливать, а не делать нам приятное. Тогда она ответила, что я сама уже давно забыла о том, для чего мы его притащили с собой, и что она видела, как я глажу его лицо руками, интересно, зачем. Тогда я сказала, что лучше бы она поговорила на эту тему с Катериной, потому что они вообще там бухают по ночам и непонятно что у них там происходит, и Катерина является вся черная, как туча, и ни с кем не разговаривает, и ни на какие вопросы не отвечает. Тогда Ниэль сказала, что лучше бы я обратила внимание на Лелю, потому что вообще-то уже давно никто из нас не видел Лелю, куда она делась? Ушла в поле и проросла там мясною травою? Превратилась в белую болотную цаплю? А у Лели, между прочим, разбито сердце.
Оказалось, что Леля с разбитым сердцем уехала в город вместе со взрослыми – именно поэтому мы не видели ее несколько дней. К выходным она приехала – тонкая, повзрослевшая, с дрожащими губами – и сказала нам с Ниэль:
– Я почитала газеты. И я знаю, как его зовут. Звали. Я знаю имя. Но я вам его не скажу.
Мы обе пожали плечами: не хочешь говорить – не нужно. Сами назовем.
Тогда Леля спустилась в подвал и, как мы поняли, все-таки сказала летчику его имя – видимо, это была ее личная маленькая минутка триумфа, окончательная победа влюбленности над здравым смыслом: услышав имя, летчик даже попытался встать, как будто его зовут где-то на другом берегу, но задергался, упал и разбил голову о томатную пасту в полуторалитровике. Это объединило нас на несколько часов, пока мы носились туда-сюда с тряпками, полотенцами, бинтами и толчеными в ступке таблетками стрептоцида (поскольку летчик был уже практически живой, мы поняли, что лучше лечить его человеческими таблетками для живых) – но потом снова началось: Катерина отказывалась говорить нам, о чем они с летчиком пили вино две ночи напролет, Леля убегала на реку поплакать с плейером Ниэль и всеми ее дисками Radiohead, сама Ниэль неожиданно призналась мне, что у нее в жизни вообще не было ни одной по-настоящему родной души, только этот вот летчик и все его чертовы драконы. Никакое поле ее уже не интересовало – драконы шептали ей другие сюжеты, другие истории, и по вечерам она долго-долго писала что-то неведомое и жаркое в своей зеленой тетрадке – тексты, предназначенные только для тех, кто упал с неба на землю, не иначе.
Когда мы спустились к нему все вчетвером, чтобы выяснить, кто из нас должен стать ему женой, летчик закрыл голову руками, как при артобстреле, и начал страшно кричать. Мы испугались, что услышат взрослые, и выбежали из подвала. Теперь ходить к нему можно было только по одному – и мы постепенно понимали, что без этих визитов наша жизнь и наше лето превратится в непрекращающуюся разлуку и кошмар. Но все еще пели на закате тоненькие морские песни кровяные комары, и хохотали взрослые на веранде, отмахиваясь от летучих мышей, и пьяный папа купался в жабьем бассейне, и соседские дети кричали идущей за хлебом в автолавку Ниэль: «Ведьма, ведьма», пока она, прищурившись, расстреливала их из указательного пальца: каждого ровнехонько в левый глаз, через три года поймут почему, но поздно будет.
Летчик ел все, что мы ему приносили, пил молоко и жадно обсасывал бараньи ребрышки, периодически стонал и пытался вспомнить свое имя, забытое во второй раз окончательно и навсегда после того удара головой о полуторалитровик. Мы записывали письма, которые он диктовал неким своим несуществующим родственникам, и прятали их друг от друга так яростно, как будто мы и есть эти будущие родственники – через пять, десять, пятнадцать лет. Иногда мы робко говорили о нем друг с другом: «Вспомнил имя? Нет? Ну и хорошо – нельзя, чтобы вспомнил. Если вспомнит, то нам всем смерть, лету конец». Маленькую Лелю, которая знала имя и могла снова наделать бед, мы к подвалу не допускали, попросту забрав у нее, царапающейся и воющей, как попавшийся в капкан лесной зверек, ее персональный ключ на смешном лиловом брелоке с совенком.
Ближе к концу лета на наше поле приехала его жена. Положила цветы вначале, ходила туда-сюда, глубоко дышала. Потом стояла, нюхала воздух, как животное, у нее дрожали ноздри. Весь металл и обломки уже растащили, остались только ямы и выжженный чернозем. Мы стояли недалеко, молчали, не выдавали. Жена падала на красную землю, каталась по ней, как огненная лисица, потом брала в руки эту землю и ела ее. Мы молча смотрели.
…Вот она какая, жена нашего мужа. Катается по нашему полю и ест землю. Очень красиво.
– Горе, вот горе у человека, – шепчутся взрослые, уводя ее под руки.
Проходя мимо нас, она вдруг останавливается, берет Ниэль своими кровавыми, земляными пальцами за подбородок и говорит:
– Отдай мне его.
Ниэль с визгом дергается и убегает, как олененок, в сторону леса.
– Она сумасшедшая, – успокаивают нас взрослые, – пожалуйста, не бойтесь. Горе такое, такое горе, заживо сгорел, и это чтобы вы жили, чтобы не на ваш дом, понимаете? Успокойтесь, ну успокойтесь же.
Леля плачет и не хочет успокаиваться. Мама обнимает ее и ведет в дом. Леля хитрая лисица: она рыдает не потому, что жалеет эту женщину, а потому, что мы забрали у нее ключ.
Я спускаюсь в подвал, летчик лежит и читает книгу «Два капитана».
– Если бы я сказала тебе, что там, в настоящем мире, есть женщина, которая утверждает, что ты ее муж, это бы что-то изменило? – спрашиваю я.
– У меня была жена, но я ничего не помню, – говорит летчик, – поэтому какая разница – ведь это может быть кто угодно, какой угодно человек.
– Это значит, что ты всегда будешь тут, с нами? – спрашиваю я.
– Скорей всего, нет, – отвечает он. – Я уже достаточно окреп, и когда я пойму, что снова могу твердо стоять на ногах, мне придется улететь. Мне домой надо. Домой бы.
– Ты еще слишком слабый же, – дрожащим голосом говорю я.
– Мне нужен кекс из красной муки, – повторяет он.
Мы не хотим его отпускать, а он все просит этот чертов кекс и домой.
В тот же вечер к нам домой пришла его жена. Дверь открыла Катерина, она сразу на нее бросилась, в волосы вцепилась: ты с ним спала, ты с ним спала!
Как-то оттащили ее, взрослые снова извиняются: сумасшедшая, такая беда у человека, пожалейте ее, простите, вот приехала сюда посмотреть на место гибели, и все, и сразу вот такое случилось, горе-горе, скоро уедет.
Не уехала, вернулась наутро – бледная, спокойная, извинилась. Попросила взрослых выйти – говорит, с детками хочу поговорить вашими, кое-какие важные вещи хочу сказать.
– Я знаю, что он у вас, – сказала она нам, – Не спрашивайте, как я это узнала. Где вы его прячете? Пожалуйста, отдайте мне его. Он мой. Вам может показаться, что он ваш – это нормально. Так бывает. Но это неправда. Вашего еще не случилось, все ваше случится потом. Отдайте мне мое и идите дальше.
– Вам лечиться надо, – сказала, всхлипнув, Катерина. – В психушку. А я на вас еще и заявление подам в полицию.
– Вообще нельзя так говорить про людей – мой, не мой, – затараторила Леля, – это неправильно, это высокомерие какое-то, и даже не в возрасте дело, что вы взрослая, а мы еще дети, какая разница? Человек никому никогда не принадлежит. И вообще, откуда вы знаете, кто ваш, а кто не ваш? А если до вас я поняла, что, скажем, какой-то человек мой, а только потом узнала, что он ваш – это что-то меняет, меняет?!
– Леле тоже надо в психушку, – улыбнулась Ниэль, – а вам нет. Вы просто очень устали. У вас и правда случилась большая беда, и я вам очень сочувствую. Я понимаю, что вам кажется, что это мы в чем-то виноваты – ведь мы прибежали туда самыми первыми, мы видели это все. Возможно, вам кажется, что, если бы он не пытался увести самолет от жилых домов туда, к полю, он бы успел катапультироваться и был бы жив – и, наверное, мы кажемся вам несправедливо живыми, словно мы живем вместо него. Но мы ничего не можем изменить, понимаете? Да, мы ему благодарны – в смысле, возможно, если бы не он, нас бы не было. Поэтому вам и кажется, что он у нас – как будто мы его где-то прячем. Его жизнь как бы превратилась в наши четыре – он внутри каждой из нас. Мы не можем вам его отдать – так же, как мы не можем отдать вам свои жизни или свои души. Возможно, в каждой из нас теперь частичка его души.
В это мгновение, конечно, я поняла, как я ей восхищаюсь.
Ниэль подошла к жене нашего летчика и обняла ее. Наступил момент всеобщего облегчения. Жена немного поплакала у Ниэль на плече, потом подняла голову и неожиданно злым голосом сказала:
– Так где он, вы мне его вернете?
…Я перехватила ее взгляд и мне стало не по себе: она откуда-то, черт подери, действительно все знала.
Когда вернулись взрослые, мы сообщили им, что жена летчика и правда сумасшедшая и что она, помимо всего прочего, обидела маленькую Лелю, наговорила ей каких-то гадостей – тем более, что Леля и так постоянно ходила зареванная, вот и нашлось этому какое-то объяснение. Жену куда-то увезли в специальной белой машине, мы дождались ночи и спустились вдвоем с Ниэль в подвал, чтобы принести летчику свежие булочки и молоко.
Он ел и пил жадно, как военнопленный, потом сел, потянулся, треща и скрипя суставами, и медленно-медленно встал.
– Нормально! – сказал он, – Немного шатает, а так нормально. Можно лететь уже. Вспомнил, куда лететь, к тому же. Домой то есть полечу. Пора. Осень скоро.
– Но ты же даже имени своего не помнишь, – сказала я.
– Не помню, – согласился летчик, – но зато вспомнил, где дом. Теперь полечу туда, пока не поздно. А то уже почти поздно. Нормально все, долечу теперь. Не будет уже, как в прошлый раз.
– А что было в прошлый раз? – спросила я, но Ниэль начала дергать меня за платье и шипеть мне в ухо: «Дура, дура, прошлый раз – это мы!»
После трех, на рассвете, мы осторожно вывели его из подвала, тихо прошли по спящему дому, прикрыли, не захлопывая, скрипучую дверь в прихожей.
…На поле уже стоял новенький крошечный самолет – похожий то ли на фильмы, то ли на сны.
– Ты не попрощался с Катериной и Лелей, – строго сказала Ниэль, – так нельзя.
Летчик задумался.
– Катерина бы меня не отпустила, – сказал он, – может, так и лучше. А Леля еще слишком маленькая.
– Мы тоже маленькие, и что? – возмутилась Ниэль. – Но мы же все вместе тебя спасли. Так нечестно.
Летчик ничего не ответил. Наверное, мы просто не все знали.
На краю поля он обнял вначале ее, потом меня. До него меня никогда еще не обнимал ни один мужчина, поэтому я в последний раз постаралась хорошенько запомнить, как это происходит, но не запомнила ничего, потому что так и не поняла, происходило ли это на самом деле.
– Все, вам дальше нельзя, – сказал он и пошел в сторону этого дымного, светящегося рассветного самолета.
Мы стояли и смотрели ему вслед, понимая, что ни одна из нас ни в чем другой не признается.
– С булочками, значит, молоко? – спросила я Ниэль, когда мы, по пояс мокрые от росы и слез, подходили к дому.
– Угу, – ответила Ниэль, – та красная пшеница, которую я всегда носила с собой в спичечном коробке. Короче, вот. Не было моих сил больше смотреть. Жалко.
– А меня тебе не жалко? А себя тебе не жалко? Мы же все ему отдали, все для него сделали, спасли его, буквально из кусочков обратно сложили! Не жалко тебе этого времени? Лета этого не жалко, нет?
– Всех нас жалко, – сказала Ниэль, – и лета жалко. Но за нами еще прилетят потом. Всякие другие прилетят. И лето еще будет – другое. А у нее – ну, видела сама. Может, и не будет ничего больше. Короче, надо было отпустить.
На крыльце дома нас уже ждали мрачные, задумчивые фигурки Катерины и Лели. Ниэль набрала воздуха в легкие и сделала особенное, самурайское лицо. Нужно было как-то все им объяснить, хотя что тут объяснишь – выздоровел и улетел.
Через несколько дней взрослые, взволнованно пошептавшись, сказали нам, что жена нашего летчика ушла вместе с ним.
Видимо, улетела.
Просили не переживать и не принимать ничего на свой счет. Но нам нечего было принимать на свой счет. Да и как можно было принять на свой счет то, что она к нему прилетела? Это нормально. Она хотела, чтобы мы его отпустили, – мы отпустили – и она тут же ловко и быстро, каким-нибудь проверенным и накатанным способом укатила к нему. Этот ловкий побег в счастье нас не касался – у каждой из нас в груди клокотала своя собственная трагедия, невозможная, огромная и трепещущая, как нераскрывшийся парашют. Я переживала потерю своего единственного и, возможно, последнего в жизни близкого друга; Катерина расставалась с воспоминанием об идеальном мужчине; малютка Леля оплакивала свою первую настоящую любовь; Ниэль же молча сидела на подоконнике, обложившись книгами и деревянными дракончиками, и все чиркала что-то в своих блокнотах.
– Он все равно это не прочитает никогда, – чтобы уязвить ее, испекшую тот самый чертов кекс, сказала однажды Катерина.
– Если не напишу – прочитает, – ответила Ниэль. – Поэтому вот и пишу. Единственный шанс от него как-то отвязаться.
Но было понятно, что не отвязаться уже никогда. Лето заканчивалось. На наше поле мы больше не ходили – ни этим летом, ни следующим. Было понятно, что наше болотное летнее волшебство больше не будет работать – взросление и было той неприятной ценой, которую нам пришлось заплатить за то, что мы так никогда и не смогли назвать ни одним из существующих в природе слов.
И потом, это было уже не наше поле.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?