Текст книги "Средняя продолжительность жизни"
Автор книги: Максим Семеляк
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Глава третья
Забыться под русское телевещание бывает очень уютно, но просыпаться – себе дороже. Я очнулся от звероватого закадрового хохота – на небольшом экране демонстрировали людей, у которых взрывались в руках арбузы.
По идее, от токсичных трансляций электроприборы должны изнашиваться быстрее, как тинейджер от напитка «Ягуар», – вот и теперь казалось, что он работает на последнем пределе.
Вместо вчерашнего месяца в окне красовался белесый шрам от умчавшегося самолета. Царапина медленно расплылась и зажила, пока я силился оторвать голову от подушки. Кровать за ночь просела, как шезлонг на пустынном пляже. Ветер шепелявил в ветках, птица одиноко пищала в назойливой манере неплотно закрытого холодильника.
Вместо похмелья имелось легкое отупение от вчерашнего пивного избытка.
В санаторном синем небе промелькнула пара стрижей или, быть может, ласточек. Соседний корпус был густо обставлен еловыми кавычками. Я потянулся к тумбочке проведать прах и обнаружил в ящике потрепанный томик Иоанна Кронштадтского.
Дело явно не ограничивалось православными беседами по понедельникам – похоже, персонал всерьез встал на путь духовного обновления. Пора и мне было исполнить то предначертанное, что уже начинало казаться отчасти нелепым.
Я бесшумно прошел по безлюдному коридору, еле слышно пахнувшему мелиссой, и с преувеличенной бодростью скатился по лестнице вниз.
Регистратура была наглухо закрыта, и чайник с полусъеденным тортом исчезли. Казалось, что ночью наш Центр активного отдыха покинули скопом все обитатели – хотя с чего я взял, что сюда вообще кто-то приезжал, кроме меня? Вестибюль не подавал ни малейших признаков жизни, но в его тишине обжилась своя вкрадчивая неумолчность, как будто кто-то раздавленно дышал в трубку, вселяя страх пополам с раскаянием. Всякому, кто когда-либо обретался на позднесоветских базах отдыха, знакомо тусклое мерцание интерьера и это скольжение в восковой уют, когда уровень контраста и яркость выстроены не как у полноценного кино, но на манер телепостановки, отчего возникает эффект сонливой и не вполне существующей реальности – вроде бы все максимально приближено к жизни, но отчего тогда эта жизнь кажется такой непроницаемой?
На Доске почета висели старые объявления про поездки по Золотому кольцу, свежие отчеты о водных походах, а также небольшой фоторепортаж об успешном проведении новогоднего кадетского бала «Отчизны верные сыны!» – с грамотами. Чеканки на стенах провозглашали «Добро пожаловать!» «С Новым годом» – в последнем приветствии на восклицательный знак поскупились. Эта недостача была сигналом хронологической невесомости – тут жилось, мечталось, икалось, верилось, спалось, кучковалось, а мимо, скрипя, катился себе подвижной состав неслучившегося, и чьи-то жены кутались в шали, постанывая «ах, какой воздух». Все было одновременно важным и безликим, как названия чеховских рассказов.
Киоск, где в конце восьмидесятых приторговывали пузырящейся перестроечной прессой, теперь назывался «Лавкой сувенирных мелочей» и, судя по виду, фатально простаивал.
Когда-то тут велась активная продажа «Собеседника», «Недели», «Вечерки», если повезет, то и «Московских новостей». Доставкой занималась добродушная апоплексичная газетчица с белыми волосами, похожими на клубок полиэфирных ниток. Как-то раз она умерла.
Точно был четверг, я по привычке настраивался на «Собеседник», поэтому занял очередь первым.
Часы пробили к ужину, киоскерша упорно не появлялась, я играл с кем-то в холле в напольные шахматы. Подъехал кто-то еще, сразу ввел в курс дела, и холл наполнился шелестящей кутерьмой смерти.
В распавшейся очереди охали на разные лады, исполнившись жалости и жадного любопытства, которое слабо утолялось дезинфицирующим словечком «скоропостижно».
С тех пор, когда заводят разговор о смерти бумажной прессы, я всякий раз представляю, что женщина с клубком на голове, отмахнувшись от июльского комара, падает замертво и тиражи разлетаются по мостовой, как листовки с невыполненными обещаниями.
За переоборудованным киоском располагался небольшой зимний сад, он стоял более-менее нетронутым, а в нем, к моей первой за сегодняшнее утро радости, сохранились те самые напольные шахматы. Мне даже почудилось, что на доске осталась партия, которую я не доиграл в последний приезд. По крайней мере, я всегда любил фианкетто, а тут исполнялось что-то вроде староиндийской защиты, и ракетного вида белый слон застолбил за собой диагональ для итогового ускорения. Между кадками с лианами обосновался крошечный зоопарк с канарейками и прочей скромной живностью. В одной из клеток копошилась бесстрашная (давно замечено, что они не боятся пылесоса) шиншилла. Вот кто дышал и подзуживал в трубку.
Вид безразмерных шахматных сфинксов и мелкой живности придал мне сил. Вместо завтрака я выскочил из корпуса и рванул сразу к озеру. Почти почувствовал себя пятнадцатилетним, ненадолго впрочем – через пару минут уже был на месте.
Я уж и забыл, какое оно.
Но узнал, узнал.
По-хорошему, в эту секунду надлежало бы прокричать что-то вроде «таласса-таласса», если б еще я знал, как будет по-гречески «озеро». Меня ведь обучали древнегреческому – причем ровно на следующий год после того, как я окончательно распрощался с этим озерным краем. Но весь античный лексикон повылетал из памяти, высвободив место для чего-то другого – осталось только понять, для чего, разве для этого озера с его пронзительной палой водой? Я словно подавился однобоким воздухом прожитого и не мог ничего выговорить.
Я спустился поближе и потрепал воду по щеке. Вода оставалась чистой, как и многие годы назад. Сегодня мертвящая прозрачность показалась мне водяным тупиком, я словно отстоял длинную очередь, ведущую в бездонную ванную в самом конце коммунального коридора.
Что-то гнетущее и обстоятельное было в этой воронке-купели, и я уже не был стопроцентно уверен, что явился так уж по адресу.
Мелькнул каскад маленьких рыб. Здесь, сколько я помнил, никогда не клевала рыба. Она водилась, красовалась, но не ловилась ни в какую, и было радостно видеть незадачливо-постные физиономии промысловиков со спиннингами. Как церемонно выражались китайцы – но если волны серебристо-серы, то рыбки робко прячутся в пещеры.
Сегодня утром волны были ровно такого цвета.
Пеплу только и оставалось, что разойтись в этом сером серебре, в обмен на всю мою иллюстративную магму воспоминаний. Мне же оставалось найти лодку, а хоть бы и катамаран, как ни глупо это будет выглядеть. Когда-то здесь швартовались эти ультрамариновые бипланы с вечно вылетающими из-под ног педалями. Как бы там ни было, лодочная станция едва ли была открыта в столь ранний час. Пришлось сделать профилактический круг по озерным берегам.
Я двинулся не тем маршрутом, что вел прямиком к пляжу, а против часовой стрелки, предоставив тем самым сотрудникам водопрокатного пункта верный шанс открыться к моему появлению. Пошел по стоптанной тропе, периодически забирая левее в чащу.
Лес в той местности имел до странности заколоченный вид. Попадались в меру загадочные опустевшие строения, таблички с надписью «Негабаритное место», неутешительный древесный кариес и прочая природная ностальгия. Колючая проволока, намотанная там и сям с неясными целями, вилась плющом и хмелем, суля свое железное оборонительное вино.
В целом лес имел довольно прибранный вид, если не считать пары-тройки брошенных бутылок. Напитки были дешевыми, почти бесплатными, наслаждение, доставленное ими, – тошнотворным. Следовало бы, разумеется, учредить дополнительный десятый экокруг ада, где грешников вынудят ходить по битому пивному стеклу, станут душить обертками чипсов или накалывать на мусороуборочные пики.
Но странное дело – почему-то руины полувоенного свойства никогда не кажутся чем-то мусорным и уродливым, скорее наоборот – заброшенный бункер в лесу смотрится весьма натурально и живо. Скользя невооруженным взглядом по замаскированным объектам, я пришел к единственному выводу – все, что связано с непосредственным уничтожением человека, природу только красит и голубит.
В продолжение темы человеческого уничтожения я обнаружил в одной из озерных бухт под старой обвислой ивой разломанное кресло – его воткнули в песок и словно бы торжественно назначили на роль одинокой скамейки для сведения счетов над скалистым обрывом. За неимением других желающих кто-то мелкий и бессчетный при моем приближении немедленно плюхнулся в воду. В мелком густо-синем плеске воды я заметил пластиковую формочку, наподобие русского алко-йогурта. Когда я подошел поближе, йогурт затрепетал. Это была медуза, колыхавшаяся в метре от берега. Я машинально потрогал воду, и льдинка-ладанка завибрировала активнее, силясь донести до меня некий полупрозрачный намек. Я, впрочем, в ту секунду постигал намек иного рода – вода оказалась столь ледяной, что пальцы на мгновение примерзли к глади. Вообще-то еще в Москве у меня возникала даже мысль не возиться с лодками да катамаранами, а по-простому заплыть на середину озера с высоко поднятой рукой. Что ж, этому не бывать.
Растирая окоченевшие пальцы, я уселся на роскошный мшистый пень, похожий на великоотечественный ЖБОТ. Черный доморощенный муравей быстро описал по нему несколько инстинктивных вензелей и по-рабочему умчался прочь. На ближайшей сосне примостилась большеголовая цветастая сойка-консьержка – настоящий русский попугай. В каком-то рассказе у Юрия Казакова снегири тоже сравнивались с тропическими птицами, это я помнил, но не было шансов воскресить название того текста.
Медуза сползла в толщу воды, растаяв вместе со своими инородными колебаниями. Вид у нее был довольно ручной, насколько это вообще возможно у подобных созданий. Я бы охотно поверил в то, что ее проворонил кто-нибудь из отдыхающих, подобно тому как рысь порой сбегает из клетки мелких предпринимателей в ближайший деревенский лес.
Я оказался на территории так называемых старых корпусов. В конце восьмидесятых они еще работали, хотя уже имели достаточно руинированный вид, но теперь совсем уже превратились в двухэтажные каменные могилы, заросшие крапивным маревом. Между плитками, которые образовывали дорогу ко входу, проросли пучки чахлой травы. Лоджии первого этажа были завалены даже не дровами, а здоровенными обрубками деревьев неизвестного предназначения, человеку они, взойди он на этот балкон, оказались бы ровно по пояс. Сами ограды на балконах были низкими, чуть выше колена, как будто садки для рыб. Или для медуз. Или для шиншилл.
Брошенные постройки упорно не сносили, кому-то понадобились эти улавливающие тупики с разверзшимися окнами, где вместо стекол выкристаллизовались особые линзы пустоты, которая в подобных местах никогда не бывает полностью прозрачной, там есть особое напыление смерти. В отсутствие человека здание начинает жить собственным вкрадчивым тленом, и облупившийся распад влечет нас дальше в темную сферу несодеянного.
Я никогда раньше не заходил в эти казарменные корпуса, а уж сегодня тем более не испытывал звенящей потребности в темных сферах. Мы с мамой и сестрой останавливались в новых соседних кирпичных пансионах, которые были возведены уже на излете брежневизма и предполагали синонимичный застою комфорт.
«Туристы физически не тренированные объединяются в отдельные группы здоровья» – так дословно гласил местный устав, и это было ровно про нашу семейку. А в этих бараках жили особенные люди, настоящие аскеты-походники, они как один вставали рано и обливались поутру ледяной водой, досужими апперкотами выбивая вверх дребезжащий хоботок умывальника. Турник заменял им линию общепринятого горизонта. Подтягиваясь до сплетения, они словно выныривали на поверхность бытия и наблюдали вдали острова блаженства. Тем же, кто делал выход на две, подъем-переворот или совсем уж ирреальное солнышко, грозила емкая точка невозврата.
Те постояльцы уходили в свои миссионерские турпоходы как насовсем, в штормовках и выцветших военных панамах, помахивая котелками, гитарами, удочками, спиртовками, пенками, иногда даже самодельными штандартами; натуральные отцы-пилигримы, отправляющиеся из Лейдена в неизведанную Америку. За ними всегда устремлялось множество женщин. Мне в моем полудетстве мерещились их бесчинства в брезентовых будуарах во время первой же стоянки, когда расстегнутся тесные олимпийки и распахнутся плащ-палатки и после пары четверостиший из непременного «Федота-стрельца» начнется оргия, по завершении которой все уснут в нелепой коммунальной позе валетом, которая есть не что иное, как советский аналог позиции 69.
И вот они все исчезли, словно в свете местных полусладких закатов перелегли из своих байдарок в такие же утлые гробы и их по разнарядке унесло в последний сплав по речке Медведица или, допустим, Тверца.
Ничего специально трагичного в этом не было – это тот тип развоплощения, о котором иной раз мечталось в детстве: брести январским днем из школы, а по дороге взять бы и рухнуть в сладкий густой сугроб с ледяными гаргульями и затаиться до прихода весны.
Справа от барачных построек находился клуб. Он так и назывался «Клуб», о чем свидетельствовала жестяная вывеска, висевшая чересчур высоко под крышей.
Само здание формой и расцветкой напоминало пачку останкинских пельменей. Вокруг были разбиты клумбы с мелкими яркими цветами распространенных, но неизвестных мне сортов. Я обрадовался, найдя клуб в относительной сохранности, – в конце концов это был мой местный музей кино, летом я ходил сюда почти каждый вечер, постигая решающие различия между «Двойным капканом» и «Двойным обгоном».
Году, наверное, в 88-м в соседнем корпусе появился конкурирующий видеосалон. Их репертуары сильно разнились, а дизайнерский подход к афишам стал наиболее точным индикатором грядущих общественных перемен.
В киноклубе расписание вывешивали сразу на месяц вперед – штатный каллиграф выписывал его разноцветной тушью, с росчерками и завитушками. Салон же анонсировал свое прожженное кино прямо в день показа, на скорую руку, толстым ядовитым фломастером. Название фильма едва ли не специально писалось с орфографическими червоточинами, зато жанровая приписка была неукоснительна, как пасть зверя, и едина в трех лицах: эротика, боевик, ужасы.
Сличая анонсы клуба и салона, легко было догадаться, кому принадлежит будущее – пусть оно теперь предсказывается максимум на один день, как курс валют, пускай в нем сплошь ошибки, главное, что оно уже здесь. Сладкое зияние краткосрочной перспективы ожидало за щербатой дверью салона, и, пока байдарочники сплавлялись по своим делам, тебя уже исподволь готовили к иному погружению, без туши и рейсфедеров. Через каких-то пару-тройку лет ты, как в видеофильме, получишь на всю катушку сразу по трем приоритетным направлениям: секс, смерть, страх. В любой последовательности – в моем случае, кажется, все случилось ровно таким чередом.
Далее я, что называется, не заметил, как увидел. Поодаль за клубом на холме начинался сосновый перелесок, он теперь изрядно разросся и окреп – хоть сейчас на палубный настил. Из-за крупной перламутровой сосны, которая раздваивалась ближе к кроне и напоминала отстрелявшийся дуэльный пистолет, высунулся человек в серой камуфляжной майке, которая скорее выделяла его на общем здешнем фоне, нежели помогала укрыться. Я, кажется, накликал – и вот он вернулся один из похода, турист-подснежник, явился-таки ополоснуть мертвое лицо. Впрочем, пока я стоял достаточно далеко, чтобы судить о состоянии тканей лица; зато движения его корпуса просматривались великолепно, и сами они были великолепны на свой лад. Объект не то тренировался, не то репетировал, описывая мягкие круги вокруг дерева.
Каждый круг имел свою крючковатую хореографию, нечто среднее между теми самыми двойными капканами и такими же обгонами. Он передвигался медленно, словно та слепая в метро. В первой фигуре из тех, что я застал, он держал руки прямо перед собой, как будто нес из хлебного фургона поддон с батонами в сельпо через грязные лужи. Затем он вскинул одну руку над головой, а вторую отбросил назад и в этой слегка цапельной позе отправился по дуге. Потом он выставил руки кругом поближе к лицу и сымитировал придирчивое изучение невидимой виниловой пластинки на предмет попилов. Издалека он напоминал драчливую букву малоизученного алфавита, каждый раз меняющую кегль и начертание по собственной прихоти.
Как ни старался я ступать помедленнее, к четвертой фигуре расстояние сократилось критически. От обоюдных приветствий деваться было некуда, разве что провалиться сквозь землю, а такая возможность, судя по характеру его поступи, имелась – он шагал осторожно, как канатоходец по болоту.
Мы сблизились, и я поспешил отвести взор. Так отворачиваются от подъезжающей маршрутки, которой на всякий случай махнешь с пустой остановки заранее, не разглядев номера, а через секунду глаз выдает ошибку, это не 898, а 549, отбой, но поздно, переполненный фургон послушно вильнул в твою сторону, и теперь остается сделать максимально отсутствующее лицо и выдержать его до той минуты, пока шофер не проклянет сквозь потемневшее стекло и не вырулит обратно на полосу – к вашему взаимному покою и безразличию. Когда я выстроил себе подобие такого лица, человек в соснах уже закончил свой парад смутных представлений.
В качестве заминки он теперь медленно поднимал руки вверх, как будто был штопором, вытягивающим из земли невидимую пробку, – сам и штопор, и пробка, живой инструмент сообразности и сподручности.
Ему было, видимо, под или за пятьдесят, хотя в лесу все выглядят моложе. Не самый высокий, не вызывающе крепкий, с крутобокими, но достаточно миролюбивыми, как клубни сиракузского картофеля, бицепсами. В лицо я ему старался не смотреть, догадываясь, что еще представится случай наглядеться.
Он поздоровался первым, чуть растянув первую гласную в прилагательном, – «доброе» прозвучало у него как повторный припев. Я не сразу осознал, что таким образом он компенсировал легкое заикание.
На лице у него висело удивленно-взбалмошное выражение «клянусь, я не знал, НО», как у исполнителя убийства по неосторожности. Хотя нас разделяло расстояние именно что почтительное, мы оба как будто не давали друг другу прохода. Сразу же он выпалил: «Могу чем-нибудь помочь?» Это прозвучало скорее утвердительно, скрюченный знак вопроса устремился вверх и стал физкультурным восклицанием.
Я невольно поклонился в ответ, даже, кажется, приложил руку к груди, исполняя фигуру нелепого контрданса, чтобы чем-то ответить на его полковые хороводы. Солнце рассеянно светило в глаза сквозь хвою подросших деревьев, и вся его фигура в контражуре показалась мне мучительно сыновней по отношению к встреченным призрачным казармам, брошенным бункерам и острым проволокам. Он был плоть от плоти всей здешней камуфляжной амуниции, когда-то работавшей на уничтожение, а нынче доживающей свое.
Дальше я шел не оборачиваясь, почти уверенный в том, что он, скорее всего, последует за мной своей поступью ретивого мима. Не сейчас, так впоследствии.
Шиншилла, медуза, сеньор краковяк – в сущности, немало для одного утреннего часа.
Тропа, по которой я передвигался в сторону завтрака, была удивительно твердой. Белый струистый песок, запаха которого я теперь не чувствовал, но помнил, на таких дорогах всегда присыпает собой какую-то нестерпимую твердь, крепче паркета и булыжника. Я шел как по пыльной книжной полке в направлении нечитаного. «Я здесь до завтра», – прошептал я сам себе, но не слишком уверенно.
Утро понемногу заканчивалось. Большой озерный зрачок наблюдал за мной сквозь деревья. Я наспех проследовал мимо того, что называли солярием, – странноватая конструкция, нечто среднее между танцплощадкой, римским амфитеатром и космодромом. Туристы, впрочем, танцевали не слишком охотно, и большую часть существования солярий простаивал. Он вечно бывал усыпан вызывающе длинными, как шприцы, сосновыми иглами – они и сейчас застилали его в изобилии. Я представил, как разноликие мелкие зверьки по ночам сползаются в этот нидл-парк из окрестных лесов, втираются иголками и забываются прямо на ступенях до первых лучей солнца, на излете сил ощущая, как где-то рядом расцветает цветок безвременник и благоухает на всю округу.
Еще через двести метров блужданий я обнаружил старого древесного идола – вот о чьем существовании я напрочь забыл. Это был престранный деревянный истукан в полтора человеческих роста, невесть зачем затесавшийся среди живых деревьев и служивший напоминанием не то об узловатых деревьях южноазиатских мегаполисов, не то об этрусских скульптурах. Ленина снесли, а этого Нептуна-Бафомета оставили. Похоже, сохранили и капище. По крайней мере, рядом находилось место для костров, зола в котором была обильной и свежей, как после удачного жертвоприношения. Внезапно я сунул кулаком куда-то ему в бороду. Она оказалась крепче камня, и я до вскрика ушиб сустав среднего пальца.
Вырулив на столбовую дорогу к главному корпусу, я принялся чуть не вприпрыжку шагать по бетонным расчерченным плиткам, стараясь укладывать стопу в каждое каменное деление – невинное психическое расстройство, которое ведет родословную с… какого же, собственно, года?
Ручаться за точность того, чего почти не было, – это пустая трата нежности и памяти. В те годы здесь ничего толком не происходило, за исключением привоза газет и шелеста волн. Зыбкое правдоподобие, которое по минутам воскресало у меня на глазах, держалось на отсутствии внятных событий. Самый сентиментализм полагается тем, кому нечего вспомнить.
Предположим, все началось в 84-м – тогда мы с матерью и сестрой приехали сюда впервые. Отец бывал наездами по выходным, через раз, он не слишком жаловал эту резервацию, как, впрочем, и все другие места семейного скопления. В тот первый раз было на редкость промозглое обескураженное лето, самой природой созданное для черно-белого телевизора. Его-то мы и привезли с собой – средних размеров телеприбор «Юность», хотя пределом мечтаний тогда был «Шилялис».
По телевизору рассказывали, что Савицкая вышла в открытый космос. Савицкая была ничего, особенно в ч/б, а космос в «Юности» выглядел не черным, а сероватым, в него уже не очень хотелось, да и сама астронавтка, как мне показалось, выглядела немного разочарованной.
Я и сам теперь слегка разуверился в намерениях, поскольку мой экскурсионный крюк оказался совершенно ни к чему: лодочная станция так и не открылась.
Хибара с выцветшими правилами спасательного поведения сохранилась неплохо и где-то трогательно. По контрасту с хрупкостью постройки вода в озере казалась густой и безбрежной. Причал, длинный и как будто сулящий фатальную пиратскую прогулку по доске, был на месте и зыркал щелями. Насчет катамаранов я опасался зря – они, очевидно, не пережили слом эпох и исчезли бесследно.
Что до лодок, то одну мне все же удалось отыскать – проеденный временем саркофаг покоился в траве за станцией, как ванна на дачном участке с почерневшей тухлой водой. Больше плыть было не на чем.
Где-то у Ремарка фигурировал персонаж, который посыпал человеческим пеплом клубнику и спаржу. Я никогда не любил Ремарка и уж, во всяком случае, не был готов стряхнуть прах, как корм, в береговую зону.
Руководствуясь исключительно спутанностью сознания, я повернул к главному корпусу.
Там вовсю разворачивались штатные утренние инициативы. Триада поварят с внешностью распространителей экстремистской литературы волокли к завтраку огромный пронумерованный чан с кашей. У помойки сновала одна из вчерашних собак, у нее был все тот же предупредительно-равнодушный вид, словно она не искала мусор, а избавлялась от него.
Столовая находилась на втором этаже, к ней вели два на выбор входа с высокими, театрального вида дверями. Обычно я заходил в нее с левой стороны, но светиться там первым не хотелось. Я присел на знакомый мраморный бордюр, чтоб дождаться первого пробудившегося едока. Мрамор оказался до странности нагретым, словно акриловый камень, который вроде бы лучше удерживает тепло.
Об этом редком свойстве мне ровно на этом бордюре году в 86-м поведал один не по возрасту развитой мальчик. Вдобавок он обучил меня географической игре – берешь слово подлиннее и составляешь из его букв максимально возможное количество стран. Кто больше вспомнил стран, тот победил. По сути, изнанка игры в города, только там ты играешь линейно, слово за слово, а здесь уже имеется намек на диффузию с суперпозициями (мальчик, напомню, был непростой).
Почему мы, сидя на этом мраморе, как на низшей ступени смысла, играли именно в названия стран, ведь мы никуда не ездили? Очевидно, география заменяла теологию, касаясь предметов хоть как-то трансцендентных в плане бытовой недосягаемости.
Для будущей жизни вполне хватило пары этих стратегий – хочешь, оттолкнись что есть сил от последней буквы и скачи дальше по прямой к новому слову, пока не упрешься в безъязычную пустоту, либо сиди на месте и затыкай дыры словами, сколько хватит букв. По всей видимости, мне выпал второй вариант – какие-то буквы для маневра еще оставались, хотя и не мог уже вспомнить исходного слова.
Люди начали спускаться к завтраку, я увязался вслед за парой в черных спортивных костюмах по мраморным ступенькам. Лестница была точь-в-точь как та, по которой медленно передвигалась Пугачева в драматичном клипе «Самолеты улетают».
Сама столовая была раскидистая, двухкамерная – человек на двести, если не больше. Левая стена нашего социалистического дансхолла представляла собой сплошное окно, притороченные к нему ламбрекены напоминали церковный орган. На столе, за которым выдавались талоны на еду, под стеклом лежало стихотворение без подписи. Часть слов была почему-то пропечатана капслоком, разросшиеся буквы картинно влипли в бумагу, как магниты на дверце холодильника. Вскоре мне пришлось затвердить его наизусть:
Мы в этой жизни только ГОСТИ…
ЗАЧЕМ ругаться, обижать? ЗАЧЕМ
От зависти и злости друг друга ПОДЛО
Подставлять?
Давайте РАДОВАТЬСЯ, люди, быть
Благодарными СУДЬБЕ, что счастье
Выпало хоть ГОСТЕМ – ПОЖИТЬ на
Матушке-ЗЕМЛЕ!!!
С напутствием не хотелось спорить, хотя двойное напоминание о сугубо гостевой природе человеческой жизни показалось мне излишне драматичным – а впрочем, в качестве молитвы на благословение пищи в самый раз. Тот тип из леса вполне мог оказаться ее автором. Вспомнилось почему-то, что на открытии храма Христа Спасителя Кобзон пел молитву на стихи Панкратова-Черного.
Я сел строго по талону – во втором ряду у окна. Из дальнего кухонного угла, как пулярки из печи, выглядывали распаренные подавальщицы – казалось, они не предлагали, а, наоборот, подтаскивали что-то к себе, в утробу кухни, где, должно быть, поджидали странные полумухобойные мембраны в духе рисунков Гранвиля, на чьем горячем и мерном дыхании все и запекалось в соответствии с требованиями диеты номер пять. После липкого аббатского пойла все еще страшно хотелось пить, но воды я не обнаружил. Вместо нее грудились чаны с соками гуашевых расцветок, также присутствовали два железных чайника с сухими надписями ЧАЙ и КОФЕ, а рядом в ведерке со льдом торчала бутылка Mumm – не иначе как осталась с кадетского бала. Откупорить ее я так и не решился, то ли от удивления, то ли мне, как Оскару Уайльду, сейчас был неприятен звук жахнувшей пробки, то ли оживился призрак медузы, которая болталась в воде схожим инородным способом, словно импортная стеклотара, – так или иначе, я спасовал перед искушением.
Поверх белой скатерти была натянута прозрачная клеенка, покрытая пятнышками в виде высохших слез – я рассматривал их, пока не принесли поесть. Подобно тому как клуб назывался клубом, завтрак отвечал каждой прописанной букве. Две молочные сосиски, горсть бледного горошка, крупные квадраты масла, каша, развалы хлеба в марлевом саване и, наконец, самое существенное – нарезной детсадовский омлет. Давно уж я не сталкивался с этой бледно-лимонной тинктурой, гибридом чизкейка с динамитом.
В зале сидели люди, но само число их было каким-то неважным, энным, они напоминали свалку нерешенных уравнений. Почему-то совершенно не было детей – не то чтоб я был чадолюбив, но с ними в таких местах как-то натуральнее. Присутствующие составляли трудноописуемый гарнизон – с лицами как на цыганских надгробиях. Кто они и откуда, понять было сложно, единственное, мне показалось, что все они непременно были лыжниками и им, наверное, мучительно хотелось прямо сейчас снега и лихого конькового хода.
Лежа на верхней полке в душном углекислом купе, обычно притворяешься спящим, чтобы не общаться с попутчиками, и истерзанными речами тех, что снизу, мозг постепенно начинает дорисовывать телесный облик незримых говорунов. Однако в обратную сторону принцип «ухо за око» не работает: довольно один раз взглянуть на людей с почтительного расстояния – и сразу глубоко без разницы, что там у них на языке.
Я чувствовал себя кем-то вроде седеющего наследника-недоросля, что прикатил из столицы с ревизией имения и теперь от общей майской тоски сочиняет на фамильной веранде трактат о пыли и накипи. Однако единственными метками барства мне могли служить разве что воспоминания о путевках, которые бабушка неизменно добывала сюда по своей военно-профсоюзной линии.
Турбаза входила в перечень полуэлитных прелестей подковерного социализма.
Сама же бабушка полвека проработала в Главном политическом управлении СА и ВМФ, за что получила шесть странного вида медалей и тридцать личных поощрений от министра обороны СССР – по крайней мере так я прочел в ее посмертных бумагах. Иных поощрений она не заслужила, зато вечерами наш алый с трещиной телефон разрывался от звонков бессчетных полковников, которые рыскали по намоленным маршрутам – Звенигород, Пахра, Клязьма, Красная Поляна… Была еще какая-то база с шекспировским названием Кобулети, а также каюты с горячими умывальниками на теплоходе «Н. В. Гоголь».
Я бы сейчас и сам с удовольствием позвонил по алому аппарату справиться о том, какого, собственно, лешего мы каждый год с несгибаемым упорством устремлялись именно на эти воды, отчего ни разу не сменили каникулярную площадку? Я был бессилен распутать причинно-следственный клубок этой добровольной доместикации, вроде того, что вился на голове несчастной газетчицы. Словно некий комплот, сплетенный в арбатских коридорах Главпура, год за годом влек нас к этой странной прародине с ее истрепанными устоями, омлетами и катамаранами.
Манера жить не вникая и уходить от ответа, не расслышав вопроса, никогда еще меня не подводила. У каждого воспоминания есть свои пределы, за которыми оно оборачивается собственной противоположностью. Первое впечатление самое верное, но ничто не сравнится по точности с его отсутствием. Выцветший шифр прошлой жизни почти не считывался, и бессчетные наблюдения не могли свиться в полновесную мысль или чувство. И только неуверенность в базовых вещах вынуждала включать нервный задний ход и вновь и вновь дергать за ручку только что самолично запертую дверь.