Текст книги "Азарт"
Автор книги: Максим Кантор
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 14 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
– На всю палубу не хватит, но кое-что. Идем на корабль.
Глава девятая
Ночь на рейде
Уснул сразу – и безразлично было, какая кровать подо мной, шумят ли матросы в соседнем кубрике. Доковылял до каюты, которую предоставил Август, повалился на матрас и провалился в сон.
А сон снился престранный: приснился поэт Боян Цветкович на броневике, только почему-то поэт был лысым и в армейском камуфляже. Видимо, так сплелись в усталом сознании образы толстого сербского поэта и лысого актера с Таганки, а броневик – это парафраз корабля времен Первой мировой, на котором мы все находились. Будто стоит на причале толпа, а посредине толпы – броневик, а на броневике – лысый поэт с выпученными глазами. «Вперед, славяне! – кричал с броневика Цветкович. – Мы все потонем за идею!» – Поэт пучил глаза и тяжело подпрыгивал на броне. Броневик содрогался и качался из стороны в сторону.
Почему именно «потонем»? Крик поэта меня во сне напугал, и я проснулся. Корабль качала волна, было тихо.
Сел на постели, огляделся – сколько позволял мрак каюты. Внутри комнаты было совсем черно: я даже не видел, где спят жена и сын, нашел их по дыханию. Ощупал стену над своим матрасом (мы спали на матрасах, положенных на пол) и обнаружил иллюминатор – круглое оконце. Прижался носом к стеклу, силясь рассмотреть хоть что-то в ночи; рассмотрел кирпичную кладку напротив нашего круглого оконца. Стало быть, кубрик иллюминатором смотрел в причал, причем расположен кубрик был ниже уровня причала, у самой воды.
Это дело обычное на кораблях – спать на третьей палубе, у ватерлинии; публика почище, та на верхней палубе, а бедняков селят у воды. Но меня такая дислокация напугала. В голову полезли дурные воспоминания о некогда прочитанной книге про гибель «Титаника». Всем нам свойственна противоестественная тяга к сведениям о катастрофах и массовых бедствиях – дай человеку на выбор сонеты Петрарки или описание гибели Помпеи, и даже гадать не приходится, какую книгу гражданин выберет для чтения на отдыхе. Кто же станет внимать вздохам о Лауре, если можно узнать про смертоносное извержение Везувия. Так и с «Титаником». Зачем я, живший в городе, удаленном от любого из морей на тысячи километров, стал изучать историю парохода «Титаник» – неведомо. Но я крушение изучил в подробностях и теперь знал, что если корабль идет ко дну, шансы выжить на третьей палубе исчезающе малы. Шансы пассажиров третьей палубы стремительно исчезают под водой.
К тому же я вспомнил о пробоине.
Август определенно говорил о дыре в обшивке корабля, из-за которой судно и списали в утиль после Первой мировой. Совсем некстати я стал думать: а за кого сражалось это судно в 1915 году? Германия, понятно, против Антанты. В немецкий корабль, ясное дело, стреляли британцы. А Голландия на чьей стороне была? Чей снаряд проделал дыру в нашем корабле – это ведь любопытно. Август сказал – я вспомнил отчетливо эти слова – что снаряд попал выше ватерлинии. Обнадежил, нечего сказать! Если бы дыра была ниже ватерлинии – корабль пошел бы ко дну мгновенно. А выше ватерлинии – насколько? Скажем, если пробоина в обшивке судна выше уровня воды на метр – это много или мало? Вот, допустим, море волнуется, и волна два метра высотой, тогда что? На дно?
Кстати вспомнилось, что в холодной воде тонут быстрее – а море-то здесь северное.
И, несмотря на усталость, спать с такими мыслями уже я не мог.
Крик Цветковича в моем усталом сне – эти его дикие слова «Потонем за идею!» показались пророческими. А зачем поэт скакал на броневике? Почему он снился мне лысым? Что значит этот пируэт сонного сознания? Фрейд бы, конечно, сказал, что лысый литератор – это фаллический символ… Но почему фаллос – зовет на борьбу? Пробоина… снаряд… потонем… Чтобы не думать о пробоине, я стал анализировать ситуацию в целом: куда мы попали и как отсюда выбраться.
Команда никаких иллюзий не оставляла. Я и на берегу не особенно люблю шумные компании; например, в художественном мире я не сумел влиться ни в единый кружок по банальнейшей причине: мне невыносимо скучно имитировать энтузиазм. В беседах о современном искусстве я участия принимать не мог: крайне трудно выказывать интерес к шумному невежеству. Несколько раз случалось оказаться в обществе энтузиастов – фигуранты художественного процесса говорили значительные слова, а мне хотелось домой, к книжному шкафу, в котором обитали люди более осмысленные. Но какими бы дурнями ни казались богемные персонажи тех лет, они хотя бы жили на суше! Горлопаны хотя бы не строили корабль, на коем жизнь граждан зависит от их фанаберии. А впрочем, подумал я, именно корабль они и строят. И корабль этот тоже никуда не плывет. А когда их бумажный кораблик станет тонуть… а тонуть он станет, когда у хозяев художественной жизни кончатся деньги… на излишки деньги закончатся, когда не хватит и на главное… когда игрушечный корабль пойдет ко дну, станут ли спасать матросов с третьей палубы? Всем тем, кто обслуживал гламурный мир, дадут спасательные жилеты? Или предложат выплывать, кто как умеет?
От рассуждений о судьбах культуры меня отвлек странный звук, точно кто-то шумно ел суп. Знаете, бывают невоспитанные люди, которые шумно втягивают суп с ложки. Сложат губы дудочкой и засасывают суп, да еще причмокивают. Вот именно такой звук я и услышал – а суп, между прочим, на нашем судне не подавали.
И вот я лежал в темноте и слушал это страннейшее чавканье. Тишина, чернота, а потом вдруг чавк-чавк-чавк. И опять тишина на две минуты. И с неотвратимостью правды я понял, что это пробоина корабля всасывает воду. Корабль – как все корабли в подлунном мире – слегка качался с боку на бок; и когда пробитый борт наклонялся к воде – море вливалось через пробоину внутрь.
Попробовал по звуку определить, где находится дыра – вслушивался в чавканье: показалось – правее нашей каюты. Тогда я встал и пошел искать пробоину – ощупью нашел дверь, вышел в тесный и темный коридор.
Там, в черноте коридора, вспыхнул фонарь – меня осветил человек, стоявший шагах в трех.
– Ты тоже слышал? – спросила Присцилла и еще раз щелкнула зажигалкой, прикуривая. Оказывается, то был свет зажигалки, а не фонарика.
– Как вода заливает? Слышал, конечно.
– Что это – «вода заливает»?
Описать словами то, что море входит в дыру над ватерлинией, – оказалось довольно трудно. Вообще, убедить людей в грозящей им опасности практически невозможно. Можно посочувствовать прорицателям (например, Лаокоону или Кассандре), которые пытались донести до граждан предчувствия беды – как описать предчувствия, если даже очевидный факт я описать не мог.
– Вода льется внутрь корабля, – сказал я.
– Кто льет воду? Спят все.
– Море входит внутрь корабля.
– Как это?
– В корабле дыра, и море вливается сквозь дыру внутрь нашего корабля.
– Глупости. Если бы море залило внутрь, корабль бы утонул.
– В корабле маленькая дыра, эта дыра выше ватерлинии. Когда корабль наклоняется к волне, море плещет внутрь дыры.
– Откуда ты взял волны? Штиль.
– А почему корабль качается?
– Корабль привязан к кнехтам на причале. Он не может качаться.
Присцилла, равнодушная к опасностям парижанка, затягивалась сигаретой, пускала сладкий марихуанный дымок. Всякий раз, как затягивалась, огонек освещал ее скуластое лицо.
– Подожди. Но ты сама слышала тоже?
– Что?
– Как вода хлюпает.
– Нет, воду не слышала. Я слышала резкий звук, как будто железо режут. Вжик-вжик-вжик. – Она изобразила звук, несколько похожий на тот «чавк-чавк-чавк», который слышал я. – Кто-то металл пилит.
– Где?
– По-моему, там. – Присцилла затянулась еще раз, при свете сигаретного огонька показала вправо, туда, откуда и мое чавканье шло.
– Вы Микеле ищете? – из черноты коридора раздался голос Адриана; оксфордский историк был вооружен фонариком – тьма рассеялась. Флегматичное лицо англичанина меня несколько успокоило; видимо, потопа нет. Впрочем, Адриан Грегори не волновался никогда. Если бы мы реально стали тонуть, он бы тоже не возбудился.
– А кто Микеле ищет?
– Все ищут, кто не спит. Когда вернулись на корабль, его уже не было. Сначала немцы решили, что итальянец сошел на берег, но парень штаны зачем-то оставил в кубрике.
– Может быть, у него еще одни штаны имеются?
– У Микеле? – Англичанин скептически скривил бутон розовых губ.
– А странный звук ты слышал?
– Вот так: кляц-кляц-кляц? Слышал. Зубами кто-то лязгает. Сперва подумал, что нашего Микеле ест акула. Но акул здесь нет. Может быть, это Йохан на своих консервных банках репетирует?
– Точно! – Присцилла рассмеялась. – Этот дурень среди ночи «Аппассионату» на банках из-под сардин разучивает.
– Нет банок из-под сардин! – это Йохан к нам подошел, он был взволнован. – Вчера кто-то украл мой мешок с консервами. Все запасы сперли. Я мешок за переборкой припрятал…
– А, – вспомнил Андриан, – твои запасы поэт Цветкович нашел. Тебе жалко продуктов для голодающего сербского народа? Консервы для борцов пожалел? А вот что это там лязгает? И где Микеле?
– Пошли на палубу, – сказал Йохан, – я большой фонарь принес.
Мы поднялись на верхнюю палубу. Ночь Амстердама была не столь непроглядна, как черная мгла кубрика и чернота коридора корабельного нутра. Мигали фонарики на судне у соседнего причала – то был огромный четырехпалубный гигант, и он весь светился. Мерцали окна складов: в порту еще работали. Горели костры пустырей промзоны, в сырой ночи сквоттеры распивали у огня свой женевер, такое крепкое голландское пойло. Да и луна кое-как, сквозь тучи, но светила.
И вот при свете луны и отблесках далеких костров мы обошли свой «Азарт», осматривая все закоулки и выглядывая за борт.
Микеле мы отыскали довольно быстро. Итальянец висел за кормой на веревочной лестнице и пилил обшивку корабля ручной пилой. Микеле действительно был без штанов, поскольку время от времени ему приходилось спускаться по лестнице до самой воды и он погружал ступни в море – в такие минуты итальянец повизгивал от холода, но работы не прекращал. По визгу мы его и обнаружили.
Андриан осветил его тонким лучом маленького фонарика.
– Уберите свет! – завопил Микеле.
Однако Йохан установил большой фонарь на борту и направил сноп света вниз – прямо на Микеле. В желтом пятне мы увидели взъерошенного итальянца, с пилой в одной руке, цепляющегося другой рукой за лестницу.
– Цирковой номер репетируешь? – спросил Андриан флегматично. – А дрессированный тюлень у тебя есть?
– Он сошел с ума! – крикнул Йохан.
Странно устроены люди: играть на консервных банках Йохану казалось делом обычным, а висеть на веревочной лестнице за бортом корабля и пилить ржавой пилой обшивку – вот это казалось безумием.
– У кого-нибудь есть фотоаппарат? – спросила Присцилла. – Зафиксировать это надо.
– Отойдите! Погасите свет! Уберите репортеров! Я ничего говорить не буду! – Микеле был возбужден и нес околесицу. Он полез вниз по веревочной лестнице, чтобы скрыться от нас, но внизу беглеца встретило суровое Северное море; Микеле завизжал, провалившись в ледяную воду, и ринулся вверх, тут Адриан и Йохан втянули его на корабль, перевалили через борт. Микеле вырвался из их рук, отбежал в сторону.
Облачение Микеле было диковинным – куртка, доходившая почти до колен, ни намека на штаны и ботинки. Кажется, я упоминал о том, что Микеле стал лысеть, и плешь просвечивала через курчавые волосы, подобно тонзуре монаха. Уместно ли такое сравнение – не ведаю: босой, серая хламида до колен, тонзура, безумный взгляд – Микеле напоминал мученика за веру, Томмазо Кампанеллу в руках инквизиции или Томаса Беккета перед трагической кончиной.
– Что ты там делал? – спросил Йохан. Это был невинный вопрос по сравнению с безумием ситуации.
– Что делал? – Микеле оскалился. – Никогда тебе не скажу! И сам ты тоже не узнаешь!
– Он пилил обшивку корабля, – равнодушно сообщил Адриан. Впрочем, это все сами видели.
– Хочешь всех утопить? Убийца!
– Полагаю, все проще, – заметил Адриан. – Наш предприимчивый друг отпиливал кусок стали, чтобы послать образец железа торговцам металлоломом. Я угадал?
– Для общей пользы стараюсь, – затараторил Микеле. – Вы все ерундой занимаетесь, мешки с какао таскаете. Продадим металл по выгодной цене.
В этот момент на причале произошло движение. Мы увидели темную фигуру, метнувшуюся прочь от нашего судна – очевидно, соучастник заговора, сообщник Микеле, таившийся в тени пакгауза, рванул вдоль причала.
– Успел передать образец? – равнодушно спросил Адриан. – Местный деятель или китаеза из Макао?
– Ничего вам не скажу! – Микеле затравленно озирался.
– По биржевым расценкам или барыгам за полцены?
– Не скажу!
– И не надо. – Адриан равнодушно пожал плечами. – Все равно тебя обманут. Надоел цирк, иду спать.
– Ты негодяй, Микеле! – сказала с чувством Присцилла. – Предатель! – И тут же Адриану: – Уходишь, общая судьба безразлична?
– Общей судьбы не бывает. Это марксистские выдумки. – И Адриан отправился спать.
– Хорошо, что немцы тебя не видели, – сказал Йохан итальянцу. – Штефан бы тебя утопил.
Микеле ссутулился, поник головой.
– А все-таки я продам обшивку, – пробормотал он. «А все-таки она вертится», «на том стою и не могу иначе» не звучало бы более торжественно.
– Пойдем и мы спать. – Присцилла потянула меня к лестнице. – Нет сил смотреть на этого негодяя. И англичанин хорош! Им всегда наплевать на народ.
Мы спустились вниз, в темный коридор корабельного нутра. И здесь, в темноте, произошло еще одно событие, завершающее дикий день и бредовую ночь. Присцилла вдруг обхватила меня руками и прижалась ко мне всем телом. Она так плотно прижалась грудью к моей груди, что я ощутил ее острые твердые соски. Я даже не сразу понял, что это за предметы уперлись мне в грудь. Я не был опытным в амурных приключениях и прелести Присциллы не изучал с точки зрения их возможного использования. На грудь француженки вовсе не смотрел, более того, француженка мне казалась женщиной немолодой – хотя ее молодежный наряд мог бы навести на размышления. Но, повторяю, я в те годы соображал туго. И тут такое острое переживание.
– Обними же меня, обними, – зашептала Присцилла страстно. – Возьми меня прямо здесь.
– Придет Йохан… – пробормотал я. Почему я вспомнил именно про Йохана в этот момент, сказать не берусь. Искал каких-то оправданий для отказа.
– Ах, какая разница. Скорее, скорее. – Она прерывисто дышала.
Однако я отстранился.
Причем ханжеский жест этот я смог совершить, лишь сняв предварительно руки Присциллы со своих плеч. Нет, не верность супружескому долгу, а обычная брезгливость не позволила согрешить. Агрессивная активистка, курящая марихуану, не пробуждала эротических фантазий – хотя, повторюсь, прикосновение острых твердых предметов к моей груди меня взволновало. Но то был скорее шок. Я оторвал от себя цепкие пальцы парижанки и отшатнулся.
Есть особый род стыда, который испытываешь, не оправдав чьих-то ожиданий. Тебе предложили дружбу, а ты не принял; тебя звали в гости, а ты не пошел; тебе хотели отдаться, а ты не взял. Очень бывает неловко.
– Подлец! – крикнула левая активистка и дала мне пощечину.
Удар был сильным, пришелся по уху, и вдобавок страстная активистка ободрала мне чем-то кожу – то ли ногтем, то ли перстнем.
С горящим ухом, из которого шла кровь, я добрался до нашей каюты и лег спать. Проваливаясь в сон, успел подумать, что голландским художникам с ушами не везет – вот и у Ван Гога вышел казус. Подумал про коллегу и уснул.
Глава десятая
Назначение поэзии
Утро выдалось тихое и солнечное, что необычно для Амстердама. В недрах корабля оценить солнечный денек было трудно, но в кают-компании рассказали, что погода наверху отменная.
– А что в этом хорошего? – сказал Штефан. – Ветра нет, парус не поставишь.
– Зачем парус, если мачты нет, – резонно заметил Янус.
– Верно. А хорошо бы мачту.
Однако не было ни мачты, ни попутного ветра, но зато солнышко светило.
Матросы завтракали бобами и кофе – про вчерашнее не вспоминали.
Вошла в кают-компанию Присцилла, поздоровалась с моей женой, пристально поглядела на мое красное ухо. Явился Адриан, сообщил, что Август уже успел купить доски – вчера кое-что заработали, несмотря на скандал, – и сейчас доски отгружают на верхней палубе. Явился и Микеле, вошел понурый, сел с кружкой кофе в углу.
А потом и Август подошел, сияющий.
– Я был уверен, что работа пойдет! Слышите?
И впрямь доносился грохот плотницкой работы: складывали штабель досок на палубе.
И тут в кают-компанию вошел поэт Боян Цветкович.
Как у жирного поэта хватило совести вернуться на судно, не ведаю, никакой неловкости он не испытывал совершенно. Лицо его, полнощекое, с глазами навыкате, сияло самодовольством.
Цветкович явился уже без своей енотовой шубы, напротив, был одет по-летнему – в шорты военного образца. Щедрые ляжки поэта распирали пятнистую маскировочную материю. Впрочем, маскироваться поэт не смог бы – его голые ноги обращали на себя внимание издалека. Это надо же: в холодный день, в центре города – человек в шортах! Человек был крупен, но беззащитен как ребенок: всякий поэт в сердце своем – дитя, потому и ходит в шортах…
Впрочем, ляжки Цветковича беззащитными не выглядели – напротив. То были победительные, грозные ляжки, и шорты у поэта были воинственные. В таких шортах ходят английские солдаты по Африке – поэт Цветкович был так экипирован, словно военные действия из Вуковара докатились и до Амстердама. Женщины на корабле (моя жена, Саша и Присцилла) заметно испугались.
Военная амуниция не была рассчитана на объемы Цветковича – таких корпулентных солдат в природе не бывает; портупеи не сходились на животе поэта, гимнастерка не застегнулась под таким количеством подбородков. Шорты – хотя процесс проталкивания задницы внутрь прошел успешно – поэт застегнуть не смог, так и ходил с расстегнутой ширинкой, комплексами не страдал. На месте гульфика, там, где шорты не желали сходиться, Цветкович повесил блокнот и блокнотом закрывал прореху. Когда делал поэт записи и приподнимал блокнот, фиалковое нутро его (поэт носил фиалкового цвета трусы) становилось доступным для обозрения.
Несмотря на указанные неудобства, поэт выглядел подлинным «солдатом удачи», он был обильно вооружен. В правой руке у Цветковича был автомат, через плечо висела походная сумка, в которую он сложил ручные гранаты; на шее полевой бинокль, а за резинку трусов (подробности экипировки можно было изучить сквозь переднюю прореху) он засунул штык-нож десантника. На голове Цветковича была защитного цвета панама. А в панаме – гусиное перо.
– Это гусиное перо символизирует тот факт, что я – военный писатель, – объяснил Цветкович, хотя никто его о пере не спросил. Хватало других вопросов. – Враги должны издалека видеть, что я не просто солдат, но корреспондент. В корреспондентов не стреляют.
– Тогда зачем вам самому автомат? – робко поинтересовалась жена. Но Цветкович не удостоил ее ответом. Он вошел в кают-компанию широким независимым шагом, сияя всем полным лицом, радушно приглашая радоваться вместе с ним.
– Присцилла, когда ты мне отдашься? – видимо, это приветствие было стандартным; в прошлый раз поэт входил с теми же словами. – Будь моей, дочь парижских бульваров! Я подарю тебе блаженство! Привет немецким труженикам! И хватит уже на меня дуться, – это Цветкович худому Августу сказал. – Ишь как надулся, иезуит! Скоро лопнешь от обиды.
– Штурвал на корабль верни.
– Штурвал принести не могу. Штурвал находится теперь в музее сербской борьбы. Вместо штурвала я принес автомат. – Цветкович положил автомат на обеденный стол. Железо глухо звякнуло о железо.
– Оружие на борту не нужно.
– А если пираты нападут?
– Какие пираты? Один здесь грабитель – это ты. Остальные – честные люди.
– Я дам концерт, заработаю денег и все тебе верну. Три штурвала купишь.
– Какой концерт? – ввязался музыкант Йохан. – На моих банках? Ты мои инструменты куда дел?
– Какие еще инструменты?
– Ты сожрал все мои консервы, а я припас специальные банки. Знаешь, какой звук лосось дает…
– Рыбы вообще звуков не издают, – раздраженно сказал Цветкович.
– Да не сам лосось! Банка из-под лосося! Это уникальная банка – с такой акустикой! Бьешь по банке, как в колокол… У вас, у православных, таких колоколов нет, как мои банки из-под лосося.
– Что ты мелешь! – резко сказал Цветкович. И даже замахнулся на музыканта. Военизированный поэт мог бы напугать, если бы шорты застегивались. Но фиалковые трусы несколько снижали эффект.
– Все сожрал… Все слопал… – Музыкант Йохан озирался в поисках сочувствия, но никто сочувствия не выразил, а лысый актер – тот вообще ретировался из кают-компании.
– Куплю тебе другие консервы, – великодушно пообещал Цветкович. – Изволь, будет тебе лосось, подавись, обжора. Сказал бы вовремя, я бы банку от лосося сохранил… Мне твои банки без надобности. И не отвлекай меня. Я задумал концерт, буду просвещать Амстердам.
– На какую тему? – спросил Август.
– Борьба Дон Кихота за свободу. Приглашаю тебя, – сказал поэт Августу, – на главную роль.
– Я не смогу играть Дон Кихота, – сказал тощий и длинный Август. – Разве я похож?
– Ты будешь играть Санчо Пансу. Дон Кихотом буду я. Вместо копья – автомат. А ты будешь олицетворять народ.
– И как это будет происходить?
– Ты выйдешь на сцену в слезах. Упадешь на колени. Будешь кричать: доколе, доколе! И проклинать тех, кто унижает сербский народ.
– Кто может унизить народ, – сказал Август, – кроме самого народа?
– Ну, вообще, всякие. Ты, главное, плачь погромче. Ходи по сцене и плачь. А потом упади на колени. А потом я приду с автоматом и гранатами. И прочту поэму борьбы и атаки.
– Цветкович, – спросил его Август, и я поразился строгости тона, – скажи: зачем тебе все это?
– Поэзия?
– Вообще – шум. Интервью, журналисты, концерты, суета, горлопанство. Автомат и гранаты. Зачем ты мельтешишь? Если бы ты хотел что-то важное рассказать, тогда я бы понял. Но ты просто транслируешь то, что происходит вокруг тебя. Ты – как телевизор. Усиливаешь шум, происходящий помимо твоей воли. Скажи: зачем?
Цветкович обиделся.
– По-твоему, борьба не нужна?
– За что бороться?
– За свободную Сербию!
– А кто вас захватил?
Жирный поэт молчал, готовился к ответу. Потом сказал значительно:
– Поэзия несет гармонию в мир, который сошел с ума.
– Какая глупость, – сказал Август. – Разве можно гармонизировать безумие? Это по определению невозможно.
Теперь-то, когда я уже слишком взрослый и обманы юности остались позади, я знаю отлично, что не только безумие, но и самая жизнь не подвластны гармонии. Никакая метафора не может передать жизни; в любом художественном образе имеется строй и порядок, а в жизни никакого порядка нет: жизнь – это хаос, который разные мыслители пытаются упорядочить той или иной конструкцией. Причем их конструкции образованы из того же самого хаоса и оттого рассыпаются на блуждающие атомы еще при жизни творцов. Поглядите на марксистов при Марксе, на христиан при Христе. Нет, порядок и образный строй невозможны в масштабах общества в принципе, и если вы способны выстроить собственную жизнь на ограниченном пространстве и в течение короткого времени – это уже немало. Попробуйте.
Именно по этой причине все утопии и преобразования задумывают в ограниченных пространствах – лучше всего на маленьком острове. Вот Платон, например, хотел построить нечто в Сиракузах, на Сицилии.
Есть печальное соответствие между масштабами территории, на которой требуется внедрить гармонию – и возможностью таковую внедрить. На кухне прибраться еще можно. У швейцарцев, говорят, получается прибраться в Швейцарии. А о большем пространстве и подумать нелепо. Вот и у Платона не получилось, хотя Сицилия не намного больше Швейцарии.
Поэт Боян Цветкович, впрочем, придерживался иного мнения. Он раздул парус живота, наполнил его ветром и веско сказал:
– Искусство – это парус, несущий корабль!
– Искусство – это колокол! – поддержал Йохан, который думал о банке из-под лосося.
– Парус несет нас в бой, колокол зовет на борьбу! Мы будем сражаться!
– Колокол зовет на молитву, а не на войну. На войну зовет труба, – сказал Август. – Ты перепутал.
– Пусть будет труба.
– Вот я и спрашиваю: не надоело дудеть?
– В этом назначение поэзии, – веско сказал Цветкович.
– В дудении?
– В катарсисе переживания, – сказал Цветкович, подумав. – Трубный звук, зовущий на битву, собирает и мобилизует тысячу воль.
– Зачем собирает? Зачем мобилизует? – спросил Август. – Чтобы стрелять?
– Деструкция, – сказала Присцилла, – творчеству необходима.
– Придется разрушить прежний порядок! – сказал Цветкович. – А потом будем строить новую жизнь.
– Давайте пропустим этап деструкции и сразу начнем строить. Штаны застегни для начала.
– Искусство разрушает стереотипы, – сказала Присцилла веско. И произнесла речь. Я не стану эту речь передавать – читатель легко найдет сносный эквивалент в любом журнале по современному искусству.
Август прервал ее.
– Все наоборот, – сказал он.
Суждения Августа всегда поражали простотой – как в случае доказательства бытия Божьего посредством анализа цен на обувь. С той же безапелляционностью он доказал нам бытие Божие анализом современного искусства. Прервав речь Присциллы («бурдье, бадье, фуке, малевич») капитан сказал:
– Вы напрасно усматриваете в авангарде разрушительное начало. Все прямо наоборот: авангард существует к утверждению вящей славы Господней.
Присцилла, как и большинство левых активисток, была агностиком, а в качестве куратора современного искусства привыкла осквернять святыни. Слова Августа вызвали у нее приступ саркастического смеха.
Август же сказал так:
– Один художник выставил писсуар в качестве скульптуры. Йохан барабанит по консервным банкам. Авангардист бегает на четвереньках, изображая собаку. Художник рисует вместо образа человека черный квадрат. Я знавал мастера, которой приходил в музей, чтобы наложить кучу в зале, его экскременты объявлены произведением искусства. О чем это говорит?
– Самовыражение, – сказал Йохан и добавил на всякий случай: – Бурдье-бадье.
– Верно, – согласился Август, – это именно самовыражение, а вовсе не выражение образа Божьего, подобием коего является сам человек, в том числе и этот художник. Какое счастье, что самовыражением человек не исчерпывается! Если бы самовыражение выражало человека исчерпывающе, до самого конца, то всякий творец принимал бы облик того, что выражает его сущность. Один художник становился бы собакой, другой – кучкой кала, а третий превратился бы в писсуар. Однако художники, даже притворяясь хуже, чем они есть от природы, сохраняют в собственных чертах подобие Бога и остаются носителями Его образа. Современное искусство, посланное Богом как испытание, не отменяет Его несказанной щедрости и позволяет людям сохранять божественные черты.
– Неужели даже во мне, – поинтересовался Цветкович лукаво и поиграл усами, – ты усматриваешь божественные черты?
Жирный поэт был человеком остроумным и не лишенным самокритики: сказать, что он слеплен по образу и подобию Божьему, было весьма затруднительно, разве что Господь однажды болел водянкой.
– Даже в тебе, – сказал Август, – поверь, даже в тебе. Благодать Господа неизреченна.
– Если бы Господь пожелал, – сказал ехидный Цветкович, – он бы отстроил твой корабль. А я бы похудел. Но Господь, видать, не хочет – корабль-то разваливается.
– Неправда. Корабль строится.
И действительно, сверху уже доносился стук молотков – немцы клали палубу.
– Мы построим корабль. Теперь надо сделать флаг, – сказал Август. И он посмотрел на мою жену. – Ты можешь сшить флаг?
– А что изображено на флаге? – спросил я. Спор в кают-компании был еще памятен.
– Пусть на флаге будет дельфин. Пусть этот дельфин выпрыгивает из воды и летит над морем вперед. Дельфины добрые, они спасают тех, кто тонет в море. И дельфины умные. Знаете, что дельфин был на гербе Альда Мануция, который книги печатал в Венеции.
– Хорошо, – сказала жена. – Сегодня сошью флаг.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?