Текст книги "Жизнь Клима Самгина"
Автор книги: Максим Горький
Жанр: Русская классика, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 18 (всего у книги 126 страниц)
Сомова вздрогнула, выпила вина и, облизав губы, сказала, как бы вспоминая очень отдаленное:
– Мужики любили Григория. Он им рассказывал все, что знает. И в работе всегда готов помочь. Он – хороший плотник. Телеги чинил. Работать он умеет всякую работу.
И, уныло помолчав, она добавила, вздыхая:
– Весело работает.
Выслушав этот рассказ, Клим решил, что Иноков действительно ненормальный и опасный человек. На другой день он сообщил свое умозаключение Лидии, но она сказала очень твердо:
– Такие мне нравятся.
– А ты ему, кажется, не очень по душе.
Лидия промолчала, искоса взглянув на него.
Дня через два Сомова прибежала очень взволнованная.
– Губернатор приказал выслать Инокова из города, обижен корреспонденцией о лотерее, которую жена его устроила в пользу погорельцев. Гришу ищут, приходила полиция, требовали, чтоб я сказала, где он. Но – ведь я же не знаю! Не верят.
Она, сидя на стуле, схватилась за голову и, покачиваясь, продолжала:
– Не могу же я сказать: он пошел туда, где мужики бунтуют! Да и этого не знаю я, где там бунтуют.
Лидия начала успокаивать ее, но она говорила, всхлипывая:
– Ты не понимаешь. Он ведь у меня слепенький к себе самому. Он себя не видит. Ему – поводырь нужен, нянька нужна, вот я при нем в этой должности… Лида, попроси отца… впрочем – нет, не надо!
Она сорвалась со стула, быстро поцеловала подругу и пошла к двери, но, остановясь, сказала:
– Я думаю, что Дронов проболтался о корреспонденции, никто, кроме него, не знал о ней. А они узнали слишком быстро. Наверное – Дронов… Прощайте!
Ушла, и вот уж более двух недель ее не видно в городе.
Клим вспомнил все это, сидя в городском саду над прудом, разглядывая искаженное отражение свое в зеленоватой воде. Макая трость в воду, он брызгал на белое пятно и, разбив его, следил, как снова возникает голова его, плечи, блестят очки.
«Зачем нужны такие люди, как Сомова, Иноков? Удивительно запутана, засорена жизнь», – думал он, убеждая себя, что жизнь была бы легче, проще и без Лидии, которая, наверное, только потому кажется загадочной, что она труслива, трусливее Нехаевой, но так же напряженно ждет удобного случая, чтоб отдать себя на волю инстинкта. Было бы спокойнее жить без Томилина, Кутузова, даже без Варавки, вообще без всех этих мудрецов и фокусников. Слишком много людей, которые стремятся навязать другим свои выдумки, домыслы и в этом полагают цель своей жизни. Туробоев не плохо сказал:
«Каждый из нас ходит по земле с колокольчиком на шее, как швейцарская корова».
Когда мысли этого цвета и порядка являлись у Самгина, он хорошо чувствовал, что вот это – подлинные его мысли, те, которые действительно отличают его от всех других людей. Но он чувствовал также, что в мыслях этих есть что-то нерешительное, нерешенное и робкое. Высказывать их вслух не хотелось. Он умел скрывать их даже от Лидии.
На воде пруда, рядом с белым пятном его тужурки, вдруг явилось темное пятно, и в ту же секунду бабий голос обиженно спросил его:
– Ты что ж, Самгин, зазнался?
Клим вздрогнул, взмахнул тростью, встал – рядом с ним стоял Дронов. Тулья измятой фуражки съехала на лоб ему и еще больше оттопырила уши, из-под козырька блестели бегающие глазки.
– Я же просил тебя повидаться со мной. Сомова говорила тебе?
– Не было времени, – сказал Самгин, пожимая шершавую, жесткую руку.
– А – сидеть над тухлой водой есть время?
Сморкаясь и кашляя, Дронов плевал в пруд, Клим заметил, что плевки аккуратно падают в одну точку или слишком близко к ней, точкой этой была его, Клима, белая фуражка, отраженная на воде. Он отодвинулся, внимательно взглянув в лицо Ивана Дронова. На лице, сильно похудевшем, сердито шевелился красный, распухший носик, раздраженно поблескивали глаза, они стали светлее, холодней и уже не так судорожно бегали, как это помнил Клим. Незнакомым, гнусавым голосом Дронов отрывисто и быстро рассказал, что живет он плохо, работы – нет, две недели мыл бутылки в подвале пивного склада и вот простудился.
– Папирос у тебя нет?
– Не курю.
– Да, я забыл. И не будешь курить?
– Не знаю, – ответил Клим, пожимая плечами.
– Конечно – не будешь.
Дронов протяжно, со свистом вздохнул, закашлялся, потом сказал:
– Значит – учишься? А меня вот раздразнили и – выбросили. Не совали бы в гимназию, писал бы я вывески или иконы, часы чинил бы. Вообще работал бы что-нибудь легкое. А теперь вот живи недоделанным.
Клим, взглянув на его оттопыренное ухо, подумал:
«Ты бы не таскал в гимназию запрещенных книг».
Он даже хотел сказать это Дронову, но тот, как бы угадав его мысль, сам заговорил:
– Когда эти идиоты выгнали меня из гимназии, там только трое семиклассников толстовские брошюрки читали, а теперь…
Он махнул рукой.
– Мозги-то все сильнее чешутся. Тут явился Исайя пророк, вроде твоего дядюшки, уговаривает: милые дети, будьте героями, прогоните царя.
– Ты – что же? Соглашаешься прогнать?
– Я в эту игру не играю. Я, брат, не верю ни дядям, ни тетям.
С легкой усмешкой на кривых губах, поглаживая темный пух на подбородке, Дронов заговорил добродушнее:
– Томилину – верю. Этот ничего от меня не требует, никуда не толкает. Устроил у себя на чердаке какое-то всесветное судилище и – доволен. Шевыряется в книгах, идеях и очень просто доказывает, что все на свете шито белыми нитками. Он, брат, одному учит – неверию. Тут уж – бескорыстно, а?
И, заглянув в глаза Клима, он повторил:
– Ведь – бескорыстно?
– Да…
Дронов снял фуражку и хлопнул ею по колену, продолжая еще более успокоенно:
– Замечательный человек. Живет – не морщится. На днях тут хоронили кого-то, и один из провожатых забавно сказал: «Тридцать девять лет жил – морщился, больше не стерпел – помер». Томилин – много стерпит.
Крепок татарин – не изломится!
Жиловат, собака, – не изо́рвется!
Серые облака поднялись из-за деревьев, вода потеряла свой масляный блеск, вздохнул прохладный ветер, покрыл пруд мелкой рябью, мягко пошумел листвой деревьев, исчез.
«Долго он будет говорить?» – подумал Клим, искоса разглядывая Дронова.
– Написал он сочинение «О третьем инстинкте»; не знаю, в чем дело, но эпиграф подсмотрел: «Не ищу утешений, а только истину». Послал рукопись какому-то профессору в Москву; тот ему ответил зелеными чернилами на первом листе рукописи: «Ересь и нецензурно».
С явным удовольствием, но негромко и как-то неумело он засмеялся, растягивая фуражку на пальцах рук.
– Он бы, конечно, зачах с голода – повариха спасла. Она его святым считает. Одела в мужево платье, поит, кормит. И даже спит с ним. Что ж?
Даром ничто не дается. Судьба
Жертв искупительных просит.
Повариха ему, философу, – судьба.
Говорил Дронов порывисто и торопливо, желая сказать между двумя припадками кашля как можно больше. Слушать его было трудно и скучно. Клим задумался о своем, наблюдая, как Дронов истязует фуражку.
– У литератора Писемского судьбою тоже кухарка была; он без нее на улицу не выходил. А вот моя судьба все еще не видит меня.
Самгину вдруг захотелось спросить о Маргарите, но он подавил это желание, опасаясь еще более затянуть болтовню Дронова и усилить фамильярный тон его. Он вспомнил, как этот неудобный парень, высмеивая мучения Макарова, сказал, снисходительно и цинично:
«Урод. Чего боится? На первый раз закрыл бы глаза, как будто касторку принимает, вот и все».
– Дядя твой рычит о любви…
– Он арестован.
– Знаю. Но у него любовь – для драки…
«Это, пожалуй, верно», – подумал Клим.
– А Томилин из операций своих исключает и любовь и все прочее. Это, брат, не плохо. Без обмана. Ты что не зайдешь к нему? Он знает, что ты здесь. Он тебя хвалит: это, говорит, человек независимого ума.
– Конечно, зайду, – сказал Клим. – Мне нужно съездить на дачу, сделать одну работу; завтра и поеду…
Работы у него не было, на дачу он не собирался, но ему не хотелось идти к Томилину, и его все более смущал фамильярный тон Дронова. Клим чувствовал себя независимее, когда Дронов сердито упрекал его, а теперь многоречивость Дронова внушала опасение, что он будет искать частых встреч и вообще мешать жить.
– Тебе, Иван, не надо ли денег?
Он сам тотчас же понял, что об этом следовало спросить раньше или позже.
Дронов встал, оглянулся, медленно натянул фуражку на плоский свой череп и снова сел, сказав:
– Надо.
Получив деньги, он вытянул ногу резким жестом, сунул их в карман измятых брюк, застегнул единственную пуговицу серого пиджака, вытертого на локтях.
– Сапоги починю.
И, плюнув в темную воду пруда, рассказал зачем-то:
– Минувшим летом здесь, на глазах гуляющей публики, разделся донага и стал купаться земский начальник Мусин-Пушкин. А через несколько дней, у себя в деревне, он стал стрелять из окна волчьей картечью в стадо, возвращавшееся с выгона. Мужики связали его, привезли в город, а здесь врачи установили, что земский давно уже, месяца два-три назад тому, сошел с ума. В этом состоянии безумия он занимался очередными делами, судил людей. А Бронский, тоже земский начальник, штрафует мужиков на полтинник, если они не снимают шапок пред его лошадью, когда конюх ведет ее купать.
Посидев еще минуты две, Клим простился и пошел домой. На повороте дорожки он оглянулся: Дронов еще сидел на скамье, согнувшись так, точно он собирался нырнуть в темную воду пруда. Клим Самгин с досадой ткнул землю тростью и пошел быстрее.
Он был очень недоволен этой встречей и самим собою за бесцветность и вялость, которые обнаружил, беседуя с Дроновым. Механически воспринимая речи его, он старался догадаться: о чем вот уж три дня таинственно шепчется Лидия с Алиной и почему они сегодня внезапно уехали на дачу? Телепнева встревожена, она, кажется, плакала, у нее усталые глаза; Лидия, озабоченно ухаживая за нею, сердито покусывает губы.
Он шел встречу ветра по главной улице города, уже раскрашенной огнями фонарей и магазинов; под ноги ему летели клочья бумаги, это напомнило о письме, которое Лидия и Алина читали вчера, в саду, напомнило восклицание Алины:
– Нет, каков? Вот – хам!
«Неужели это она о Лютове? – соображал Клим. – Вероятно, у нее не один роман».
Ветер брызгал в лицо каплями дождя, тепленькими, точно слезы Нехаевой. Клим взял извозчика и, спрятавшись под кожаным верхом экипажа, возмущенно подумал, что Лидия становится для него наваждением, болезнью, мешает жить.
Приехав домой, он только что успел раздеться, как явились Лютов и Макаров. Макаров, измятый, расстегнутый, сиял улыбками и осматривал гостиную, точно любимый трактир, где он давно не был. Лютов, весь фланелевый, в ярко-желтых ботинках, был ни с чем несравнимо нелеп. Он сбрил бородку, оставив реденькие усики кота, это неприятно обнажило его лицо, теперь оно показалось Климу лицом монгола, толстогубый рот Лютова не по лицу велик, сквозь улыбку, судорожную и кривую, поблескивают мелкие, рыбьи зубы.
Клима изумила торопливая небрежность, с которой Лютов поцеловал руку матери и завертел шеей, обнимая ее фигуру вывихнутыми глазами.
«Застенчив или нахал?» – спросил Клим себя, неприязненно наблюдая, как зрачки Лютова быстро бегают по багровому лицу Варавки, и еще более изумился, увидав, что Варавка встретил москвича с удовольствием и даже почтительно.
– Дядя мой, Радеев, сообщил вам…
– Как же, как же, – воскликнул Варавка, подвигая гостю кресло.
– Вы покупаете землю некоего Туробоева…
– Именно.
– Там есть спорный участок, право Туробоева на владение коим оспаривается теткой невесты моей Алины Марковны Телепневой, подруги дочери вашей…
Клим слышал, что Лютов подражает голосу подьячего из «Каширской старины», говорит тоном сутяги, нарочито гнусавя.
«Конечно, это его Алина назвала хамом…»
– …которая, надеюсь, в добром здоровье?
– Совершенно. Сегодня уехала на дачу вместе с невестой вашей…
– Сегодня-с? – со свистом спросил Лютов и привстал, упираясь руками в ручки кресла. Но тотчас же опустился, сказав: – Невзирая на дурную погоду?
Клим почувствовал в этом движении Лютова нечто странное и стал присматриваться к нему внимательнее, но Лютов уже переменил тон, говоря с Варавкой о земле деловито и спокойно, без фокусов.
Подозрительно было искусно сделанное матерью оживление, с которым она приняла Макарова; так она встречала только людей неприятных, но почему-либо нужных ей. Когда Варавка увел Лютова в кабинет к себе, Клим стал наблюдать за нею. Играя лорнетом, мило улыбаясь, она сидела на кушетке, Макаров на мягком пуфе против нее.
– Клим говорил мне, что профессора любят вас…
Макаров посмеивался:
– Легче преподавать науки, чем усваивать оные…
«Зачем она выдумывает? – догадывался Клим. – Я никогда не говорил ничего подобного».
Вошла горничная и сказала Вере Петровне:
– Барин просят вас…
Когда мать торопливо исчезла, Макаров спросил удивленно:
– Алина сегодня уехала? Странно.
– Почему?
– Да… так!
Клим усмехнулся.
– Тайна?
– Нет, ерунда… Ты нездоров или сердит?
– Устал.
Клим посмотрел в окно. С неба отклеивались серенькие клочья облаков и падали за крыши, за деревья.
«Невежливо, что я встал спиною к нему», – вяло подумал Клим, но не обернулся, спрашивая:
– Они поссорились?
Вместо ответа Макарова раздался строгий вопрос матери:
– Разве вы не думаете, что упрощение – верный признак ума нормального?
Лютов, закуривая папиросу, криво торчавшую в янтарном мундштуке, чмокал губами, мигал и бормотал:
– Наивного-с… наивного!
Он, мать и Варавка сгрудились в дверях, как бы не решаясь войти в комнату; Макаров подошел, выдернул папиросу из мундштука Лютова, сунул ее в угол своего рта и весело заговорил:
– Если он вам что-нибудь страшное изрек – вы ему не верьте! Это – для эпатажа.
А Лютов, вынув часы, постукивая мундштуком по стеклу, спросил:
– Идем, Константин?
И обратился к Варавке:
– Так вы поторопите Туробоева?
Рядом с массивным Варавкой он казался подростком, стоял опустив плечи, пожимаясь, в нем было даже что-то жалкое, подавленное.
Когда неожиданные гости ушли, Клим заметил:
– Странный визит.
– Деловой визит, – поправил Варавка и тотчас же, играя бородой, прижав Клима животом к стене, начал командовать:
– Завтра утром поезжай на дачу, устрой там этим двум комнату внизу, а наверху – Туробоеву. Чуешь? Ну, вот…
Он ушел к себе наверх, прыгая по лестнице, точно юноша; мать, посмотрев вслед ему, вздохнула и сморщилась, говоря:
– Бог мой! До чего антипатичен этот Лютов! Что нашла в нем Алина?
– Деньги, – нехотя ответил Клим, садясь к столу.
– Как хорошо, что ты не ригорист, – сказала мать, помолчав. Клим тоже молчал, не находя, о чем говорить с нею. Заговорила она негромко и, очевидно, думая о другом:
– Странное лицо у Макарова. Такое раздражающее, если смотреть в профиль. Но анфас – лицо другого человека. Я не говорю, что он двуличен в смысле нелестном для него. Нет, он… несчастливо двуличен…
– Как это понять? – из вежливости спросил Клим; пожав плечами, Вера Петровна ответила:
– Впечатление.
Она говорила еще что-то о Туробоеве. Клим, не слушая, думал:
«Стареет. Болтлива».
Когда она ушла, он почувствовал, что его охватило, точно сквозной ветер, неизведанное им, болезненное чувство насыщенности каким-то горьким дымом, который, выедая мысли и желания, вызывал почти физическую тошноту. Как будто в голове, в груди его вдруг тихо вспыхнули, но не горят, а медленно истлевают человеческие способности думать и говорить, способность помнить. Затем явилось тянущее, как боль, отвращение к окружающему, к этим стенам в пестрых квадратах картин, к черным стеклам окон, прорубленных во тьму, к столу, от которого поднимался отравляющий запах распаренного чая и древесного угля.
Клим упорно смотрел в пустой стакан, слушал тонкий писк угасавшего самовара и механически повторял про себя одно слово:
«Тоска».
Бездействующий разум не требовал и не воскрешал никаких других слов. В этом состоянии внутренней немоты Клим Самгин перешел в свою комнату, открыл окно и сел, глядя в сырую тьму сада, прислушиваясь, как стучит и посвистывает двухсложное словечко. Туманно подумалось, что, вероятно, вот в таком состоянии угнетения бессмыслицей земские начальники сходят с ума. С какой целью Дронов рассказал о земских начальниках? Почему он, почти всегда, рассказывает какие-то дикие анекдоты? Ответов на эти вопросы он не искал.
Когда ему стало холодно, он как бы выскользнул из пустоты самозабвения. Ему показалось, что прошло несколько часов, но, лениво раздеваясь, чтобы лечь в постель, он услышал отдаленный звон церковного колокола и сосчитал только одиннадцать ударов.
«Только? Странно…»
Спать он лег, чувствуя себя раздавленным, измятым, и проснулся, разбуженный стуком в дверь, горничная будила его к поезду. Он быстро вскочил с постели и несколько секунд стоял, закрыв глаза, ослепленный удивительно ярким блеском утреннего солнца. Влажные листья деревьев за открытым окном тоже ослепительно сияли, отражая в хрустальных каплях дождя разноцветные, короткие и острые лучики. Оздоровляющий запах сырой земли и цветов наполнял комнату; свежесть утра щекотала кожу. Клим Самгин, вздрагивая, подумал:
«Нелепое настроение было у меня вчера».
Но, прислушавшись к себе, он нашел, что от этого настроения в нем осталась легкая тень.
«Болезнь роста души», – решил он, торопливо одеваясь.
Вечером он сидел на песчаном холме у опушки сосновой рощи, прослоенной березами; в сотне шагов пред глазами его ласково струилась река, разноцветная в лучах солнца, горела парчовая крыша мельницы, спрятанной среди уродливых ветел, поля за рекою весело ощетинились хлебами. Клим видел пейзаж похожим на раскрашенную картинку из книги для детей, хотя знал, что это место славится своей красотой. На горбе холма, формою своей подобного парадной шляпе мирового судьи, Варавка выстроил большую, в два этажа, дачу, а по скатам сползали к реке еще шесть пестреньких домиков, украшенных резьбою в русском стиле. В крайнем, направо, жил опекун Алины, угрюмый старик, член окружного суда, остальные дачи тоже были сняты горожанами, но еще не заселены.
Было очень тихо, только жуки гудели в мелкой листве берез, да вечерний ветер, тепло вздыхая, шелестел хвоей сосен. Уже не один раз Клим слышал в тишине сочный голос, мягкий смех Алины, но упрямо не хотел пойти к девицам. По дыму из труб дачи Варавки, по открытым окнам и возне прислуги, Лидия и Алина должны были понять, что кто-то приехал. Клим несколько раз выходил на балкон дачи и долго стоял там, надеясь, что девицы заметят его и прибегут. Он видел тонкую фигуру Лидии в оранжевой блузе и синей юбке, видел Алину в красном. Трудно было поверить, что они не заметили его.
Хорошо бы внезапно явиться пред ними и сказать или сделать что-нибудь необыкновенное, поражающее, например, вознестись на воздух или перейти, как по земле, через узкую, но глубокую реку на тот берег.
«Как это глупо», – упрекнул себя Клим и вспомнил, что за последнее время такие детские мысли нередко мелькают пред ним, как ласточки. Почти всегда они связаны с думами о Лидии, и всегда, вслед за ними, являлась тихая тревога, смутное предчувствие опасности.
Быстро темнело. В синеве, над рекою, повисли на тонких ниточках лучей три звезды и отразились в темной воде масляными каплями. На даче Алины зажгли огни в двух окнах, из реки всплыло уродливо большое, квадратное лицо с желтыми, расплывшимися глазами, накрытое островерхим колпаком. Через несколько минут с крыльца дачи сошли на берег девушки, и Алина жалобно вскрикнула:
– Господи, какая скука! Я не переживу…
– Иди же, – сказала Лидия с явной досадой.
Клим встал и быстро пошел к ним.
– Ты? – удивилась Лидия. – Почему так таинственно? Когда приехал? В пять?
Кроме удивления, Клим услыхал в ее словах радость. Алина тоже обрадовалась.
– Чудесно! Мы едем в лодке. Ты будешь грести. Только, пожалуйста, Клим, не надо умненьких разговорчиков. Я уже знаю все умненькое, от ихтиозавров до Фламмарионов, нареченный мой все рассказал мне.
С полчаса Клим греб против течения, девушки молчали, прислушиваясь, как хрупко плещет под ударами весел темная вода. Небо все богаче украшалось звездами. Берега дышали пьяненьким теплом весны. Алина, вздохнув, сказала:
– Мы с тобой, Лидок, праведницы, и за это Самгин, такой беленький ангел, перевозит нас живыми в рай.
– Харон, – тихо сказал Клим.
– Что? Харон седой и с бородищей, а тебе и до бородки еще долго жить. Ты помешал мне, – капризно продолжала она. – Я придумала и хотела сказать что-то смешное, а ты… Удивительно, до чего все любят поправлять и направлять! Весь мир – какое-то исправительное заведение для Алины Телепневой. Лидия целый день душила унылыми сочинениями какого-то Метелкина, Металкина. Опекун совершенно серьезно уверяет меня, что «Герцогиня Герольдштейнская» женщина не историческая, а выдумана Оффенбахом оперетки ради. Проклятый жених мой считает меня записной книжкой, куда он заносит, для сбережения, свои мысли…
Лидия тихонько засмеялась, улыбнулся и Клим.
– Нет, серьезно, – продолжала девушка, обняв подругу и покачиваясь вместе с нею. – Он меня скоро всю испишет! А впадая в лирический тон, говорит, как дьячок.
Подражая голосу Лютова, она пропела в нос:
– «О, велелепая дщерь! Разреши мя уз молчания, ярюся бо сказати тобе словеса душе умилительные». Он, видите ли, уверен, что это смешно – ярюся и тобе…
Задумчиво прозвучал голос Лидии:
– Ты относишься к нему легкомысленно. Он – застенчив, его смущают глаза…
– Да? Легкомысленно? – задорно спросила Алина. – А как бы ты отнеслась к жениху, который все только рассказывает тебе о материализме, идеализме и прочих ужасах жизни? Клим, у тебя есть невеста?
– Нет еще.
– Представь, что уже есть. О чем бы ты говорил с нею?
– Конечно – обо всем, – сказал Самгин, понимая, что пред ним ответственная минута. Делая паузы, вполне естественные и соразмерные со взмахами весел, он осмотрительно заговорил о том, что счастье с женщиной возможно лишь при условии полной искренности духовного общения. Но Алина, махнув рукою, иронически прервала его речь:
– Это я слышала. Вероятно, и лягушки квакают об этом же…
Клим, не смущаясь, сказал:
– Но каждая женщина раз в месяц считает себя обязанной солгать, спрятаться…
– Почему – только раз? – все так же, с иронией, спросила Алина, а Лидия сказала глухо:
– Это ужасно верно.
– Что – верно? – спросила Алина нетерпеливо и – возмутилась:
– Вам не стыдно, Самгин?
– Нет, мне грустно, – ответил Клим, не взглянув на нее и на Лидию. – Мне кажется, что есть…
Ему хотелось сказать – девушки, но он удержался.
– Женщины, которые из чувства ложного стыда презирают себя за то, что природа, создавая их, грубо наглупила. И есть девушки, которые боятся любить, потому что им кажется: любовь унижает, низводит их к животным.
Он говорил осторожно, боясь, чтоб Лидия не услышала в его словах эхо мыслей Макарова, – мыслей, наверное, хорошо знакомых ей.
– Может быть, некоторые потому и… нечистоплотно ведут себя, что торопятся отлюбить, хотят скорее изжить в себе женское – по их оценке животное – и остаться человеком, освобожденным от насилий инстинкта…
– Это удивительно верно, Клим, – произнесла Лидия негромко, но внятно.
Клим чувствовал, что в тишине, над беззвучным движением темной воды, слова его звучат внушительно.
– Вы знаете таких женщин? Хоть одну? – тихо и почему-то сердито спросила Алина.
«Да или нет?» – осведомился Клим у себя. – Нет, не знаю. Но уверен, что такие женщины должны быть.
– Конечно, – сказала Лидия.
Клим замолчал. Девицы тоже молчали; окутавшись шалью, они плотно прижались друг ко другу. Через несколько минут Алина предложила:
– Пора домой?
Лодка закачалась и бесшумно поплыла по течению. Клим не греб, только правил веслами. Он был доволен. Как легко он заставил Лидию открыть себя! Теперь совершенно ясно, что она боится любить и этот страх – все, что казалось ему загадочным в ней. А его робость пред нею объясняется тем, что Лидия несколько заражает его своим страхом. Удивительно просто все, когда умеешь смотреть. Думая, Клим слышал сердитые жалобы Алины:
– Все-таки не обошлось без умненького разговорчика! Ох, загонят меня эти разговорчики куда-то, «иде же несть ни печали, ни воздыхания, но жизнь»… скоротечная.
Алина захохотала, раскачиваясь, хлопая себя ладонями по коленям, повторяя:
– Ой, господи! Скоротечная…
И смех и жесты ее Клим нашел грубыми.
Опустив руку за борт, Лидия так сильно покачнула лодку, что подруга ее испугалась.
– Да ты с ума сходишь!
Лидия, брызнув водою в лицо ее и гладя мокрой ладонью щеки свои, сказала:
– Трусиха.
С одной стороны черной полосы воды возвышались рыжие бугры песка, с другой неподвижно торчала щетина кустов. Алина указала рукою на берег:
– Смотри, Лида: голова земли наклонилась к воде пить, а волосы встали дыбом.
– Голова свиньи, – сказала Лидия.
Когда прощались, Клим почувствовал, что она сжала руку его очень крепко и спросила необычно ласково:
– Ты приехал на все лето?
Алина, глядя на звезды, соображала:
– Значит, завтра явится мой нареченный.
Обняв Лидию, она медленно пошла к даче, Клим, хватаясь за лапы молодых сосен, полез по крутому скату холма. Сквозь шорох хвои и скрип песка он слышал смех Телепневой, потом – ее слова:
– …Туробоев. Как же ты, душка, будешь жить между двух огней?
«Да, – подумал Клим. – Как?»
Он остановился, вслушиваясь, но уже не мог разобрать слов. И долго, до боли в глазах, смотрел на реку, совершенно неподвижную во тьме, на тусклые отражения звезд.
Утром на другой день со станции пришли Лютов и Макаров, за ними ехала телега, солидно нагруженная чемоданами, ящиками, какими-то свертками и кульками. Не успел Клим напоить их чаем, как явился знакомый Варавки доктор Любомудров, человек тощий, длинный, лысый, бритый, с маленькими глазками золотистого цвета, они прятались под черными кустиками нахмуренных бровей. Клим провел с этим доктором почти весь день, показывая ему дачи. Доктор смотрел на все вокруг унылым взглядом человека, который знакомится с местом, где он должен жить против воли своей. Он покусывал губы, около ушей его шевелились какие-то шарики, а переходя с дачи на дачу, он бормотал:
– Так. Ну, что ж? Оч-чень хорошо.
Наконец он сказал Климу решительно, басом:
– Значит, оставьте за мной эту.
Но, поправив на голове серую, измятую шляпу, прибавил:
– Или – эту.
Клим устал от доктора и от любопытства, которое мучило его весь день. Хотелось знать: как встретились Лидия и Макаров, что они делают, о чем говорят? Он тотчас же решил идти туда, к Лидии, но, проходя мимо своей дачи, услышал голос Лютова:
– Нет, подожди, Костя, посидим еще…
Лютов говорил близко, за тесной группой берез, несколько ниже тропы, по которой шел Клим, но его не было видно, он, должно быть, лежал, видна была фуражка Макарова и синий дымок над нею.
– Хочется мне поругаться, поссориться с кем-нибудь, – отчетливо звучал кларнетный голос Лютова. – С тобой, Костя, невозможно. Как поссоришься с лириком?
– А ты попробуй.
– Нет, не стану.
– Говорят – Фет злой. А – лирик.
Клим остановился. Ему не хотелось видеть ни Лютова, ни Макарова, а тропа спускалась вниз, идя по ней, он неминуемо был бы замечен. И подняться вверх по холму не хотелось, Клим устал, да все равно они услышали бы шум его шагов. Тогда они могут подумать, что он подслушивал их беседу. Клим Самгин стоял и, нахмурясь, слушал.
– Зачем ты пьешь при ней? – равнодушно спросил Макаров.
– Чтоб она видела. Я – честный парень.
– Истерик ты. И – выдумываешь много. Любишь, ну и – люби
без размышлений,
Без тоски, без думы роковой.
– Для этого надо вытряхнуть мозг из моей головы.
– Тогда – отстань от нее.
– Для этого необходима воля.
Макаров минуты две говорил вполголоса и так быстро, что Клим слышал только оторванные клочья фраз:
– Эгоизм пола… симуляция…
Затем снова начал Лютов, тоже негромко, но как-то пронзительно, печатать на тишине:
– Весьма зрело и очень интересно. Но ты забыл, что аз есмь купеческий сын. Это обязывает измерять и взвешивать со всей возможной точностью. Алина Марковна тоже не лишена житейской мудрости. Она видит, что будущий спутник первых шагов жизни ее подобен Адонису весьма отдаленно и даже – бесподобен. Но она знает и учла, что он – единственный наследник фирмы «Братья Лютовы. Пух и перо».
Воркотня Макарова на несколько секунд прервала речь Лютова.
– Друг мой, ты глуп, как спичка, – продолжал Лютов. – Ведь я не картину покупаю, а простираюсь пред женщиной, с которой не только мое бренное тело, но и голодная душа моя жаждет слиться. И вот, лаская прекраснейшую руку женщины этой, я говорю: «Орудие орудий». – «Это что еще?» – спрашивает она. Отвечаю: «Так мудро поименовал руку человеческую один древний грек». – «А вы бы, сказала, своими словами говорили, может быть, забавнее выйдет». – Ты подумай, Костя, забавнее! И – только. Недоумеваю: разве я создан для забавы?
– Ну, довольно, Владимир. Иди спать! – громко и сердито сказал Макаров. – Я уже говорил тебе, что не понимаю этих… вывертов. Я знаю одно: женщина рождает мужчину для женщины.
– Сугубая ересь…
– Матриархат…
Лютов тонко свистнул, и слова друзей стали невнятны.
Клим облегченно вздохнул. За ворот ему вползла какая-то букашка и гуляла по спине, вызывая нестерпимый зуд. Несколько раз он пробовал осторожно потереть спину о ствол березы, но дерево скрипело и покачивалось, шумя листьями. Он вспотел от волнения, представляя, что вот сейчас Макаров встанет, оглянется и увидит его подслушивающим.
Жалобы Лютова он слушал с удовольствием, даже раза два усмехнулся. Ему казалось, что на месте Макарова он говорил бы умнее, а на вопрос Лютова:
«Разве я для забавы?» – ответил бы вопросом:
«А – для чего же?»
На месте, где сидел Макаров, все еще курился голубой дымок, Клим сошел туда; в песчаной ямке извивались золотые и синенькие червяки огня, пожирая рыжую хвою и мелкие кусочки атласной бересты.
«Какое ребячество», – подумал Клим Самгин и, засыпав живой огонь песком, тщательно притоптал песок ногою. Когда он поравнялся с дачей Варавки, из окна тихо окрикнул Макаров:
– Ты куда?
С неизбежной папиросой в зубах, с какой-то бумагой в руке, он стоял очень картинно и говорил:
– Девицы в раздражении чувств. Алина боится, что простудилась, и капризничает. Лидия настроена непримиримо, накричала на Лютова за то, что он не одобрил «Дневник Башкирцевой».
Опасаясь, что Макаров тоже пойдет к девушкам, Самгин решил посетить их позднее и вошел в комнату. Макаров сел на стул, расстегнул ворот рубахи, потряс головою и, положив тетрадку тонкой бумаги на подоконник, поставил на нее пепельницу.
– Все, брат, как-то тревожно скучают, – сказал он, хмурясь, взъерошивая волосы рукою. – По литературе не видно, чтобы в прошлом люди испытывали такую странную скуку. Может быть, это – не скука?
– Не знаю, – ответил Клим, испытывая именно скуку. Затем лениво добавил: – Говорят, что замечается оживление…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.