Текст книги "Человек эпохи Возрождения (сборник)"
Автор книги: Максим Осипов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 17 страниц)
Посол смотрит на огромное изваяние – никто-то этой бабе не нужен, думает он, ничего-то у нее не дрожит.
Дон спрашивает:
– А вы, Алберт, какую религию практикуете?
Дипломат отвечает с внезапной грустью:
– Я не верю в Господа Бога. – И прибавляет зачем-то: – Сэр.
Один – один
Я не сразу понял, с кем разговариваю. Матвей. Путанно объясняет, откуда у него мой номер. – Ах, вы сын… – Да-да, сын.
Растерянный молодой человек: в чем-то мы, видно, уже не оправдали его надежд. Когда уезжаешь, теряешь не родину – заграницу. Спрашиваю Матвея, как там отец. – Ничего, говорит, жив пока.
Я позвал его, он пришел.
* * *
Мы сидим в моей съемной квартирке-студии на Стэньян-стрит, возле парка. Вдоль стены – коробки. Мы очень мобильны тут. Американцы – очень мобильная нация.
У меня недавно книжка вышла – “Искусство жить: взгляд психолога”, так можно на русский перевести. Была хорошая критика, в университет позвали, с обещанием постоянной позиции. Университет не самый, мягко говоря, знаменитый, да и мне не особенно нравится преподавать, но приходится делать то, что дают, а не то, что хочется.
Матвею тоже никуда от реальности не уйти.
Он как-то вяло кивает. Вот уж чего в отце его не было – вялости. Значит – в мать? Все равно почему-то этот Матвей вызывает мою симпатию. Я в последнее время мало общаюсь с людьми.
Он закончил ИнЯз, Мориса Тореза, – увы, иностранными языками никого тут не удивишь. В особенности английским.
Матвей улыбается. Хорошая у него улыбка. Тоже может помочь. Не помню я, чтоб отец его улыбался. Хохотал – да. А мать его я вообще не помню.
Улыбки улыбками, но дело так не пойдет.
– Не освоить ли вам, Матвей, программирование?
– Наверное, – говорит, – придется.
– Позвоню-ка я по вашему поводу нескольким людям. Личные связи тут много значат.
Матвей кивает:
– На всякий случай моя фамилия Иванов. Американцы произносят “Айванов”.
Фамилия матери? Головой мотает – нет. Это уже интересно. Сменил фамилию. А живет он где? – Тут, говорит, в городе.
– Где, где именно?
– Двадцать пятая авеню и… – замялся.
– Двадцать пятая – длинная. Что – на Утесе?
Ладно, ясно все. У Марго-Марго? Угадал?
* * *
Не Маргарита, не Рита – Марго, Марго, Маргоша – одного какого-нибудь варианта так и не установилось. Самой ей нравится Марго, ударение на первый слог. Роскошная женщина. Кожа гладкая, морщин нет вообще. Волосы – какими захочет, такими будут. И одевается потрясающе, здесь так никто не ходит. Считается: ей за сорок – эх, как бы не все пятьдесят.
Когда она только приехала, она и муж, то злые языки, больше женские, говорили: испорченная ленинградская баба, не более. Нет, Марго – не баба, не просто баба – явление. Многим тут здорово помогла. Поддержала, но не удерживала, не вцеплялась – всех отпускала, тоже – искусство жить. Я бы сам с ней сошелся поближе, да случая не представилось.
А как Матвей ее знает? В библейском смысле? Понял? – не реагирует. О’кей, шучу. Говорит: через общих знакомых, маминых. Важное уточнение. Где-то надо на первых порах пожить. Марго – не худший вариант, далеко не худший.
* * *
Какая-то в нем разболтанность, неопределенность. Здесь так нельзя. Необходимо сделаться частью общества. Приобретать мнения, их отстаивать. Демократия – жуткая вещь, но лучше пока ничего не придумали. Вот, например, реформа медицинской системы. Что Матвей может сказать по ее поводу?
Разводит руками.
– Я здоров. Не сталкивался с медициной.
А, предположим, замена одного из Верховных судей. Каково его мнение? Однополые браки – разрешать или нет? Опыты с клетками эмбрионов? Чтоб вопросов не возникало: Америка – самая свободная страна в мире. Тут делается история. Новый Рим.
Как он сюда попал, физически?
– На самолете.
Я понимаю, не вплавь. В смысле – по еврейской линии или как? Отец-то у него никогда не был евреем. Говорит: нет, грин-кард, вид на жительство, выиграл в лотерею. Объясняю: никакая это не лотерея, берут молодых, с высшим образованием, американцы – не дураки. Иногда возьмут, конечно, старушку какую-нибудь для вида. Надо понимать, как делаются дела.
Так или эдак – первый шаг совершен, он тут. Необходимо теперь шевелиться, двигаться.
– Читайте газеты, разные. Очень важно, какие вы газеты читаете. Наша цивилизация – проект в первую очередь финансовый и правовой. Приобщайтесь к проблемам, образовывайтесь. А не то будете жить, не знаю, как в санатории.
Он, впрочем, уже в санатории – у Марго.
Неуверенно говорит:
– Нам подбрасывают газету какую-то. В целлофане.
Представляю себе. Нет, серьезно.
– Не хотите же вы быть неудачником, маргиналом. Извиняюсь за каламбур.
Машет рукой: согласен быть кем угодно. Лишь бы – быть.
– Сейчас меня как бы нет.
Романтизм. Глупости. Мы все – есть.
Чем Матвей собирается зарабатывать? – Нет идей. – Когда нет идей в восемнадцать лет, то идут в медицину или в юриспруденцию. Но Матвею – сколько уже? – Двадцать шесть.
Рекомендую пока что вести дневник. Ставить перед собой цели, фиксировать их достижение. О чувствах писать не надо, чувства неинтересны, они одинаковые у всех. Говорю как специалист.
Матвей, оказывается, уже записывает кое-что. Для себя теперь дневники не ведут, мужчины особенно. Он – что же, думает стать писателем? Ему и эту тему не хочется развивать. Странный молодой человек. Разумеется, у такого отца не мог получиться нормальный сын.
* * *
Впервые я оказался в их ленинградской квартире году в семьдесят седьмом по случайному, в общем-то, поводу: одной девице, существу во всех отношениях легкомысленному, понадобился какой-то отзыв, что ли, или рецензия – сроки пропущены, самой заниматься бумажками невмоготу, попросила меня.
Почему домой? – Он дома работает.
Хозяин – попробуем обойтись без имени – усадил меня в кресло, уселся сам. Нестарый еще человек, но с претензией на эдакую благородную ветхость.
– Дайте-ка, – протянул руку, пальцы длинные, без колец.
Я подал бумаги, он стал читать. Одну ногу обвил другой, винтом. Я так никогда не умел.
Много старых вещей, интеллигентный питерский дом. Темно-красный Ромэн Ролан, коричневый Бунин, зеленый Чехов, серенький Достоевский. Их двойники так и ездят за мной в коробках – после второго-третьего запаковывания я их не доставал.
Дочитал, вздыхает:
– Я этого не подпишу.
– Почему? – спрашиваю.
В конце концов, не мои бумажки.
– Боюсь.
– А чего вы боитесь?
Он пососал дужку очков.
– Как вам сказать?.. Всего боюсь.
Этот случай убедил меня лишь в одном: профессиональным стукачом он не был. А ходили такие слухи.
* * *
Кофе, что ли, попить? У меня как-то нет ничего. А Матвей и не голоден. Я рассказываю ему про первую встречу с его отцом. Опускаю, конечно, некоторые детали.
– Теперь он уже так не может, – про ноги.
Понятное дело, развинчивается старик.
Касаясь деликатной темы. Тогда все вертелось вокруг одного: органы – диссиденты. Есть что вспомнить. Только все это рассекречивание – штука опасная, много биографий попортит зря. Гэбуха ведь тоже халтурила, гнала план. Вызывают, допустим, тебя: вы человек советский?
– Вас вызывали? – спрашивает Матвей.
Вызывали – не вызывали, какая разница? Вызывали. Отвечаешь: советский. Предлагают сотрудничать. Аккуратно отказываешься: простите, и рад бы, но – выпиваю, патологически откровенен. Были приемчики. – Они вздыхают. А если узнаете про действия, направленные на подрыв?.. – Сообщу, сообщу. – Помечают себе: согласился сотрудничать без подписки.
– Зачем вы мне это рассказываете? – спрашивает Матвей, делает бровки домиком. Как ребенок.
– Да так.
Мне интересно вызвать у него живые реакции. Психология – наука экспериментальная.
* * *
Плевать на бумажки, не подписал и не подписал. Тем более с девицей той мы расстались. А через несколько лет я стал у него бывать независимо от девиц. Не мир тесен, хе-хе, прослойка тонка, – так в ту пору шутили.
Трудно сказать, чем он, собственно, занимался. Говорят: человек энциклопедических знаний. А сделал что? – Написал удачное предисловие. К чьим-то письмам. Софья Власьевна разве позволит что-нибудь сделать? Особенно гуманитарию.
Вот он, сидит за столом, произносит внушительно: “Я как выученик академической науки…” – а какой науки? – хрен его знает, поди спроси. На столе настоечки: сам изготавливает, не худшее из чудачеств. Настоечки-водочки, во времена борьбы с пьянством многих из нас выручали. Вскрикнет вдруг: “Мизерабль!” – жена рюмку подсунула несоответствующую. Но стихов много знал и читал хорошо.
Руки нервные, музыкальные, большая нижняя челюсть: чувствуется порода. У него и кличка была – не в лицо, конечно, – Дюк, за благородное происхождение и вообще – по сумме качеств. Так и вижу, как он натягивает в воздухе невидимые поводья – “кумир на бронзовом коне” – стихи, стихи. Воленс-неволенс перейдешь на высокий стиль, когда о Дюке рассказываешь.
– В вашем отце, Матвей, погиб настоящий артист.
Опять улыбается, нервно:
– Да не совсем.
Не совсем настоящий или не совсем погиб? Очевидно, и то, и то.
Заметная фигура была – Дюк. Любил все старое, не только стишки – статуэтки, тарелочки, – называл их “пресуществлением духа”, с гордостью рассказывал про дядю родного – тот не эвакуировался из Ленинграда, боялся: вернется, а квартиру разграбили. “Я не сторонник патефонно-чемоданной культуры”, – вот так, помер с голоду дядя, но ценности фамильные сохранил.
Монархизм, естественно, юдофобия, но тоже – широкая, необычная: нет, это он не всерьез, эпатаж, интересничает старик. У него ведь жена еврейка. – Кто, Нина Аркадьевна? Нет, Нина Аркадьевна не еврейка.
Вот эту самую Нину Аркадьевну, жену его, третью и последнюю, не могу вспомнить. Что-то стертое, извиняющееся. Нас – такая была кругом скука! – привлекали люди яркие, с брызжущей, пенящейся духовностью, пусть не без некоторых, так скажем, моральных изъянов. Дюк женился на ней – тихонькой аспирантке – что называется, как честный человек, тоже передавали шепотом.
Сам он однажды мне сообщил, что в каждый период жизни Бог посылал ему спутницу, наиболее к данному периоду подходящую. Во как, Бог. Это уже, значит, восьмидесятые, самый конец. Раньше мы о Боге от Дюка не слышали. И религию он себе подобрал – с затеями. Католик восточного обряда, что-такое, или наоборот, не разбираюсь я в этих делах.
А потом та история всплыла, давняя.
* * *
В сорок девятом году Дюк учился в аспирантуре нашего родного Ленинградского университета имени товарища Жданова. Соображаю: могло так быть?
– Какого года отец? – спрашиваю у Матвея.
– Двадцать пятого.
Ну, да. И была у них на филфаке группка поэтов – громко сказано – студентов, мальчиков, от семнадцати до двадцати. Филологи, лингвисты, как тогда говорили, – языковеды. Живут себе и пописывают, как бы не замечая, что есть советская власть. Та не любила подобного к себе отношения, с большими была капризами.
Началось с глупости, мелочи, со стенгазеты. Мальчики тиснули в нее стишки. Дюку и некоторым другим не понравилось. Тяга к экспериментам, безвкусица, все через край. А у Дюка – вкус. Импозантный молодой аспирант: любит, умеет выступить, красноречив. И внешность. Дюк и выступил – не в курилке под лестницей, на собрании. Использовал термин “группа”: группа такого-то, по имени старшего и самого плодовитого из ребят. Само так вышло. Группа молодых филологов. В составе шести человек. Между прочим блеснул выражением: “Русский язык – не язык филологов и языковедов, но язык Пушкина, Гоголя и Толстого”. Убрали стенгазету, все, вроде как, успокоилось.
Но через год-полтора мальчиков взяли, всех. “Антисоветская группа такого-то”, “группа шести” – как в воду глядел наш Дюк. На следствии мальчики друг друга, как водится, оговорили, но основой дела послужило некое заявленьице, как оказалось – его, Дюка. Выступить на факультетском собрании показалось ему недостаточно. Или же испугался: тогда уже, видно, боялся всего. “Жизнь – как рифма, никогда не знаешь, куда заведет”, – от Дюка своими ушами слышал. Вот и написал куда следует – в рифму к сказанному на собрании.
Мальчикам дали по восемь лет, отсидели по пять, вышли. Поэтом не стал ни один, так что, можно сказать, Дюк оказался прав в смысле размеров их дарования. Об истории своего ареста мальчики помалкивали, до времени. А году в девяностом про это все взяла да и напечатала одна газетка, университетская: так сказать, печальные страницы истории ЛГУ.
Дюк ответил письмом в редакцию. Эпиграф придумал: “Всяк человек ложь”.
Да, писал Дюк, его вызвали, дал слабину, подтвердил показания ребят, те ведь дали признательные показания. Тогда мы не знали того, что знаете теперь вы, молодежь. Следствие велось с применением недозволенных методов, но и он не снимает с себя ответственности. Выступление его – трагическая ошибка, но стишки действительно были так себе – удостоверьтесь. Перепутал творческий семинар с собранием, ибо жил – и живет – в мире созвучий, идей, рифм. Между прочим, не раз подвергался гонениям: на очередном таком сборище его самого разнесли – за аполитичность. И главное: теперь, когда ему приоткрылась истина, он сам себя судит судом своей веры, совести, значительно более строгим, чем суд публичный, общественный.
Разоружился – вроде бы, дальше некуда.
Но тут уже кто-то из бывших мальчиков не поленился, добыл свое дело и стала гулять по рукам копия заявления – в органы, того самого. Красивый, опознаваемый почерк. Пушкин, Гоголь, Толстой – Дюк и тут порассуждал о классике.
Стыдно нам стало. Все же – один из нас. Перестали мы ходить к Дюку, даже настоечки нам его разонравились. А он взял и уехал в Москву. Передавали: ради Матвея, сына.
В Москве встретились – раз или два, на чьих-то похоронах. Дюк охотно ходил на похороны, даже не очень близко знакомых ему людей. Выглядел бодрым, подтянутым. Говорил у гроба и на поминках, иногда – первым, когда никто не решался начать. Помнится, на похоронах одного поэта он высказался в том духе, что не стоит, мол, горевать: поэты всегда умирают вовремя, когда их работа завершена. “Правильно, – заорал один полоумный, тоже из пишущей братии. – Нас ничем не убьешь, если мы написали не все, что должны были! Стреляйте, сажайте нас!” Такое воспоминание.
Кажется, я Дюка тогда и видел в последний раз. Он к себе звал, но в Москве у меня друзей много. В сто раз лучше, чем Дюк. А потом я уехал. Знает ли Матвей историю ленинградских мальчиков? Без сомнения. То-то фамилию поменял. А поинтересней была фамилия, прямо скажем, чем Иванов. Все он знает. И как справляется? Любопытно было б копнуть поглубже. Но – приходится быть деликатным.
Темновато стало, надо бы включить свет. В комнате выключатель сломался, руки никак не дойдут починить. Мы переместились на кухню, тут еще ничего.
Неизвестно, пересечемся ли мы снова с Матвеем. Говорю напрямик:
– Надо бы вам простить своего отца. Все кончилось. Понимаете? Все прощены одним фактом существования в нашем милом отечестве. У всех у нас рыльце в пушку, как минимум.
Матвей поднимает на меня глаза:
– Кто я такой, – говорит, – чтоб прощать или не прощать? И потом – разве кто-нибудь у кого-нибудь попросил прощения?
И уходит в комнату за своей курточкой.
– А на похороны поедете? – кричу ему. – Я своего папашу хоронить не ездил. Ни визы, ни денег не было. Как говорится, пусть мертвые хоронят своих мертвецов.
Он уже почти что в дверях:
– Знакомство с Писанием очень выручает, да?
Что за юноша?! Не ухватишь. Но вообще-то он прав: хватит копаться в этой помойке. Поменял фамилию – и проехали. Как-то не хочется ставить на этом точку. Тем более – я нигде не бываю и ко мне люди приходят редко. Матвей ведь, помнится, шахматами увлекался? Говорит: в позапрошлой жизни. Молодой человек еще, а уже позапрошлая жизнь. Я об этом пишу в своей монографии.
Лежали у меня где-то шахматы. Может, сразимся? Меня и любителем назвать нельзя: так, мог партийку-другую сгонять в компании. Но с этим юношей у меня положительный счет.
Было ему лет восемь, секция при Дворце пионеров, не терпелось взрослого обыграть. Я умею выигрывать у… чуть не сказал – “фраеров”. Один раз. И его тогда обыграл. Он фигуры опять расставляет, а я говорю:
– Стоп. Хорошего понемножку. Вторую, и третью, и десятую ты у меня, деточка, выиграешь. Но я их не стану с тобой играть.
Он собрался расплакаться: подбородок дрожит, бровки домиком. Но справился, молодец.
Я потом с несколькими ребятишками такой фокус проделывал.
Напоминаю ему историю наших встреч – естественно, прикидывается, что забыл. Спрашиваю:
– Не хотите ли отыграться? Я достану шахматы, кофе сварю, включу свет.
– Нет, – говорит. – Пусть останется все как есть. Я пойду?
Победитель
Ленинград – столица советских шахмат. Во Дворец пионеров, в секцию, Матвея отводит мама, потом он туда ходит сам. Здесь учились великие – чемпионы мира, гроссмейстеры. Портреты их висят в коридоре и в учебных комнатах, и когда кто-нибудь из великих не возвращается с Запада или эмигрирует, то портрет его снимают, а имя становится запретно-сладким. Дети спрашивают у тренера: как вы относитесь к поступку такого-то? – Тот отвечает: как и все вы. – Советски настроенные ленинградские мальчики в начале восьмидесятых уже почти не встречаются.
На шахматах настояла мама. Она видит в них шанс куда-нибудь вырваться. Настаивать особенно не пришлось: отец поглощен работой, он мало заинтересован сыном. А шахматы – занятие тихое, Матвей не будет мешать отцу. В шахматы можно играть до глубокой старости, шахматистов стали первыми выпускать из страны, почти никто из них потом не подвергся репрессиям. Такие вещи тоже учитывались, у всех кто-нибудь да сидел: врач – и в лагере врач, музыкант – везде музыкант, можно выступать в самодеятельности. Но к музыке способностей не оказалось.
Матвей – умный сосредоточенный мальчик. Отличная память, усидчивость, умение считать. Тренер учит его разумной расстановке фигур: надо стремиться к тому, чтоб им было комфортно.
– Заботься о них, как о близких родственниках.
Всех родственников у Матвея – отец и мать. Еще братья от первых отцовских жен, он про них узнал с опозданием, – считалось, что прошлого у отца нет, – и когда, наконец, познакомился с братьями, абсолютно взрослыми, с собственными женами и детьми, родственных чувств к ним не испытал. Больше того: показалось, что братья могут обидеть маму. Готовность к агрессии, хамству, что-то такое он в них угадал.
Хотя именно с интуицией, умением угадывать, обстоит у Матвея так себе. Дебютам, игре в окончаниях – учат, а интуиция – есть или нет. Матвей выигрывает способностью к счету вариантов, удивительной для ребенка: хорошо считает за обе стороны, всегда находит за противников самые точные, осмысленные ходы, это умеют немногие. Но считает и много лишнего, попадает в цейтнот.
– Интуиции не хватает, поэтому, – говорит тренер.
Был ли он прав, или Матвею не доставало чего-то еще, столь же трудноопределимого, особой какой-то шахматной гениальности, но к концу школы стало понятно, что в его развитии имеется потолок, который, конечно, еще не достигнут – кандидат в мастера, Матвей ездит уже по стране, занимает призовые места, – но скоро, скоро он остановится.
Хороший ремесленник, вот он кто. Не быть Матвею гроссмейстером, путь закрыт. А он в этом славном сообществе не потерялся бы. Гроссмейстеры – люди со вкусом, в отличие от многих спортсменов – не суеверные. Особенно любит он наблюдать за тем, как, закончив партию, они не уходят, а обсуждают, анализируют, шутят, улыбаются тем, кому только что противостояли в течение многих часов. Как желал бы он быть одним из сидящих в такие моменты на сцене! Замечательное сообщество. Поверх государственных, национальных границ. Как большие музыканты, как математики.
Вот-вот, говорят, тебе бы быть математиком. Но способность к устному счету в этой науке давно не ценится. Нет, это будет ошибочный ход.
Кончилась школа. И занятия шахматами тоже подходили к концу. А потом вдруг была Москва – длинный, неинтересный сон. В конце которого Матвей поменял фамилию, выиграл вид на жительство в США, уехал. Тут, в Сан-Франциско, ему предстояло очнуться, но он попал – верно сказано – в санаторий, к Марго. Сон продолжился, хоть и стал приятнее. Но сон он и есть сон.
* * *
Марго приходит в его комнату каждый вечер – пожелать Матвею спокойной ночи. Какие-то мази у нее изысканные, она из-за них становится солоноватой на вкус, ему нравится. Не нравится – положение в их доме: муж ее с крепким рукопожатием, пожалуй что, слишком крепким. Муж, вроде, бывший, бояться его не следует, но бывший ли? Он надолго уезжает по своим делам, его дела не заслуживают даже презрения, никаких дел в глазах Марго нет. Но, однако, когда он дома, она не заходит к Матвею в комнату, ночи в самом деле оказываются спокойными. Так бывший муж или нет? – Нельзя спрашивать, нельзя портить, – даже не говорится, подразумевается – разные бывают, как лучше сказать? – arrangements, commitments – договоренности – жизнь длинная, то ли еще увидишь.
Марго любит разнообразие ощущений: купание в океане, всегда холодном, она уверенно плавает – ну же, давай, не бойся – сейчас они искупаются, сделают по глотку коньяка и она научит Матвея есть устриц: чуть-чуть перца, лимон, никаких соусов – наука несложная.
Кроме набора писателей, вывезенных из России, огромных альбомов художественной фотографии и всяких эстетских штук в доме есть множество книг с дарственными надписями Марго от авторов, в частности Art de vivre – от друга-психолога. Он вспоминает этого друга – специалист по искусству жить, странный, неуравновешенный, с тяжелым взглядом – стоит читать? – Нет, конечно же. – Он говорил про отца. – Марго просит: забудь, он несчастный человек, все забудь.
Собственный ее отец, кстати сказать, был поэтом, сидел. “А…” – отмахивается Марго на просьбу что-нибудь из него почитать. Он давно умер. Они и не жили вместе. Она не помнит ничего наизусть, это у Матвея – память. Прошлого нет. Нету и будущего, есть только то, что есть, – настоящее, вполне хорошее, не правда ли? А Матвей, она видит, чего-то хочет добиться, счеты свести – для нее, для Марго, этого нету вовсе, ее не привлекает результат – то-то детей нет, говорят недоброжелательницы, – Марго любит процесс, процесс жизни. Сан-Франциско с окрестностями – идеальное в этом смысле место. Здесь нет истории – вечно отягощающего, тянущего назад: состояния, сколоченные в прошлом веке на золоте, в нынешнем – на компьютерах, плюс пара землетрясений, не считать же это историей.
* * *
Они заехали в этот клуб, дом, неважно – Memorial что-то там – тут дают невообразимый кокосовый суп, готовят его особенным образом. Матвею попадается на глаза объявление: скоро у них состоится турнир по шахматам. Каков призовой фонд? Или же “мы играем не из денег, а только б вечность проводить”? Он часто цитирует, хоть и борется со своей привычкой – она у него от отца. А Марго нравится, она воспринимает его рифмованную веселость как заигрывание, как ласку, как часть ухаживания за собой, она живой человек, у нее есть не только ощущения, есть чувства, жалко, что он мало воспринимает: занят устройством своим в Америке, мыслями об отце, прошлым, будущим. Когда же они поймут, что нет никакого прошлого-будущего, есть – только то, что есть: кокосовый суп – да, смешно, – суп, но еще – вечер, огоньки от моста отражаются в океане, запах водорослей – на же, вдыхай, дыши.
Он обдерет их и заработает денег. Дайте ему телефон. Им как раз не хватает шестнадцатого. Ланч, гостиница и совместные увеселения не требуются. Не одолжит ли Марго ему тысячу долларов? – взнос в призовой фонд. – Она пожимает плечами: конечно, пожалуйста. А что, он играет в шахматы? – Да, было дело.
Вечером запирает дверь – чтоб Марго не зашла, пока он звонит матери. В Москве утро. Как отец? – Вот, бульона поел. – Он злится на мать – какой бульон? Словно разделяющее их расстояние обязывает говорить лишь о жизни и смерти. Что он хочет услышать? После той, большой, новости – операция хоть и показана, да только вас никто не возьмет, – больного и его близких ожидает множество мелких радостей: бульона поел, дошел до уборной самостоятельно, попросил почитать ему вслух. – Что, приехать? – Нет, – просит мама, – не приезжай пока. – Отец догадается, что Матвей приехал его хоронить.
Подготовка к турниру сводится в основном к изучению партий последних лет – вот уж не думал он возвращаться к этому. Жалко, даже в библиотеке нет книг по-русски: шахматы – редкая область, где мы все еще впереди. Матвей догадывается об уровне тех, с кем ему предстоит играть, но, мало ли, объявится среди них какой-нибудь жадный до денег русский. Единственным русским, однако, оказывается он сам.
Сильный соперник попался ему в первом туре. Часы пущены, партия началась, у Матвея белые. Матвей надолго задумывается, опускает руки под стол, унимает дрожь: он не притрагивался к фигурам уже восемь лет. Крепыш Дон играет добротно, честно, в том же духе, что сам Матвей. Почти уравнял и, если б считал лучше, не напутал в вариантах, сделал бы ничью – в какой-то момент казалось, что черные стоят не хуже.
Матвей играет первую партию, не вставая с места. После победы – воодушевлен, голоден, за еду и прочее им не плачено, никто бы не возражал, но неловко их объедать. Марго за ним заезжает, везет обедать, она не знала Матвея таким активным, живым. Но во втором туре он уже легко побеждает соперника, смотрит за игрой на соседних столиках и чувствует себя хищником в обществе оранжерейных птиц.
Романтические шахматы. Дебютная подготовка джентльменов кончается к пятому-шестому ходу. От одного из них – по имени Алберт А. Александер, которого здесь называют послом, внезапно пахнуло родным, домашним.
– Аве, Цезарь! – воскликнул посол перед партией. – Идущий на смерть приветствует тебя! – По-латыни, конечно. Morituri te salutant, – такую латынь знают все.
Посла он разделал в пух. Особенно и стараться не надо было: тот начал вычурно – староиндийская белым цветом – и несколькими ходами создал себе позицию, удержать которую невозможно. Вот, хитро взглянув на Матвея, посол двигает пешечку – ешь. Пешка отравленная, у Матвея не третий разряд. Необдуманные наскоки там-сям, без плана, без подготовки, это уже не романтика, а неряшливость, покушения с негодными средствами. Старый индюк имел даже наглость предложить ничью. Наконец, совершив свой последний бессмысленный ход, посол поднимает руки, склоняет голову, в знак капитуляции останавливает часы. Много лишнего.
На вечерние их разборы Матвей не ходит. Играть в гроссмейстера – выше сил. Сами, сами пусть.
К слабоумному Джереми он шел с намерением проиграть: задуматься на пятьдесят минут, потом еще – и просрочить время, но предложил ничью – не во всем надо быть первым. “Умеренность – лучший пир”, – повторял за едой отец.
* * *
Плохо ему, задыхается, теперь пора, мама говорит – он уже ногу на ногу положить не в силах. Спираль распрямилась, расправилась. Матвей уехал бы: победу в турнире он обеспечил себе за несколько туров до окончания, но что будет с призом? Это жлобье может зажать его деньги. Почему жлобье? Что плохого они ему сделали? Нет, так нельзя.
Все, деньги Матвей получил, отцу уже совсем плохо, наутро – лететь. Билет Сан-Франциско – Нью-Йорк – Москва с открытыми датами приобретен давно. Марго в последний раз заходит пожелать ему приятных снов, и, несмотря на то, что муж дома, часть ночи они с Матвеем проводят вместе.
Рано утром она его отвозит в аэропорт. Целует дольше и энергичнее, чем когда прощаются ненадолго. Ух, как он будет желать потом вот такую Марго! А она никуда не денется – приезжай, ешь-пей, живи, экспериментируй! Марго – вечная, не твоя и всегда твоя, ничья.
Заходя в самолет – посадка несколько задержалась, – он замечает в салоне первого класса двух недавних своих соперников. Дональд и этот, противный, посол. Матвей отворачивается. Кажется, не узнали.
Тьфу ты, он забыл попросить у Марго что-нибудь почитать. Самолет разгоняется и взлетает. Матвей глядит на залив, потом закрывает глаза и думает.
Он улетает как будто бы ненадолго: умирание отца и похороны – сколько это займет? – неделю, месяц? – но в Калифорнию не вернется. Тут он жил как-то вскользь, по касательной. Вот помыл бы машины, что-нибудь поразвозил, переночевал бы несколько раз на улице – глядишь, и возникло б сцепление с жизнью, а так – действительно, санаторий, но Марго-Марго, как откажешься? В следующий раз он поедет в Нью-Йорк или лучше – куда-нибудь в глушь, поработает на бензоколонке, драться научится. Драться ему всегда хотелось уметь, но не настолько, конечно, чтобы идти в армию. Дома считалось, что переезд в Москву в свое время и был затеян, чтоб в нее не идти. Вранье.
Он помнит – тогда, по дороге в Москву, отец его спрашивал: “Фемистоклюс, скажи, какой у нас лучший город?” Следовало отвечать: Петербург. Отец продолжил игру: “А еще какой?” Он кивнул: Москва. Отец любит Гоголя. Но Матвей уже догадался, что их переезд – это бегство, не настолько плохо у него с интуицией. В Москве они поселяются в меньшей, конечно, квартире – уровень жизни здесь выше, чем в их родном, опять поменявшем название, городе, – но живут тоже в центре, в Замоскворечье, жить полагается в центре. Отец осваивает роль московского барина, снова пущены в ход настоечки – способ привлечь гостей, но никто как-то не привлекается.
На душе у Матвея – тускло, тухло. Исподволь возникает ИнЯз, языки всегда ему хорошо давались, вечерами Матвей переводит с английского, самую разную литературу, по большей части эзотерическую, на нее – спрос. То там, то сям возникают группки людей, воспламеняются, гаснут, издательства появляются и исчезают. Сроки, сроки! – торопят заказчики. – Да не вникай ты так! Если чего-то не понимаешь, интуицию прояви. Платят порциями – иногда неожиданно много, а то совсем не заплатят или заплатят с задержкой в год.
Как многие люди, связанные с издательствами, переводами, Матвей играет в слова, в центончики-палиндромчики, ребятам-сокурсникам нравится. Пробует сочинять и серьезное – чтоб заполнить в себе дыру, пустоту, он догадывается, что это не может служить основанием для сочинительства, и серьезное не выходит. К счастью, хватает сил никому свои опусы не показывать, да, в общем, и некому, близких друзей так и не завелось. Ничего, когда-нибудь, может быть, а пока – надо увлечься иностранными языками, учебой, стать переводчиком – человеком, которого как бы нет.
Языки – тоже шанс куда-нибудь вырваться, говорит мама. Она, особенно на первых порах, пробует его оживить: смотри, Матюш, какая хорошая в Москве осень, у нас такой не было, листья под ногами, помнишь, маленьким, ты любил делать “шурш”? Река здесь, конечно же, никудышная, зато растительность – совсем другая, чем в Ленинграде, – богаче, южнее, смотри! И солнца больше, тебе ведь нравится солнце. Но с мамой они оказываются вдвоем лишь изредка – в Москве она почти неотлучно находится при отце.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.