Электронная библиотека » Марианна Ионова » » онлайн чтение - страница 6

Текст книги "Рюбецаль"


  • Текст добавлен: 3 декабря 2022, 01:50


Автор книги: Марианна Ионова


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 6 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Но то, что я назвала сокровищем, а Кирилл счастьем, точно клубок, не исчезая, переставало быть, стоило потянуть за выбившийся кончик нити. Кирилл, все эти годы не желавший уезжать из Москвы, хотя работа на руднике, денежная работа, наверняка предлагалась ему и прежде, согласился по два месяца через два проводить в горняцком поселке посреди тайги за перспективу большого оклада, когда уже встречался с Лантой, почти повторяя выбор, сделанный около двадцати лет назад.


Не беспокоя ни Ивана, ни Полину, я взяла субботний абонемент в тот бассейн, возле которого, по пути к бывшей фабрике, останавливался «Пежо». Вряд ли мне нужно было присвоить тот зимний день, размыть его границы, залить до краев уже своим временем; скорее – прийти куда-то, где я еще не бывала, а бассейн для меня, нелюдимой и неспортивной, и был таким гулко– (по) сторонним куда-то, таким, куда я в последний черед пошла бы себя искать. Эхо от воды, потолка и стен, вокзальное высокое безразличие уравнивало все звуки, как уравнивало всех в пустоте воздушного и водного объемов. Рядом со мной, но словно так далеко, будто нас разделяли долины и перевалы, двигались в воде другие держатели абонементов, люди разных возрастов, разной подготовки, разных ожиданий от этого места. Кто-то льнул к стенке, ощупывая ее ладонью, кто-то нарезал борозды кролем от бортика до бортика, кто-то отрешенным брассом всегда взламывал чужие прямые траектории; кто-то озирался внутри надувного круга, будто один в открытом море. Я не свела там знакомств: выбор, фокусирование разрушили бы их разность и нашу общность, вернее, мою общность с ними, другими. В этой общей воде, в этом озвученном безмолвии, едином на всех глухонемом голосе, покрывающим нас и все наполняющим, я чувствовала себя не частью общности, но такой же, как другие, такие же, как я. Никогда и нигде прежде фиктивность «мы» не являлась так очевидно, и никогда и нигде прежде не являлось так очевидно царство людей, молчаливое царство живых выталкиваемых водой камней. (Только дома меня догнало более естественное и легкое сравнение с рыбами и покоробило своей мелкой надменностью.)

Единственный отчетливый голос принадлежал Полине и ее свистку. Я видела ее искреннюю симпатию ко мне, и главное между нами шло от меня, правда, со мною и оставалось: пока я находилась в воде, а она – надо мной, я пребывала под ее защитой, тем более крепкой, что защищать меня было не от чего.

Как-то Полина подошла ко мне, вылезшей из воды, и сначала заговорила о моей технике, дала пару советов и затем сказала, что в мае они с Ваней играют свадьбу и будут очень рады видеть меня. Я поздравила, поблагодарила и заверила, что приду; Полина опустила глаза и сжала в кулаке свисток: Кирилл и Ланта ходят плавать по воскресеньям; и покраснела. Вряд ли она подсказывала мне, скорее решилась подставить выжигательное стекло лучу своей доброжелательности, чтобы тот оставил след. Но я сделала вид, что от меня и требовалось, будто принимаю ее слова как практическую помощь. Менять абонемент на воскресный я не собиралась, но, чтобы не обидеть Полину пренебрежением к ее участию, перестала ходить в бассейн.

В голубой тальковой взвеси последних мартовских дней, в рассыпчатости их света пришла Святая Четыредесятница.

Я читала «Богословие трех дней» Ханса Урса фон Бальтазара и не могла удержаться, чтобы не одарить и Кирилла какой-нибудь мыслью швейцарского теолога, нырявшей в мою собственную судорожную глубину, тем самым и пробивая до нее ствол, и замеряя ее. Поскольку Бог не может умереть, а человек не может воскреснуть, умереть и воскреснуть может лишь Богочеловек – в этом уникальность, единичность, головокружительность Искупления. Иногда, услышав от меня что-то, Кирилл как будто ставил это на учет, что выходило наружу несколькими секундами молчания; так и теперь последовала пауза, а за ней внезапный вопрос: когда я думаю о крестной Жертве, то о чем я прежде всего думаю – об оставлении грехов или о жизни вечной? Что мне прощены грехи или что я воскресну для пакибытия? Да, конечно, это нельзя разделить, и тем не менее что-то все равно будет идти первым, что-то вторым, коль скоро наши мысли подчинены временной последовательности.

Я никогда не задумывалась над этим (структурирование не мой конек, пробросила я, разумеется, не вслух), однако, задумывавшись сейчас, вижу, что все-таки воскресение – прежде…

Что и требовалось доказать. Легче оценить воскресение, чем прощение вины, потому что в последнее верить гораздо труднее, чем в первое.

Это уличительно-учительское, едва ли не следовательское «что и требовалось доказать» стыдило меня исканием легкости, и заткнуть щель, через которую начинала сочиться обида, я могла, не перечеркивая слов Кирилла, но перечеркнув по вертикали минус, чтобы тот сделался плюсом.

А может быть, вера и должна быть легкой? Может быть, чем легче верить, тем лучше? «Христианство не религия» из уст христиан воспринимается нехристианами как снобизм, свойственный всякой религиозной группе, но среди религий именно христианство в буквальном смысле вероисповедание. Оно вера per se, начинается и заканчивается верой, и все оно – о вере. Вера – единственное, что оно предписывает. Быть христианином – значит верить. Но как я могу, живя, узнать о том, что смерти больше нет? Знать об этом может только тот, кто испытал ее невозможность, ее отсутствие. Поразительно то, что жизнь христианина проходит под знаком того, что за пределом его жизни, не над ней, не в некой параллельной реальности, а просто за временным ее пределом. Он не может познать это ни в каком трансе, ни в каком мистическом переживании. Воскресение нельзя представить, прочувствовать, оценить, пока не умер. Мы знаем, что воскреснем, но не знаем, что это значит для нас. По-настоящему оценить самую суть того, во что мы верим, мог бы только тот, кто уже узнал смерть. И мы этого не можем. Но можем верить. И эта вера непостижимее, чем вера в Бога, вера в доктринальные положения – в то, что присуще вере как таковой. Верить в то, о чем нам не расскажет настоящее, здешнее. Не видел того глаз, не слышало ухо. То, что нам открыто, принципиально не может полностью открыться здесь. Здесь мы как за стеклом, за тусклым стеклом. Все главное для нас, с одной стороны, уже произошло, а с другой – только будет.

Я спрашиваю себя, что значит для меня сейчас спасение, если я опытно не знаю того, от чего спасена? Знаю о, потому что вера от слышания. Я верю в то, что не могу сделать для себя понятным, не могу узнать. Не иметь веры значит не иметь ничего, но иметь веру значит иметь все.

Выслушав мой монолог, Кирилл спросил, как я понимаю слова «Верую, Господи, помоги моему неверию» и хотела бы ли двигать горы. Заданные подряд, эти два вопроса явно предполагали один ответ, и если Кирилл вообще адресовал их мне, то отменил задание. Только когда понадобится сдвинуть гору, я пойму, велика или мала моя вера. И надо верить ей – он имеет в виду веру, а не гору. Тем более если я называю христианство верой, а не религией, что, на его взгляд, точно, надо верить вере.

И тем более если Кирилл сказал это для меня и ради того, чтобы меня утешить, мне подумалось, что, сказав, и он навсегда поверил в сказанное.


Когда через неделю Кирилл уже сам поинтересовался моими находками у фон Бальтазара, я зачитала ему: крестной жертвой Господь разделил с человеком то, что человек с другим человеком разделить не может, – смерть, в которой каждый одинок.

В Дрездене, в музее саксонского народного искусства, я видела театр Страстей Господних. Несколько ящиков-«вертепов», каждый посвящен одному эпизоду, начиная с Тайной вечери и до Голгофы. Фигурки, которых следует называть скорее так, чем куклами, поскольку их динамичность очень ограниченна, именно как у фигур на часах, приводятся в движение с помощью своего рода ручной машинерии – веревок за сценой. На экране непрерывно возобновляется видеофильм, этот «спектакль» заснят в действии и сопровождается субтитрами, евангельским текстом. Христос на кресте, голова крупным планом, и строка внизу «Боже Мой! Боже Мой! для чего Ты Меня оставил?» произносится почему-то киванием головы. Некоторое время я мысленно, как воочию видела это кивание вырезанной из дерева и раскрашенной головы в терновом венце, с нарисованными на челе каплями крови, но теперь уже не вижу и пытаюсь вспомнить, воспроизводя полуосознанно эти кивки.

«Глядя на Распятие, – сказал Кирилл, – понимаешь, что Бог не создавал смерти».

Когда-то, во времена группы, вскоре после того, как Кирилл обратился, у них с Ваней вышел диспут: сотворил ли Бог смерть. Кирилл стоял на том, что смерть – результат грехопадения, то есть отпадения от Бога как абсолютной Жизни; Ваня доказывал, что ничто не может возникнуть само собой, помимо Бога, а значит, и смерть Богом сотворена; и разве возможна противоположность абсолютной Жизни? Тогда Кирилл нашел такой ответ: Бог допустил смерть, как допускает всякое проявление свободной человеческой воли, смерть в каком-то смысле сотворил человек. Теперь он не стал бы в разговоре возлагать на человека такую вину перед всем живым – и смертным. Он часто думает над словами о том, что через человека пала вся тварь и что через человека все, подверженное исчезновению, а это только смерть как исчезновение конкретной целостности, индивида – органическая материя не исчезает, а, распадаясь, включается в круговорот вещества, но та уникальная целостность, какой было живое существо, исчезает навсегда; что через человека все это должно быть и спасено. Бог сотворил круговорот материи, а не смерть ее, которой, строго говоря, быть и не может. А стало быть, исчезновение, которое мы имеем в виду под смертью, начинает казаться преодолимым, хоть и неясно как. Он пытался говорить об этом с матерью в свете тех вопросов, которыми занимается возглавляемый ею сектор: переход человека на виртуальный носитель и неизбежное выяснение, что такое личность и как, соответственно, ее сохранить, что сохранить, сохраняя личность. Но мать, чуть заслышит «поповщину», сразу встает на дыбы и до нее уже ничего не доходит.

Я написала Кириллу письмо, первое письмо, сообщением в мессенджере, – электронного адреса у меня так и не было. Если человек, получив от Бога личное начало, передал его дальше вниз (не этим ли была раздача имен Адамом?), наделив подобием личности всякое живое существо, то передал и личное исчезновение. На следующий день сообщение уже было помечено как прочитанное, но так и осталось без ответа.

Мысль обо всех переменах, произошедших в жизни Кирилла так скоропалительно, почему-то сопровождалась ощущением, будто где-то рядом зло, но откуда им веет, было неясно. Страх зла, зла неопределенного, явно невротический, всегда являвшийся в Великий пост, вызывал желание увидеть добро, увериться, как Фома, почти тактильно. Мне изнутри не хватало подтверждения благоутробия Божия. Это не было сомнением, основанным на каких-то рациональных доводах, это была тревога, норовившая выбить почву из-под ног, атаковавшая внезапно. Пытаясь найти ее корень, я, в конце концов, пришла к тому, что Добро никогда не будет вполне убедительно и доподлинно для человека, пока он не встанет с ним лицом к Лицу.

Я поделилась с Кириллом, сказала, что субстанциональность добра – самое трудное в постижении и самое необходимое для уразумения, без этого никуда. Фаустианское начало человека Нового времени имеет источником как раз развеществление, абстрагирование Добра. «Грех Фауста, – сказал Кирилл, – в том, что тот поверил, будто злой дух может ему что-то дать». Господь говорит: «Без Меня не можете ничего», и если не можем мы, то тем более ничего не может лукавый. Намеренно или нет – возможно, моя мысль была для него слишком изломанной, – он ответил о другом, но если считать, что мы отвечаем не о чем-то, а кому-то, то Кирилл попал в точку, потому что от его слов мне стало лучше. Именно тогда я поняла, что есть не просто то, о чем я могу разговаривать только с Кириллом, но есть то, что я могу сказать только ему.

Но не парадоксально ли, что при взаимной открытости и осознании, видимо, нами обоими веры как связующего этой открытости вера Кирилла оставалась для меня не в фокусе. Он знал ответы на мои вопросы и даже узнавал на свои – у себя же, беря измором (возможно, и диспут о смерти проходил внутри, но уже то, что Кирилл прикрылся подставным вопрошателем, о чем-то говорило). Его веру я назвала бы четкой, под ней ощущалась кристаллическая структура, но была ли в ней ясность не кристалла, а луча, пронизывающего кристалл? И не было ли его постоянное напряжение тоже явленностью структуры, мог ли он не быть напряжен, будучи изнутри четко задан, принадлежа своей структуре, а не себе?

Я взялась перечитывать «Доктора Фаустуса» и однажды процитировала Кириллу фразу о том, что быть художником значит сообщать непрерывному становлению характер неизменного бытия, а это значит – верить в образ. И ведь действительно, что такое образ, если не капсулированная неизменность, напоминающая о том, что движением, внутри которого мы пребываем, бытие не исчерпывается, что время – это еще не все. Я больше не смущалась говорить то, что Кирилл вряд ли поймет правильно, мне нужна была не правильность понимания меня в произнесенных мною словах, но ответ на сами слова, такие, какими Кирилл их понял. Так и теперь он отнес «образ» насчет иконы и заметил, что для нее не только времени, но и пространства нет; хотя человеку легче вообразить себя вне пространства, чем вне времени. Этот второй тезис – время тождественно самобытию, другими, задолго до Кирилла произнесенными словами – не показался мне убедительным, но еще менее убедительным показалось бы Кириллу мое доказательство обратного. Я не смогла бы ни описать, ни нарисовать остановленное пространство, благодать, даруемую долгому взгляду; неподвижность, которую не спутаешь с покоем, относящимся к действию, а не зрелищу, неподвижность, которую пересекает вдруг птица или падающий лист, не внося с собой фактор времени, но показывая что-то еще не поименованное, чем можно его заменить.

В Пасхальную ночь по дороге домой я отправила Кириллу поздравление, и он откликнулся сразу, а в понедельник позвонил. Он хотел бы встретиться, не откладывая, спешность объяснялась, как я подумала, моим пришедшимся на Страстную седмицу днем рождения. Предложив мне выбрать место, он укрепил меня и в этой догадке, и в той, что встречаемся мы только вдвоем, и последнее подтвердилось.

Уступая мне выбор, Кирилл заведомо соглашался на что-то вблизи моего дома или моей работы, я вспомнила про Нескучный сад и, не дерзнув назвать его, назвала «Шоколадницу» у метро «Октябрьская»-кольцевая. Случайно или нет, но Кирилл был в персиковой рубашке, видневшейся тогда, осенью, из-под белого джемпера. Короткая стрижка, из-за которой лицо его казалось одновременно и шире, и меньше, чем я еще помнила, была недавно обновлена и как будто стремилась раз от раза ко все большей лаконичности.

Кирилл подарил мне шариковую ручку с позолоченным корпусом, явно сувенир от его компании, и яйцо из папье-маше, оклеенное тонкими салфетками, в технике декупаж, Ланта сделала таких несколько, персональных, для меня она нашла «ренессансную тему»: растиражированный фрагмент росписи Сикстинской капеллы – соприкасающиеся персты. Мое дарственное яйцо было, нет, не золотым, а красным с золотыми буквами ХВ. Как будто повторяя за суфлером, которого едва ли не проклинала, я упомянула последнее, недоконченное Карлом Фаберже яйцо, которое мы с Кириллом не сподобились отыскать в экспозиции музея Ферсмана, но виденное мною, когда на свой день рождения я сводила туда родителей.

По церемонно терпеливой внимательности, с которой он меня слушал, мне все более становилось ясно, что для него еще длится пролог, включавший мотивом и день моего рождения. И вот титульная страница была перевернута: все поменялось, и он летит не в Иркутскую область, а в Австрию. Еще год назад одна австрийская компания, разрабатывающая железорудные месторождения, наткнулась неподалеку от рудника Эрцберг на самородное золото. Почему-то, видно, по чьей-то рекомендации, они обратились к той компании, где подвизался Леня, с просьбой прислать консультантов, помочь наладить инфраструктуру для очищения золота, но, поскольку у компании сейчас другие первоочередные проекты, этот поручен «дочке». Разве в Альпах прежде золота не находили? Только шоколадное. В этой части Центральных Кристаллических Альп – никогда. Юго-западнее, в Высоком Тауэрне, где высочайшая вершина Австрии Гросглокнер, есть старые месторождения золота, когда-то его добывали, но к XX веку запасы почти иссякли, а сейчас там природный заповедник, разработка давно не ведется – нецелесообразно с промышленной точки зрения. Но вот в Штирии, «железной» Штирии, как ее прозывают, в Айзенэрцких Альпах отродясь не находили золота. Это сенсация. Но как оно туда попало? Золото способно мигрировать. Но почему его обнаружили только сейчас? Пришел срок. Видимо, понемногу золото выходило на поверхность в течение какого-то времени, пока не стало очевидно, что количество золота в руде делает промышленную разработку целесообразной.

Значит, Земля находится в непрерывном становлении. Она живая, она меняется.

Во всяком случае, она сама знает, когда, что и кому открыть. Кирилл помолчал, как бы переключая регистр. Это было то же структурирование, которому он был привержен и искусством которого и впрямь владел, внося ритм и порядок, отчерчивая одну фразу от другой, если следующая касалась иных материй и требовала другой интонации не только взятием паузы, но и самой малой переменой выражения и позы.

Месторождения золота – вопрос государственной важности, это договор не между двумя компаниями, а между двумя странами, почти дипломатия. Если месторождение окажется большим и золото качественным, экономика страны радикально изменится. Возможно, поэтому австрийцы до сих пор не заявили о ней не то что на весь мир, но даже от своих граждан держат в секрете. Хотя Золотая лихорадка в Австрии крайне маловероятна. Почему-то сочетание слов «Австрия» и «Золотая лихорадка» показалось нам обоим смешным, и смех стал водоразделом, который провели уже мы вместе.

На улице, когда оставалось только попрощаться, Кирилл сказал как будто внезапно, прищурившись куда-то выше моей головы: «Скоро я буду зарабатывать столько, сколько не мог и мечтать».

С каких-то пор мне стало казаться, что все вокруг говорят о деньгах. И мне вдруг начали приходить мысли о том, что стоило бы, возможно, поискать более доходную работу. Я поделилась этим соображением с родителями, и они оба, не переглянувшись, посмотрели на меня с испугом. Меня это насмешило, но я, разумеется, сдержалась при них. Мне было смешно, потому что я сознавала, что мысли эти в общем-то не мои.

Разумеется, я не предложила Кириллу свои уроки немецкого. В букинистическом магазине я увидела двуязычную антологию немецкой поэзии, там были несколько стихотворений из «Генриха…», включая то самое, и еще один перевод, снабженный здесь названием – «Жизнь рудокопа». Идет его нажива / Для высшего двора, / Но он живет счастливо, / Не накопив добра[8]8
  Перевод В. Куприянова.


[Закрыть]
. Счастье, которое я принесла, не моя ли дневная дань труда? От моей, подобной долгому дню своим однообразием жизни. Счастье, отданное, чтобы вернуться снятым, чтобы возвратиться в себя уже другим, бедным и освобождающим.


Приход Кирилла на венчание, во время которого он должен был исполнять обязанности шафера, чуть не сорвался, о чем, впрочем, знала только я: как сказал Кирилл, ему стоило усилий простить Ивану и Полине их отказ от услуг по оформлению свадебной вечеринки, предложенных Лантой совершенно безвозмездно, причем отказ, уязвивший, видимо, Кирилла больше, чем Ланту, даже не был объяснен. Все же он раздумывает, идти ли после венчания со всеми в ресторан или поехать домой, тем более что Ланты не будет: первую половину мая она, с еще двумя подругами, каждый год проводит в Португалии: поездку оплачивает одна из подруг, преуспевающая дама, постоянная клиентка Ланты, и у Ланты не так много средств, чтобы лишить себя отдыха на море.

Когда в церкви я смотрела на Кирилла, держащего венец над головой Ивана, пока над Полиной держала венец ее сестра, мне не к месту вспомнилось: «Он добывает злато / И зерна хрусталя, / Чтоб искрилась богато / Корона короля».

Ресторан находился от церкви в пяти минутах весело расслабляемого и растягиваемого общением шествия, где-то посередине которого несколько молодых женщин сбились вокруг новобрачной как бы эскортом, куда вовлекло и меня, а Кирилл почти замыкал этот пеший «поезд», вместо того, чтобы, как еще трое-четверо друзей, тесниться к Ивану. Не уверена, что Полине, умалчивая тем более об остальных, было ясно, что здесь не охлаждение из-за размолвки, а многолетнее похолодание, наконец вышедшее на плато необратимой уже зимы.

За столом я сидела через несколько гостей от Кирилла, с той же стороны, и потому, чтобы видеть его, мне приходилось подаваться вперед, а это допускали только те его реплики, которые привлекали общий слух, и стало удаваться мне, только когда Иван и некоторые из гостей, уже знающие о работе Кирилла (но не об Австрии, иначе Кирилл не попросил бы меня не разглашать), интересовались у него курсом золота, процентными ставками и приобретением акций компании и, похоже, обидчиво не верили, особенно Иван, в его неосведомленность. Меняя тему, Иван спросил, видел ли кто-нибудь свежий клип «Rammstein» на песню «Deutschland», в котором Германию изображает негритянка? Мое отрицающее телодвижение затерялось в общей реакции, и разговор перешел на западную политкорректность и толерантность, на проблему мигрантов в Европе. Кирилл сначала отмалчивался, а потом вдруг упомянул, что Меркель – дочь пастора. Дочь пастора? Ну и что? А то. Что милосердие для нее не пустой звук. Милосердие к сирийским беженцам? Ну да, если только не знать, что на беженцев Евросоюз выделяет очень приличные субсидии, от которых ни одна страна не откажется, та же Германия. Что ж, выходит, Германия сама себя субсидирует? Она же в основном пополняет бюджет Евросоюза. Возражать Кириллу поднялись сразу несколько голосов, и со мной произошло то же, что на концерте: шум словно отбил меня от меня самой, я почти перестала понимать, что слышу.

Мы с Кириллом ушли одними из первых; он нагнал меня, когда я, стоя спиной к дверям, высматривала в потемках колокольню за неимением другого маяка. Был ли наш путь до метро и впрямь кратчайшим, как сказал Кирилл, справившись по навигатору, я так и не узнала, потому что мы не прошли, а проговорили его. Как не узнала, начал ли Кирилл для меня новую мысль или продолжил со склейки в том месте, где, его уходом или прежде, разорвались общие прения.

Современная Европа – это воплощенная мечта Джона Леннона, его «Imagine», которая предельно близко изображает мир, живущий во Христе. Другое дело, что христианство приобрело все атрибуты религии и внешним взглядом, да и внутренним подчас, воспринимается как культ в ряду культов.

Это хилиазм.

Кирилл пожал плечами, не желая сбавлять хода ради слова, значение которого или не знал или запамятовал. Европа как будто без пяти минут всеобщая гармония, сбывшаяся утопия, но кто-то остановил часы, и пять минут, как в другой песне, никогда не пройдут. Как будто всегда еще чуть-чуть остается до…

Общества, построенного на гармонии?..

Вместо слов «гармония» и «утопия» ему все время хочется сказать «любовь». Или даже «Христос». Или просто Европа. Настоящая Европа, Европа Христа, которой никогда не было.

Но если он говорит об идее Европы, то идея, чтобы прийти, должна воплотиться, а воплощение ее всегда несовершенно, получится то же, что есть.

То есть что было, я, наверное, имела в виду. На месте той части света, которую мы по инерции называем Европой, есть Евросоюз, но давно уже нет Европы.

Какой Европы? Той, которую оплакивали романтики и наши славянофилы? Или той, которая была им ненавистна, Европа буржуазная, Европа XIX века, которую мы знаем и любим: с нарождающимися гуманитарными ценностями, но еще без мультикультурализма? Для нас она не «Золотая легенда», а сказки Андерсена.

Кириллу понравилось сравнение: тогда послевоенной Европой сборник заканчивается, дальше идут примечания. США, Советский Союз, Китай, исламский мир и освободившиеся колонии обступили и стиснули Европу…

…Точно в одночасье выросшие горы.

Но вдругорядь не получилось: это сравнение угодило в расщелину.

Единственное, что осталось на сегодня от Европы, это ее самоуничтожение и самоотрицание. От Европы остался европейский человек.

Но разве европейский человек стремится не к самосохранению как раз? Даже уплотняясь ради пришлецев, даже подстраиваясь под них ради того, чтобы сохранить неотторжимый минимум комфорта?

…Самоуничтожение и самоотрицание, которое носится над пустынными водами, только это воды конца, а не начала, и без Святого Духа ничего не начнется.

Я видела и слышала Кирилла говорящим увлеченно, хоть и без патетики, – в музее Ферсмана, но разгоряченно, как теперь, никогда. Это был не тот жар, который пышет, исходя наружу, окутывая и грея горящего, в пылу и чаду говорения не замечающего, что он горит. Это был жар, который снедает, а не охватывает, который прожигает изнутри раньше, чем успевает прогреть. Я вдруг поняла, чем этот жар так странен: впервые при мне Кирилл говорил о других людях, не о Боге, не о человеке, не о себе, но о конкретном человеческом множестве. Европе ничего не остается, как пожертвовать собой, иначе она погибла. Пожертвовать, чтобы не погибнуть? Нет, не чтобы, а потому, что погибнуть она не может, ее принадлежность Христу глубже, чем кажется на поверхностный взгляд. Он так и говорил: «глубже» и «поверхностный». Я припомнила Достоевского, но Кирилл отмахнулся, будто я попыталась, как коробейник, что-то всучить ему на бегу. Достоевского он знать не знал, как и слишком многого, но до Европы ему почему-то было дело. Европа уходит, она уйдет все равно, и именно потому столь важно, как она уйдет – и куда. Мы достигли входа в метро, и неожиданно для меня Кирилл сказал, что еще немного пройдется, провеется, благо вечер светлый и не холодный, обиняком, но все же явно отсылая меня. Только тут до меня дошло, что он, пивший во время застолья больше многих, потому, возможно, что ему не предстояло садиться за руль, был если и не пьян, то почти пьян.

В тот вечер и на другой день я думала над его словами о жертве Европы. Не потому, что они представлялись мне достаточно осмысленными для раздумий над ними, но именно потому, что их нельзя было оставить как есть, их надлежало обогатить, выщелочить, вылущить. Мне казалось, что кропотливо, даже в Кирилловой интонации, припоминая их, я к ним подступаюсь, а навстречу мне они сами покинут материнское тело руды, и я наконец-то увижу их, получу хотя бы сырье, раз уж этот слиток Доре наверняка содержит больше серебра, больше как раз таки слов, чем молчания высокой пробы, того невысказанного, что я могла бы вернуть Кириллу своими ювелирными поделками, и лишь так узнать, из чего же они, мои поделки, – узнать его мысль. Не проще ли было спросить напрямик, что он имел в виду, говоря о жертве? Но если бы я знала, что я сама имею в виду… На вопрос не о том Кирилл дал бы ответ не о том. Если бы я не чувствовала, что Кирилл говорил не об уходе как жертве, риторика и суть чего была понятна, а о жертве как уходе. И если бы я не боялась в глубине души, что из ответа на мой вопрос последует, что Кирилл говорил все же об уходе как жертве, что его «Золотая легенда» окажется для меня не столько слишком пряма, слишком ярка и слишком стара в этой поновленной яркости, сколько, как и для свадебных сотрапезников, слишком наивна.

Но металл упористо сидел в руде и послушался бы только своего веселого властелина.

3
 
Святая древность веет
Вокруг его чела,
И вечный свет лелеет
Пещер ночная мгла[9]9
  Новалис. Перевод В. Гиппиуса.


[Закрыть]
.
 

Кирилл улетел в начале июня. За два дня до отбытия мы встретились в кафе неподалеку от московского офиса его компании. Сама я чем дальше, тем больше избегала центра Москвы. Меня раздражала уличная светская жизнь, утрированная подделка Европы, раздражали тридцатилетние граждане мира и веганских фуд-маркетов, их не различающая частного и общественного пространств то ли богемная, то ли буржуазно-хозяйская небрежность, премиум-демократичность. И вместе с тем моя чужеродность и производная от нее второсортность освобождали меня. Я могла безбоязненно эпатировать этих людей, зная, как мало колыхнется желе их интереса от моей разухабистой посадки на минималистическую пляжно-дощатую скамью, ради потрошения моей походной сумы в поисках какой-нибудь бумажки из вороха, под мой самостимулирующий комментарий. Манера одинокого человека разговаривать вслух часто объясняется невозможностью поговорить с кем-то, кроме себя. На самом деле одинокий человек говорит вслух не потому, что поговорить больше не с кем, а привычностью к тому, что никто его не услышит, если он будет говорить. Желание говорить не равно желанию общаться. Обет молчания принимается не ради отказа от общения, коммуникации, а ради хранения внутренней тишины. Человек испытывает потребность говорить, а не разговаривать. И разговор с другим не служит ли только поводом говорить? Многое из того, что, как мы привыкли думать, мы делаем для и ради других, мы делаем для и ради себя.

Та наша встреча-проводы с трудом проступала сквозь мои мысли вроде вышеизложенных, становилась в лучшем случае фоном, а то и дальним планом. Кирилл почти воодушевленно рассказывал о выставке Репина, которую они накануне посетили с Лантой, а когда рассказ был закончен и воодушевление свое отработало, обнажилась скрываемая им беспокойная робость. Не напряженным, как обычно, а, наоборот, вяло-беспокойным он при мне был впервые; он словно боялся, как бы я не сказала что-то, о чем даже не подозреваю, что могу это сказать, и, на опережение, пускал одну за другой, точно глянцевые карточки, летуче скользящие по столу темы. Зачем ему понадобилось, чтобы во время этой встречи мы открестились от нас и играли каких-то старых приятелей, которым не о чем говорить, будто забыв, о чем говорить можем, я так и не сумела себе объяснить, хотя мое провожание, то, что оба мы два месяца просидим на сухом пайке сказанного, увиденного, почувствованного сегодня, явно было мотивом. Я словно подержала в ладонях, уверяясь в ее плотности, идиому «беседа стелется»: наша беседа именно что стелилась. Мы впервые говорили о текущем и говорили по поверхности, мы впервые болтали, что мне даже нравилось бы, если бы, как на тюремном свидании, за нами в пол цепкого глаза не надзирали усилия Кирилла, чтобы разговор истово пластовался и не портил горизонталь.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации