Автор книги: Максим Горький
Жанр: Детская проза, Детские книги
Возрастные ограничения: +6
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 7 страниц)
Справочное бюро
Разве ящерицы зелёные? Почему они лакомятся мухами? Что ещё едят ящерицы?
У рептилий, в частности у ящериц, нет зелёного пигмента. То есть за счет красящих веществ они могут быть чёрными, красными, жёлтыми, коричневыми, но не синими и не зелёными. Зелёная окраска возникает за счёт оптического эффекта – смешения жёлтого цвета от жёлтого пигмента с синим. А синий, в свою очередь, создаётся за счёт преломления белого света специальными светоотражающими клетками кожи. Большинство ящериц – хищники. Мелкие и средней величины виды питаются в основном насекомыми, пауками, моллюсками, червями.
Почему пчёлы и осы золотые? Разве они пьют мёд?
Окраска пчёл и ос предупреждающая, ведь у них есть жало и они способны постоять за себя: жёлтый цвет опасности подчеркнут чёрными полосами. Мёд – продукт, представляющий собой частично переваренный в зобе медоносной пчелы нектар. Взрослые пчёлы питаются нектаром и пыльцой, а мёд они делают для своих детей – личинок, которые живут в сотах. Осы питаются другими насекомыми, нектаром, соком плодов растений, кровью с мяса.
Почему на изгородях рдеют розы? Они ветвятся?
Рдеть – гореть, краснеть. Одни из самых распространённых и живучих – красные сорта роз. Садовая красавица была выведена человеком из дикого шиповника. Дикие розы – в основном невысокие кусты. Розовый куст, если его правильно подрезать, разрастается и ветвится, создавая живые изгороди.
Разве у роз бархатные лепестки? Зачем им такие лепестки?
Бархатность – термин, используемый селекционерами для обозначения глубины, насыщенности цвета лепестка. Бархатные лепестки многие годы отбирались людьми. Но и без всякого вмешательства человека у многих растений цветки имеют яркие лепестки для привлечения насекомых-опылителей.
Встряска. Страничка из Мишкиной жизни
…Однажды в праздничный вечер он стоял на галерее цирка, плотно прижавшись грудью к дереву перил, и, бледный от напряжённого внимания, смотрел очарованными глазами на арену, где кувыркался ярко одетый клоун, любимец цирковой публики.
Окутанное пышными складками розового и жёлтого атласа тело клоуна, гибкое, как у змеи, мелькая на тёмном фоне арены, принимало различные позы: то лёгкие и грациозные, то уродливые и смешные; оно, как мяч, подпрыгивало в воздухе, ловко кувыркалось там, падало на песок арены и быстро каталось по ней. Потом клоун вскакивал на ноги и, смелый, довольный собой, весело смотрел на публику, ожидая от неё рукоплесканий. Она не скупилась и дружно поощряла его искусство громким смехом, криками, улыбками одобрения. Тогда он вновь извивался, кувыркался, прыгал, жонглировал своим колпаком; при каждом движении его золотые блёстки, нашитые на атласе, сверкали, как искры, а мальчик с галереи жадно следил за этой игрой гибкого тела и, прищуривая от удовольствия свои чёрные глазки, улыбался тихой улыбкой неизъяснимого удовольствия.
– Фот тяк! – ломаным языком и тонким голосом говорил клоун, перепрыгивая через стул.
– И фот тяк… – Он вспрыгнул на спинку стула, несколько секунд балансировал на ней, но вдруг неестественно изогнулся, упал и, съёжившись в ком, вместе со стулом замелькал по арене, так что, казалось, будто стул ожил и гонится за ним. Мальчик следил за всем, что делал клоун, и, увлечённый его ловкостью, невольно отражал и повторял на своей рожице все гримасы уморительно подвижного, набелённого лица. Он повторял бы и жесты, но был стиснут со всех сторон до того, что не мог двинуть рукой. Сзади на него навалился какой-то бородач в кучерском костюме, с боков тоже давили его. На галерее было душно; грудь, прижатая к дереву перил, болела, ноги ныли от усталости и полученных толчков, но – как ловок и красив этот клоун, и как люб он всем! Увлечение мальчика ловкостью артиста возвышалось до благоговейного чувства, он молчал, когда публика громко выражала свои одобрения клоуну, молчал и порой вздрагивал от желания самому быть там, на арене, кувыркаться по ней в сияющем костюме, смешить людей, слышать их похвалы и видеть сотни весёлых лиц и внимательных глаз, устремлённых на него. Сильное, но смутное чувство, властно охватившее мальчика, было, в общем, тёмным чувством – оно не оживляло, а подавляло своей силой, в нём было много грусти и зависти, ещё более обострявшихся каждый раз, когда у мальчика вспыхивала мысль о том, что всё это, красивое и приятное, как сон, должно скоро кончиться и опять ему придётся идти домой, в тёмную и грязную мастерскую…
А клоун встал на четвереньки, одну ногу вытянул и, прыгая по арене на другой и на руках, с визгом и хрюканьем скрылся, возбудив в публике дружный хохот. Следующим номером программы была борьба двух атлетов, потом выехала на лошади барыня в длинном чёрном платье и в шляпе, похожей на маленькое ведёрко, за ней вышли трое акробатов… было и ещё много разных «номеров», но из них внимание маленького зрителя заняли только двое артистов, ещё более маленьких, чем он сам. Исполнив трудное упражнение на турнике, они ушли, но и они не затушевали того впечатления, которое оставил клоун.
Когда представление кончилось и публика с шумом стала расходиться – мальчик с галереи всё ещё медлил уходить и смотрел на арену, где уже гасили огни. Вот там явился какой-то низенький господин с тростью в руке и с сигарой в зубах.
– Это и есть самый он… клоун-то, – сказал бородатый человек и, широко улыбаясь, добавил: – Очень я его хорошо знаю… хоша он и обрядился в настоящее…
Мальчик слышал эти слова и пристально смотрел на человека с сигарой, который стоял среди арены, что-то приказывая людям в красных мундирах, суетившимся по ней. Это – блестящий, ловкий клоун? И мальчик разочарованно тряхнул головой – не понравилось ему, что такой удивительный человек одевается, как самый обыкновенный модный барин. Вот если б он, Мишка, был клоуном, он так бы и ходил по улицам в ярком, широком атласном костюме с золотом и в высоком белом колпаке. И Мишка вышел из цирка, решительно недовольный этим неприятным превращением артиста в обыкновенного человека.
Длинная улица лежала пред мальчиком; по обеим сторонам её, как две нити крупных огненных бус, протягивались в даль фонари, оживлённо и безмолвно состязаясь с тьмой ночи, полной говора людей и дребезга пролёток. Вспоминая выходки клоуна, мальчик улыбался, а иногда, перепрыгивая через впадину на панели или вскакивая на ступеньку крыльца, вполголоса восклицал:
– Фот тяк! И фот тяк!..
И, воспроизводя на лице гримасы и ужимки, потешавшие публику, мальчик порой останавливался пред окнами магазинов и серьёзно подолгу рассматривал своё отражение на стекле.
Удовлетворённый видом своей исковерканной гримасами скуластой рожицы с маленькими, живыми, чёрнымиглазами, он весело подпрыгивал и свистал. Но уже в нём являлось нечто портившее ему настроение – память, оживлённая боязнью наказания, чувством, которое постоянно жило в худой груди Мишки, – память упорно восстановляла пред ним завтрашний день – тяжёлый, суетливый день!
Завтра утром он проснётся, разбуженный сердитым окриком кухарки, и пойдёт ставить самовар для мастеров. Потом приготовит посуду для чая на длинном столе среди мастерской и станет будить мастеров, а они будут ругать его и лягаться ногами… Пока они пьют чай – он должен прибрать их постели, вымести мастерскую, потом, выпив стакан холодного и спитого чая, он достанет из угла мастерской большую каменную плиту, положит её на табурет и с пирамидальным камнем в руках усядется растирать краски. От возни тяжёлым камнем по плите у него заболят, заноют и руки, и плечи, и спина. После обеда около часа отдыха, он уберёт со стола и, свернувшись где-нибудь в углу, – заснёт, как котёнок… а разбудят его пинком. Может быть, его заставят чистить пемзой доски, зашпаклёванные под иконы, и он, кашляя и чихая, долго будет дышать тонкой меловой пылью. И так весь день, до ужина…
Единственное приятное, что испытывал Мишка и чего он всегда с нетерпением ждал, – это приказание бежать куда-нибудь – к столяру за досками для икон, в москательную лавку, в кабак за водкой… А самым неприятным и даже страшным для него было копотливое и требовавшее большой осторожности поручение заготовить яичных желтков для красок (Краски, которыми пишут большинство икон, разводятся на желтке яиц. – Прим. М.Г.). Нужно было осторожно разбить яйцо, слить желток в одну чашку, белок в другую, а он то портил яйцо, раздавливая в нём желток, то сливал белок в чашку с желтком и портил уже все желтки, которые успел отделить. За это – били.
Скучную и нелёгкую жизнь изживал он…
…Дойдя до ворот хмурого двухэтажного дома, окрашенного в какую-то рыжую краску, Мишка торкнулся в калитку и, убедившись, что она заперта, тотчас же решил перелезть через забор, что и исполнил быстро и бесшумно, как кошка. Проникая во двор таким необычным путём, он избегал подзатыльника, которым непременно отплатил бы ему дворник за беспокойство отворить калитку, – ведь всегда приятно получать одним подзатыльником меньше против того, сколько вам их назначено – от судьбы. А кроме этого, Мишке было и невыгодно, чтоб дворник видел, где он ляжет спать. Хитрый мальчик для сна всегда выбирал самые укромные уголки двора – этим он выигрывал у хозяина несколько лишних минут сна, ибо поутру, для того, чтоб разбудить Мишку, – сначала нужно было найти его. И теперь он тихо пробрался в угол двора, там в узкой дыре между поленницей дров и стеной погреба зарылся в солому и рогожи, с наслаждением вытянулся на спине и несколько секунд смотрел в небо. В небе сверкали звёзды… Они напомнили Мишке золотые блёстки на атласном костюме клоуна, он зажмурил глаза, улыбнулся сквозь дрёму и, беззвучно, одними губами, повторив: «Фот тяк…», – уснул крепким детским сном.
…Проснуться его заставило странное ощущение: ему показалось, что левая нога его быстро бежит куда-то и тащит за собой всё тело. Он с испугом открыл глаза.
– Чертёнок! – укоризненно говорила кухарка, дёргая его за ногу: – Опять ты спрятался? Вот я ужо – погоди! – скажу хозяйке…
– Это я, тётенька Палагея, не прятался, – вот, ей-богу, не прятался! – И Мишка, вскочив на ноги, убеждённо перекрестился.
– Черти тебя спрятали?
– А я пришёл и было везде заперто… дядя Николай стал бы ругаться, – ну я – махать через ворота… – скороговоркой объяснил Мишка, зорко следя за руками тётеньки Палагеи.
– Иди, иди, шишига, ставь самовар-от, ведь уж скоро шесть часо-ов…
– Это я чичас! – с полной готовностью воскликнул Мишка и, довольный тем, что так дёшево отделался, сломя голову побежал в кухню.
Там, бодро возясь около самовара, позеленевшего от старости, пузатого ветерана с исковерканными боками, Мишка вступил в беседу с кухаркой.
– Ну уж в цирке вчерась – ах тётенька! здорово представляли! – щуря глаза от удовольствия, сказал он.
– Я тоже было хотела пойти, – угрюмо отозвалась кухарка и со злым вздохом добавила: – Да разве у нас вырвешься!
– Вам нельзя, – серьёзно сказал Мишка, и так как он был великий дипломат, то, ответив кухарке сочувственным вздохом, – пояснил свои слова: – Потому вы вроде как на каторге…
– То-то что…
– А уж был там паяц один… ах и шельма!
– Смешной? – заинтересовалась кухарка оживлением Мишки.
– Тоись просто уморушка! Согнёт он какой-нибудь крендель – так все за животики и возьмутся! – живо описал Мишка, держа в руках пучок зажжённой лучины.
– Ишь ты… люблю я этих паяцев… клади лучину-то в самовар – руки сожжёшь.
– Фюить! Готово!.. Рожа у него – как на пружинах… уж он её и так кривит и эдак… – Мишка показал, как именно паяц кривит рожу.
Кухарка взглянула на него и расхохоталась.
– Ах ты… таракан ты… ведь уж перенял! Ступай убирай мастерскую-то, ангилютка.
– И фот тяк! – пискливо крикнул Мишка, исчезая из кухни, сопровождаемый добродушным смехом Палагеи. Прежде чем попасть в мастерскую, он подбежал в сенях к кадке с водой и, глядя в неё, проделал несколько гримас. Выходило настолько хорошо, что он даже сам рассмеялся.
…Этот день стал для него роковым днём и днём триумфа. С утра он рассказывал в мастерской о клоуне, воспроизводил его гримасы, изгибы его тела, пискливую речь и всё, что врезалось в его память. Мастеров томила скука, они рады были и той незатейливой забаве, которую предлагал им увлечённый Мишка, они поощряли его выходки и к вечеру уже звали его – паяц.
– Паяц! На-ко вымой кисти!
– Паяц! Принеси лазури!
И Мишка, чувствуя себя героем дня, белкой прыгал по мастерской, всё более входя в роль потешника, гримасничая и ломаясь. Эта роль, привлекая к нему общее и доброе внимание мастеров, льстила его маленькому самолюбию и весь день охраняла его от щелчков, пинков и иных поощрений, обычных в его жизни. Но – чем выше встанешь, тем хуже падать, это ведь известно…
Вечером, пред концом работы, один из мастеров, писавший поясной образ св. великомученика Пантелеймона, подозвал к себе Мишку и сказал ему, чтобы он поставил икону, ещё сырую, на окно; Мишка, кривляясь, схватил образ и… смазал пальцем краску с ящичка в руке св. целителя… Бледный от испуга, он молча и вопросительно взглянул на мастера.
– Что? Дорвался? – ехидно спросил тот.
– Я нечаянно-о… – тихо протянул Мишка.
– Дай сюда…
Мишка покорно отдал ему икону и потупился.
– Давай башку!
– Господи! – умоляюще взвыл Мишка.
– Ну?!
– Дяденька! я…
Но мастер схватил его за плечи и притянул к себе. Потом он, не торопясь, запустил ему пальцы своей левой руки в волосы на затылке снизу вверх и начал медленно поднимать мальчика на воздух. Мишка подобрал под себя ноги и поджал руки, точно он думал, что от этого тело его станет легче, и с искажённым от боли лицом повис в воздухе, открыв рот и прерывисто дыша. А мастер, подняв его левой рукой на пол-аршина от пола, взмахнул в воздухе правой и с силой ударил мальчика по ягодицам сверху вниз. Это называется «встряска», она выдирает волосы с корнями и от неё на затылке является опухоль, которая долго заставляет помнить о себе.
Стоная, схватившись за голову руками, Мишка упал на пол к ногам мастера и слышал, как в мастерской смеялись над ним.
– Ловко кувыркнулся, паяц!
– Это, братцы, воздушный полёт.
– Ха-ха-ха! Мишка, а ну-ка ещё посартоморталь!
Этот смех резал Мишке душу и был намного острее боли от «встряски». Ему приказали подняться с пола и накрывать на стол для ужина. В кухне его ждало ещё огорчение. Там была хозяйка – она поймала его и начала трясти за ухо, приговаривая:
– А ты, чертёнок, спи, где велят, а не пря-чься, не пря-чься, не пря-чься.
Мишка болтал головой, стараясь попасть в такт движениям хозяйкиной руки, и чувствовал едва одолимое желание укусить эту руку.
…Через час он лежал на своей постели, под столом в мастерской, сжавшись в плотный маленький комок так, точно он хотел задавить в себе боль и горечь. В окна смотрела луна, освещая голубоватым сиянием большие иконостасные фигуры святых, стоявшие в ряд у стены. Их тёмные лики смотрели сурово и внушительно в торжественной безмятежности своей славы, лунный свет придавал им вид призраков, смягчая резкие краски и оживляя складки тяжёлых риз на их раменах.
Без дум, весь поглощённый чувством обиды, мальчик покорно ожидал, когда это чувство затихнет… а блестящие краски икон постепенно вызывали воспоминания о вчерашнем вечере, о красивых костюмах ловких, гибких людей, которые так свободно прыгают, так веселы и красивы…
…И вот он видит арену цирка и себя на ней, с необычайной лёгкостью он совершал самые трудные упражнения, и не усталостью, а сладкой и приятной негой они отзывались в его теле… Гром рукоплесканий поощрял его… полный восхищения пред своей ловкостью, весёлый и гордый, он прыгнул высоко в воздух и, сопровождаемый гулом одобрения, плавно полетел куда-то, полетел со сладким замиранием сердца… чтоб завтра снова проснуться на земле от пинка.
Справочное бюро
Змея очень гибкое животное? У неё нет скелета?
Скелет у змеи есть, а её позвоночник может состоять из сотен прочно соединённых позвонков. Количество позвонков достигает 141–435. Для сравнения: у человека их всего 33–34. Эта особенность подарила змеям потрясающую гибкость тела.
Почему человек может гримасничать?
Гримасничать человеку позволяет большое количество мимических мышц. Выражение лица – очень важная составляющая общения, с его помощью мы передаём эмоции. Каждая мышца отвечает за небольшой участок: например, есть мышца, опускающая уголок рта и другая мышца, поднимающая уголок рта. Мимические мышцы бывают «радостные» и «грустные».
Почему в цирке так часто выступают лошади?
Лошади – очень удобные для цирка животные. В их диких предках заложен инстинкт: если опасно – убегай. Этим активно пользуются дрессировщики в цирке – часто мы видим лошадь, бегущую по кругу. Облегчает процесс дрессировки и то, что лошадь в природе – животное стадное; для домашней лошади человек занял место вожака, которому нужно подчиняться. Не будем забывать и о том, что в цирке мы следим не только за движениями самой лошади – не меньший интерес вызывает у нас искусство наездника. Человек давно оценил: рост и ширина спины лошади удобны для верховой езды.
От чего зависит цвет глаз?
Цвет глаза человека зависит от особенностей его радужки, или радужной оболочки глаза. Чёрный и коричневый (карий) цвет глаз определяется тем, что в радужке много тёмного пигмента – меланина. А вот синих «красок» в глазу нет. В синих, голубых или серых глазах меланина мало, а цвет, который мы видим, – результат рассеивания света в радужке. Кстати, по этой же причине небо и воду мы видим голубой и синей.
Из чего делали раньше краски?
Раньше для изготовления красок использовали минералы, животных и растения. Растирая в порошок охру, получали жёлтую и оранжевую краски, размельчая малахит – зелёную, киноварь – алую, из толчёного угля выходила чёрная. Пурпурную краску получали из моллюсков, красную – из насекомых. Иногда рисовали разноцветной глиной. Порошок нужного цвета смешивали с водой – и краска готова. Иногда в краску для вязкости добавляли клей, или яичные белки, или молоко.
Почему кошка ходит бесшумно?
Кошка передвигается бесшумно благодаря тому, что ходит не на всей стопе, как человек, а на пружинистых пальцах. Кроме того, толстые мягкие подушечки позволяют распределять вес равномерно по всей поверхности. К тому же когти большую часть времени спрятаны в специальных складках кожи обманчиво мягких лап, что тоже способствует бесшумности ходьбы.
Почему самовар позеленел?
Самовары делали из меди. Со временем золотисто-розовые предметы из меди покрываются патиной – плёнкой зелёного цвета. Такой цвет патине придаёт карбонат меди, образующийся в присутствии воды под действием углекислого газа.
Что такое лучина?
Лучина – длинная щепка сухого дерева, предназначенная для растопки печи, освещения избы. Получали её, отделяя щепки от полена специальным длинным ножом – косарем. Для освещения лучину вставляли в специальную металлическую подставку, светец, а рядом ставили тазик с песком или водой.
Белка лучше всех прыгает в лесу?
Пытаясь настигнуть жертву или же спасаясь от преследователя, представители животного мира совершают порой огромные прыжки. У некоторых зверей лучше получается прыгать в длину, а у других – в высоту. В лесу найдётся немало хороших прыгунов: белка и заяц, лягушка и кузнечик. Но рекорд по прыгучести принадлежит крошечным насекомым. Кошачья блоха может подпрыгнуть вверх на 34–35 см, что превышает её собственный рост почти в 130 раз! В длину блоха прыгает на расстояние, в 60 раз превышающее её собственную длину тела. А ещё одна крошка – цикада-пенница способна подпрыгнуть на высоту до 60–70 см.
О чего зависит гибкость и ловкость человека?
Ловкость – способность выполнять нужные движения правильно, быстро переключаться с одного движения на другое. Ловкий человек хорошо умеет контролировать своё тело, что зависит от особенностей нервной системы. Гибкость – способность принимать любую позу. Она зависит от эластичности мышц и подвижности суставов. Человек становится менее гибким на холоде; мы плохо гнёмся утром, самые гибкие мы в середине дня.
Дед Архип и Лёнька
Ожидая паром, они оба легли в тень от берегового обрыва и долго молча смотрели на быстрые и мутные волны Кубани у их ног. Лёнька задремал, а дед Архип, чувствуя тупую, давящую боль в груди, не мог уснуть. На тёмно-коричневом фоне земли их отрёпанные и скорченные фигуры едва выделялись двумя жалкими комками, один – побольше, другой – поменьше, утомлённые, загорелые и пыльные физиономии были совсем под цвет бурым лохмотьям.
Костлявая и длинная фигура дедушки Архипа вытянулась поперёк узкой полоски песка – он жёлтой лентой тянулся вдоль берега, между обрывом и рекой; задремавший Лёнька лежал калачиком сбоку деда. Лёнька был маленький, хрупкий, в лохмотьях он казался корявым сучком, отломленным от деда – старого иссохшего дерева, принесённого и выброшенного сюда, на песок, волнами реки.
Дед, приподняв на локте голову, смотрел на противоположный берег, залитый солнцем и бедно окаймлённый редкими кустами ивняка; из кустов высовывался чёрный борт парома. Там было скучно и пусто. Серая полоса дороги уходила от реки в глубь степи; она была как-то беспощадно пряма, суха и наводила уныние.
Его тусклые и воспалённые глаза старика, с красными, опухшими веками, беспокойно моргали, а испещрённое морщинами лицо замерло в выражении томительной тоски. Он то и дело сдержанно кашлял и, поглядывая на внука, прикрывал рот рукой. Кашель был хрипл, удушлив, заставлял деда приподниматься с земли и выжимал на его глазах крупные капли слёз.
Кроме его кашля да тихого шороха волн о песок, в степи не было никаких звуков… Она лежала по обе стороны реки, громадная, бурая, сожжённая солнцем, и только там, далеко на горизонте, еле видное старческим глазом, пышно волновалось золотое море пшеницы и прямо в него падало ослепительно яркое небо. На нём вырисовывались три стройные фигуры далёких тополей; казалось, что они то уменьшаются, то становятся выше, а небо и пшеница, накрытая им, колеблются, поднимаясь и опускаясь. И вдруг всё скрывалось за блестящей, серебряной пеленой степного марева…
Эта пелена, струистая, яркая и обманчивая, иногда притекала из дали почти к самому берегу реки, и тогда сама она была как бы рекой, вдруг излившейся с неба, такой же чистой и спокойной, как оно.
Тогда дед Архип, незнакомый с этим явлением, потирал свои глаза и тоскливо думал про себя, что эта жара да степь отнимают у него и зрение, как отняли остатки силы в ногах.
Сегодня ему было более плохо, чем всегда за последнее время. Он чувствовал, что скоро умрёт, и хотя относился к этому совершенно равнодушно, без дум, как к необходимой повинности, но ему бы хотелось умереть далеко, не здесь, а на родине, и ещё его сильно смущала мысль о внуке… Куда денется Лёнька?..
Он ставил перед собой этот вопрос по нескольку раз в день, и всегда при этом в нём что-то сжималось, холодело и становилось так тошно, что ему хотелось сейчас же воротиться домой, в Россию…
Но – далеко идти в Россию… Всё равно не дойдёшь, умрёшь где-нибудь в дороге. Здесь по Кубани подают милостыню щедро; народ всё зажиточный, хотя тяжёлый и насмешливый. Не любят нищих, потому что богаты…
Остановив на внуке увлажнённый слезой взгляд, дед осторожно погладил шершавой рукой его голову.
Тот зашевелился и поднял на него голубые глаза, большие, глубокие, не по-детски вдумчивые и казавшиеся ещё больше на его худом, изрытом оспой личике, с тонкими, бескровными губами и острым носом.
– Идёт? – спросил он и, приложив щитком руку к глазам, посмотрел на реку, отражавшую лучи солнца.
– Нет ещё, не идёт. Стоит. Чего ему здесь? Не зовёт никто, ну и стоит он… – медленно заговорил Архип, продолжая гладить внука по голове. – Дремал ты?
Лёнька неопределённо покрутил головой и вытянулся на песке. Они помолчали.
– Кабы я плавать умел, купаться бы стал, – пристально глядя на реку, заявил Лёнька. – Быстра больно река-то! Нет у нас таких рек. Чего треплет? Бежит, точно опоздать боится…
И Лёнька недовольно отвернулся от воды.
– А вот что, – заговорил дед, подумав, – давай распояшемся, пояски-то свяжем, я тебя за ногу прикручу, ты и лезь, купайся…
– Ну-у!.. – резонно протянул Лёнька. – Чего выдумал! Али ты думаешь, не стащит она тебя? И утонем оба.
– А ведь верно! Стащит. Ишь как прёт… Чай, весной-то разольётся – ух ты!.. И покосу тут – беда! Без краю покосу!
Лёньке не хотелось говорить, и он оставил слова деда без ответа, взяв в руки ком сухой глины и разминая его пальцами в пыль с серьёзным и сосредоточенным выражением на лице.
Дед смотрел на него и о чём-то думал, щуря глаза.
– Ведь вот… – тихо и монотонно заговорил Лёнька, стряхивая с рук пыль. – Земля эта теперь… взял я её в руки, растёр, и стала пыль… крохотные кусочки одни только, чуть глазом видно…
– Ну, так что ж? – спросил Архип и закашлялся, посматривая сквозь выступившие на глазах слёзы в большие сухо блестящие глаза внука. – Ты к чему это? – добавил он, когда прокашлялся.
– Так… – качнул головой Лёнька… – К тому, что, мол, вся-то она эвона какая!.. – Он махнул рукой за реку. – И всего на ней понастроено… Сколько мы с тобой городов прошли! Страсть! А людей везде сколько!
И, не умея уловить свою мысль, Лёнька снова молча задумался, посматривая вокруг себя.
Дед тоже помолчал немного и потом, плотно подвинувшись к внуку, ласково заговорил:
– Умница ты моя! Правильно сказал ты – пыль всё… и города, и люди, и мы с тобой – пыль одна. Эх ты, Лёнька, Лёнька!.. Кабы грамоту тебе!.. далеко бы ты пошёл. И что с тобой будет?..
Дед прижал голову внука к себе и поцеловал её.
– Погоди… – высвобождая свои льняные волосы из корявых, дрожащих пальцев деда, немного оживляясь, крикнул Лёнька. – Как ты говоришь? Пыль? Города и всё?
– А так уж устроено Богом, голубь. Всё – земля, а сама земля – пыль. И всё умирает на ней… Вот как! И должен потому человек жить в труде и смирении. Вот и я тоже умру скоро… – перескочил дед и тоскливо добавил: – Куда ты тогда пойдёшь без меня-то?
Лёнька часто слышал от деда этот вопрос, ему уже надоело рассуждать о смерти, он молча отвернулся в сторону, сорвал былинку, положил её в рот и стал медленно жевать.
Но у деда это было больное место.
– Что ж ты молчишь? Как, мол, ты без меня-то будешь? – тихо спросил он, наклоняясь к внуку и снова кашляя.
– Говорил уж… – рассеянно и недовольно произнёс Лёнька, искоса взглядывая на деда.
Ему не нравились эти разговоры ещё и потому, что зачастую они кончались ссорою. Дед долго говорил о близости своей смерти. Лёнька сначала слушал его сосредоточенно, пугался представлявшейся ему новизны положения, плакал, но постепенно утомлялся – и не слушал деда, отдаваясь своим мыслям, а дед, замечая это, сердился и жаловался, что Лёнька не любит деда, не ценит его забот, и наконец упрекал Лёньку в желании скорейшего наступления его, дедовой, смерти.
– Что – говорил? Глупенький ты ещё, не можешь ты понимать своей жизни. Сколько тебе от роду? Одиннадцатый год только. И хил ты, негодный к работе. Куда ж ты пойдёшь? Добрые люди, думаешь, помогут? Кабы у тебя вот деньги были, так они бы помогли тебе прожить их – это так. А милостыню-то собирать – не сладко и мне, старику. Каждому поклонись, каждого попроси. И ругают тебя, и колотят часом, и гонят… Рази ты думаешь, человеком считают нищего-то? Никто! Десять лет по миру хожу – знаю. Кусок-то хлеба в тыщу рублей ценят. Подаст да и думает, что уж ему сейчас же райские двери отворят! Ты думаешь, подают зачем больше? Чтобы совесть свою успокоить; вот зачем, друг, а не из жалости! Ткнёт тебе кусок, ну, ему и не стыдно самому-то есть. Сытый человек – зверь. И никогда он не жалеет голодного. Враги друг другу – сытый и голодный, веки вечные они сучком в глазу друг у друга будут. Потому и невозможно им жалеть и понимать друг друга…
Дедушка воодушевился злобой и тоской. От этого у него тряслись губы, старческие, тусклые глаза быстро шмыгали в красных рамках ресниц и век, а морщины на тёмном лице выступили резче.
Лёнька не любил его таким и немного боялся чего-то.
– Вот я тебя и спрашиваю, что ты станешь делать с миром? Ты – хилый ребёночек, а мир-то – зверь. И проглотит он тебя сразу. А я не хочу этого… Люблю ведь я тебя, дитятко!.. Один ты у меня, и я у тебя один… Как же я буду умирать-то? Невозможно мне умереть, а ты чтоб остался… На кого?.. Господи!.. за что ты не возлюбил раба твоего?! Жить мне невмочь и умирать мне нельзя, потому – дитё, – оберечь должен. Пестовал семь годов… на руках моих… старых… Господи, помоги мне!..
Дедушка сел и заплакал, уткнув голову в колени дрожащих ног.
Река торопливо катилась вдаль, звучно плескалась о берег, точно желая заглушить этим плеском рыдания старика. Ярко улыбалось безоблачное небо, изливая жгучий зной, спокойно слушая мятежный шум мутных волн.
– Будет, не плачь, дедушка, – глядя в сторону, суровым тоном проговорил Лёнька и, повернув к деду лицо, добавил: – Говорили обо всём уж ведь. Не пропаду. Поступлю в трактир куда ни то…
– Забьют… – сквозь слёзы простонал дед.
– Может, и не забьют. А вот как не забьют! – с некоторым задором вскричал Лёнька, – тогда что? Не дамся каждому!..
Но тут Лёнька вдруг почему-то осёкся и, помолчав, тихонько сказал.
– А то в монастырь уйду…
– Кабы в монастырь! – вздохнул дед, оживляясь, и снова начал корчиться в припадке удушливого кашля.
Над их головами раздался крик и скрип колес…
– Паро-о-м!.. Паро-о-гей! – сотрясала воздух чья-то могучая глотка.
Они вскочили на ноги, подбирая котомки и палки.
Пронзительно скрипя, на песок въехала арба. В ней стоял казак и, закинув голову в мохнатой, надвинутой на одно ухо шапке, приготовлялся гикнуть, вбирая в себя открытым ртом воздух, отчего его широкая, выпяченная вперёд грудь выпячивалась ещё более. Белые зубы ярко сверкали в шёлковой раме чёрной бороды, начинавшейся от глаз, налитых кровью. Из-под расстёгнутой рубахи и чохи, небрежно накинутой на плечи, виднелось волосатое, загорелое на солнце тело. И от всей его фигуры, прочной и большой, как и от лошади, мясистой, пегой и тоже уродливо большой, от колёс арбы, высоких, стянутых толстыми шинами, – разило сытостью, силой, здоровьем.
– Гей!.. Гей!..
Дед и внук стащили с своих голов шапки и низко поклонились.
– Здравствуйте! – гулко отрубил приехавший и, посмотрев на тот берег, где из кустов выползал медленно и неуклюже чёрный паром, стал пристально оглядывать нищих. – Из России?
– Из неё, милостивец! – с поклоном ответил Архип.
– Голодно там у вас, а?
Он спрыгнул с арбы на землю и стал что-то подтягивать в упряжке.
– И тараканы с голода мрут.
– Хо, хо! И тараканы мрут? Значит, аж крошек не осталось, всё поели? Ловко едите. А вот работаете, должно, погано. Потому, как хорошо работать станешь, не будет голоду,
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.