Текст книги "Жизнеописание Михаила Булгакова"
Автор книги: Мариэтта Чудакова
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 19 (всего у книги 60 страниц) [доступный отрывок для чтения: 20 страниц]
Итак, почти у каждого из участников «Зеленой лампы» были за спиной по меньшей мере два пласта литературной работы. Во-первых, «дореволюционный» пласт, такой как сборник «Фантастических рассказов» В. Мозалевского, где действовали французские маркизы, купидоны, поражающие неожиданно сердца сестры и брата – Эолины и Макарея и т. п., или «Сердце воина» – сборник рассказов С. Ауслендера 1916 года с самоубийствами чести, с разнообразными салонными ситуациями (вспомним горестные строки Булгакова 1921 года о неудаче с одной из его владикавказских пьес – «Салонная! Салонная!»), или романы Слезкина, продолжающие старую традицию светской повести. Во-вторых, пласт того, что писалось и печаталось на протяжении 1919–1920 годов – на юге России, в Сибири или где-либо еще, в кратковременной периодике этих лет. Первый пласт приходилось переворачивать, поднимая на поверхность новый жизненный материал – преимущественно накопленный в эти самые годы революции и войны. Этого дореволюционного пласта у Булгакова не было – не считая рукописей, оставшихся в письменном столе в Киеве и частично созданных, возможно, еще в 1916–1917 годах. Что касается второго пласта, который у Булгакова составили остающиеся до сих пор в основном неизвестными статьи и рассказы, печатавшиеся в кавказских газетах поздней осенью 1919-го и зимой 1919/20 года, – то на нем просто следовало положить крест. Как говорит герой повести Слезкина «Фантасмагория» (1923) – «Мой совет – забудьте как можно скорее прошлое, если хотите устроить настоящее и обеспечить будущее… Прошлого не существует».
Как видели мы по рассказам Шестакова, эти люди, имеющие за плечами прошлое, отягощающее их первые литературные шаги в новой ситуации, избирали и такой путь разрыва с этим прошлым, как ироническое изображение биографий, сходных с собственными (Заглушкин у Шестакова). У Булгакова, в отличие от Шестакова, авторское отношение к «Необыкновенным приключениям доктора» (рассказ напечатан летом 1922 года в № 2 «Рупора» – 20 августа «Литературное приложение» к «Накануне» сообщало: «В Москве вышли 1 и 2 номера нового иллюстрированного еженедельника „Рупор“…») не ироническое и отстраняющее, а откровенно сочувственное. Примечательнейшая черта: тщательно скрывая в первые московские годы свое недавнее прошлое, опуская или «переодевая» эти годы в автобиографиях («Путешествуя в 1919–1920 гг. по Северному Кавказу…» – пишет он в одной из них), Булгаков щедро открывает их в своих художественных текстах – только об этом прошлом и пишет, воссоздавая его снова и снова! Внутреннее литературное устремление оказывается сильнее любых поведенческих благоразумных соображений[118]118
Если стремиться договаривать, нужно дать место и такому предположению: фиксируя в подчеркнуто автобиографических рассказах безобидный облик мобилизованного доктора, мечтающего о дезертирстве, Булгаков желал затушевать силуэт жесткого публициста добровольческих газет.
[Закрыть].
Итак, собравшиеся под «Зеленой лампой» в одном из московских домов действительно, по известному выражению, смеясь, расставались со своим прошлым. Но литературное будущее они рисовали себе по-разному. Это обусловило, среди прочего, скорое – уже через несколько лет – расхождение Булгакова с его литературным кругом этого времени.
«Столовая гора» Слезкина прочитана была, видимо, в ноябре 1922 года, а 1 декабря 1922 года в журнале «Эхо» уже появилась рецензия Ю. Соболева на еще не напечатанный, но известный в рукописи роман.
Мы использовали материал романа для реконструкции некоторых черт жизнеповедения Булгакова во Владикавказе в 1920 году; теперь роман важен нам в других аспектах: во-первых, он помогает понять, какими глазами смотрит такой человек, как Слезкин, на Булгакова уже в Москве 1922 года, во-вторых, чтение романа – факт биографии самого Булгакова осени 1922 года, поскольку в этом романе он «узнал себя» («Театральный роман»).
Еще 5 ноября 1922 года в «Литературном приложении» (№ 25) к «Накануне» появился отрывок из романа, озаглавленный «Разрешается хождение» и целиком посвященный главному герою – Алексею Васильевичу Турбину. Некоторые детали, не вошедшие в отечественное издание романа, связывали героя с прототипом, видимо, впрямую, почти без обиняков, вплоть до аксессуаров его владикавказского быта, – «Алексей Васильевич у себя в комнате. Под наволочкой горит лампа, на столе лежит рукопись – конспект лекций о русском театре допетровского периода», «Бояться за свой докторский диплом, точно это позорное пятно, – дойти до такой степени падения. Только бы не кровь, не бойня. Подумать только – три года. Три года сплошной чехарды. Мобилизуют одни, мобилизуют другие, калечат друг друга и заставляют штопать. Что за люди, что за люди!», «Он идет к портрету Карла Маркса, достает из-за него рукопись романа, кладет ее на стол и разглаживает пальцем помятые листки…» (с. 4).
Несомненно, еще во Владикавказе Юрий Слезкин пристально наблюдал за своим новым приятелем; его занимала личность Булгакова и сложная жизненная ситуация, в которой он оказался и к которой приноравливался, видимо, несколько иными средствами, чем сам Слезкин. Эта разница в Москве должна была обостриться. Отношение Слезкина к предложенным правилам игры было таково, что у него не мог не вызвать раздражения человек, не объявлявший своих подлинных мыслей по существенным проблемам, однако не говоривший и не писавший того, чего не думал; несомненно, не спешивший с «перестройкой», к которой, громогласно рефлектируя, переходили так или иначе все остальные вокруг него. Именно эта разница бередила душу автора «Столовой горы», этим раздражением вдохновлено большинство страниц, относящихся к Алексею Васильевичу, – данный герой и его ситуация занимают автора больше романической линии сюжета[119]119
Характерная для достаточно широкого круга отечественных литераторов (и дотянувшаяся в определенной степени до самых последних лет) неспособность или боязнь понять отличную от них позицию иначе как «игру», особый «расчет» и т. п. отразилась в дневниковой записи Ю. Слезкина от 4 ноября 1933 г., описывающей «ту пору, когда Булгаков, написав „Белую гвардию“, выходил в свет и, играя в оппозицию, искал популярности в интеллигентских, цекубских (от Цекубу – те, кто составлял среду, названную А. Грином «пайковой» – пользующейся академическим пайком) кругах» (цит. по копии, любезно предоставленной нам Ст. Никоненко).
[Закрыть].
Слезкин полагал, что в романе «схвачена» булгаковская «манера говорить». Наблюдения за этой манерой, начатые во Владикавказе, несомненно, продолжались во время работы над романом – в Москве.
Речь Булгакова никогда не была записана (по крайней мере, эти записи не обнаружены); известна стенограмма только одного его выступления, которая, пожалуй, еще в меньшей степени, чем реплики, воспроизводимые мемуаристами, дает материал для реконструкции его речевой манеры. В романе Слезкина в повторяющихся оборотах речи – «извольте», «если не ошибаюсь», «так-так», «я полагаю» – уловлены не столько, может быть, точные черты этой манеры, сколько ее тенденция. В тексте романа, несомненно, скрыты, как ранее говорилось, теперь уже неопознаваемые с уверенностью цитаты из собственных высказываний Булгакова, фрагменты каких-то устных его рассказов, значащих житейских историй, назидательно им толкуемых, как, например, история одного дезертира: «Вот человек, не лишенный здравого смысла. Он увидел, что делать ему нечего, бросил ружье и пошел домой. Просто, скромно и умно уступив дорогу. Сделайте одолжение, будьте любезны… Но, пожалуй, он был слишком уверен в своей правоте. Больше, чем требовала осторожность. Да, да – чуть больше, и его вернули обратно. Вот в этом-то и штука».
Осенью 1922 года Булгаков пишет статью о творчестве Слезкина (не упоминая нового его романа). Подзаголовок – «Юрий Слезкин (силуэт)» – связывает ее с замыслом биографического словаря (опубликована она была в декабре в № 12 журнала «Сполохи»)[120]120
С сокращениями статья Булгакова была перепечатана в виде предисловия к кн.: Слезкин Ю. Роман балерины. Рига, 1928. С. 7–21.
[Закрыть]. Статья, построенная с исключительной обдуманностью, ясно отразила сдержанность отношения Булгакова к прозе Слезкина и стремление его проанализировать ее наиболее корректно, выделив по возможности имеющиеся достоинства, – так, чтобы не нанести урона личным взаимоотношениям. Таким образом, этот «литературно-критический этюд» (в подзаголовке статьи) – не только единственный известный нам пример булгаковского литературно-аналитического исследования (на одной из страниц его Булгаков сам пишет о задаче «исследователя, разбирающего Ю. Слезкина»), но и своеобразное зеркало некой биографической ситуации.
Счастливая судьба Слезкина-беллетриста в первые годы его печатания, начавшегося на десять лет раньше литературного дебюта Булгакова (правда, Слезкин был старше его на шесть лет), картина его скорого успеха ясно нарисовалась перед автором статьи, внимательно изучившим отзывы критики, и, можно думать, не раз давала Булгакову пищу для сравнения с собственной судьбой, послужив впоследствии, быть может, даже толчком к тому подсчету «ругательных» отзывов, который приведен был потом в письме правительству (1930). «Казнь египетская всех русских писателей – бесчисленные критики и рецензенты – отзывались об Ю. Слезкине не раз и на страницах журналов, и на сереньких, теперь безнадежно пожелтевших газетных полосках, – писал Булгаков в статье. – Слезкину у них посчастливилось. Маленькие заметки и отзывы объемом покрупнее имеют какой-то общий тон и вкус. И если отбросить все смутное, неясное и курьезно-противоречивое, чем так богата наша газетная и журнальная критика, можно сказать, глянули на Ю. Слезкина, почти без исключений, светло и благосклонно. Сразу заинтересовались, многим сразу понравился. Начиная с „Картонного Короля“ – первой книги новелл, в критике мелькнуло слово „талант“, а в „Аполлоне“ М. Кузмин написал о „несомненном даровании“. Другие это слово подхватили. На бледно-зеленый писательский росток брызнули живой водой. Из ростка побежал побег и потянулся ввысь. В 1911 году в „Русской мысли“ напечатали „Помещика Галдина“. От небольших новелл, от вычурной „Майи“ и „Госпожи“ Слезкин шагнул к довольно крупному полотну. По этому полотну удобно изучать Ю. Слезкина, так как в нем он уже выявил себя, открыл ряд черт, по которым можно судить писателя». Булгаков, которому уже перевалило за тридцать, методично описывает историю баловня судьбы – фигуры, столь от него отличной, и переходит к собственно творчеству Слезкина. Сам Слезкин еще летом опубликовал в пространной биографической справке такое сообщение: «Готово к изданию собрание сочинений в 10-ти томах» (Новая русская книга. 1922. № 6).
С явным удовольствием цитирует Булгаков сцену, в которой ротмистр Галдин везет в своем экипаже мертвого под видом живого: «Лошади тронулись. Мертвое тело качнулось, упав на плечо Георгию Петровичу. Он отстранил его от себя и поправил на голове его шляпу. – Ничего, ничего – скоро приедем, – сказал ротмистр, печально глядя в осунувшееся лицо своего окоченевшего уже соседа». После небольшого пересказа Булгаков приводит еще одну цитату:
«„Мертвец опять скатился в его сторону, прильнул к Галдину и, свесив голову вниз, молчаливо сторожил сон живого.
Гроза постепенно стихла. Из-за туч всплывал тихий месяц“.
– Занятно, – думает читатель, представляя себе спящее в свете месяца лицо красавца Галдина и прильнувшую к нему мертвую голову с потухшими глазами».
И в выбранных автором статьи цитатах, и в том удвоении картины, от которой он не удерживается, хорошо видно, что выделены мотивы собственно булгаковские – вспоминается будущий Най-Турс, который «значительно 〈…〉 повеселел в гробу», и особенно – потрясающая картина в первой редакции «Мастера и Маргариты», когда сбежавший из психиатрической лечебницы Иванушка, отбив катафалк с гробом Берлиоза, нахлестывает лошадей: «[На пово]роте колесницу [наклонило, покойник] вылез из гроба. [Иванушка, забыв, что он] управляет колесн[ицей, смотрел, уставясь] безумными глаза[ми, как Берлиоз, с мерт]выми очами, в чер[ном костюме, подобно маль]чишке, залихватс[ки подпрыгивает в] гробу, наслаждаясь [производимым эффектом]» (квадратными скобками отмечены предположительно восстановленные нами фрагменты текста на уничтоженной автором части листа).
Перечитывая статью Булгакова о Слезкине, можно заподозрить даже некоторое воздействие на эту сцену картины, произведшей впечатление на Булгакова при чтении Слезкина.
В поисках достоинств Слезкина Булгаков сопоставляет его с фоном литературы, на котором он появился, и здесь, быть может, самое существенное для нас в статье – суждения, за которыми угадывается собственная литературная программа Булгакова 1922 года.
«Ю. Слезкин неизменно скуп и сжат, и на страницах его можно найти все, кроме воды. А это, конечно, не только не плохо, а уже определенно хорошо (пример осторожной обдуманности авторских комплиментов Слезкину, едва ли не рассчитанных на двоякое прочтение – М. Ч.). Слезкин скупо роняет описания, Слезкин не мажет нудных страниц. 〈…〉 Обильные происшествия не лезут друг на друга, увязая в болотной тине русского словоизвержения, а стройной чередой бегут, меняясь и искрясь. 〈…〉 Кто-то из критиков Ю. Слезкина сказал, что выдумка – неприятный гость, это неправда. В тот период времени, когда Слезкин выходил на арену, выдумка становилась поистине желанным гостем в беллетристике. Ведь положительно жутко делалось от необыкновенного умения русских литераторов наводить тоску. За что бы ни брались они, все в их руках превращалось в нудный серый частокол, за которым помещались спившиеся дьяконы и необычайно глупые и тоскливые мужики. Жизнь в их произведениях в лучшем случае походила на знаменитый сон:
Снег, а на снегу щепка.
В худших делалась настолько сумеречной, что уж даже и правдоподобие исчезало, и получалась тоже своего рода выдумка, но уже безусловно скверная.
Такой литературы было множество. Фантазер на сереньком фоне тяжко-думных российских страниц был положительно необходим».
Фабула, выдумка как необходимые современной прозе черты – это подчеркнуто, это высказано, несомненно, и как собственная литературная задача, которая должна воплотиться в повестях последующих двух с лишним лет (можно предполагать, что в это время уже возник замысел «Дьяволиады», которая будет написана к лету 1923 года).
Следующий пункт литературной программы самого Булгакова, прочитываемой в статье, относится к языку.
«Кажется, не было ни одного человека из критиков Ю. Слезкина, который не говорил бы, что у него отличный язык.
Как это ни печально (существенная оговорка! – М. Ч.), это, пожалуй, действительно так. Ю. Слезкин пишет хорошим языком, правильным, чистым, почти академическим, щеголевато отделывая каждую страницу.
…Как уст румяных без улыбки… Румяные уста беллетриста Ю. Слезкина никогда не улыбаются. Внешность его безукоризненна.
…Без грамматической ошибки… Нигде не растреплется медовая гладкая речь, нигде он не бросит без отделки ни одной фразочки, нигде не допустит изъяна в синтаксической конструкции. Стиль в руке, пишет словно кропотливый живописец, мажет кисточкой каждую черточку гладкого осиянного лика. Пишет до тех пор, пока все не закруглит и не пригладит. И выпустит лик таким, что ни к чему придраться нельзя. Необычайно гладко. Для того, кто хорошо знает Ю. Слезкина (единственное в статье указание на личное знакомство – по-видимому, дань зарубежному изданию. – М. Ч.), ясно, что никак иначе он писать не может. На одну треть он перестал бы быть Ю. Слезкиным, если бы из-под пера его полилось что-либо другое, лохматое и буйное, шумливое и растрепанное».
Вся главка о языке производит наиболее двусмысленное впечатление, и можно представить себе, как вчитывался в эти строки сам объект и, едва успевая зацепиться за, казалось бы, безоговорочно положительный штрих, на следующей же фразе соскальзывал, теряя равновесие. «Стиль Ю. Слезкина гармонично вяжется с сутью и содержанием его произведений. Гладкий стиль порой безумно скучен (о эти румяные уста без улыбки!), но отвергать его нельзя». Почему? «Иначе придется отвергнуть и всего Слезкина…»
Этот выпад против гладкого стиля показывает, что Булгаков в это время уже вполне сознает особенности своей, столь отличной от закругленности и приглаженности, речевой работы. Здесь, быть может, и отзвуки прямых споров о языке, которые велись в этой среде – Булгаков, Слезкин, Стонов, Ауслендер и другие, – споров, основанных на той разнице отношения к языку, которая, несомненно, выразилась позднее в кружковой оценке «Белой гвардии» на первых авторских чтениях и отразилась в «Театральном романе».
В конце статьи Булгаков задает вопрос: «Ну а если вздумать разгадать его интимную черту, то скрытое и характерное, что определяет писателя вполне?..» – и ответ на этот вопрос открывает нам степень осознанности Булгаковым собственных характерных и определяющих черт: «Ю. Слезкин стоит в стороне. Он всегда в стороне. Он знает души своих героев, но никогда не вкладывает в них своей души. Она у него замкнута, она всегда в стороне. Он ничему не учит своих героев, никогда не проповедует и не указывает путей. 〈…〉 Откуда-то со стороны Слезкин смотрит на своих героев. Он пишет их легко и размашисто, и пан Яцковский выходит у него живым, но Ю. Слезкин не живет и не дышит своими Яцковскими. 〈…〉 Ю. Слезкин обладает талантом видеть жизнь такой, как она есть, но не любит ее и, когда нужно писать ее, приукрасит по-своему». Естественно вспомнить здесь нравоучение Максудова из «Театрального романа»: «Героев своих надо любить…» Для Булгакова это – и рычаг самого писания, и непременная окраска уже сложившихся героев.
Конец статьи обращает к тому, о чем говорилось уже в связи со «Спиритическим сеансом», – к жизненной позиции Булгакова первых московских лет, не раз прямым образом выраженной им в фельетонах для «Накануне».
«Чему же может научить этот маркиз, опоздавший на целый век и очутившийся среди грубого аляповатого века и его усердных певцов? Ничему, конечно, радостному. У того, кто мечтает об изысканной жизни и творит, вспоминая кожаные томики, в душе всегда печаль об ушедшем.
Герои его – не бойцы и не создатели того «завтра», о котором так пекутся трезвые учители из толстых журналов. Поэтому они не жизнеспособны и всегда на них смертная тень или печать обреченности».
Сам Булгаков хотел бы чему-то «научить», и хотя он тоже не берется рисовать «создателей того „завтра“, о котором пекутся…», но ему явно претят герои нежизнеспособные. Он не согласен считать себя обреченным и, оглядываясь назад, черпает там не сознание обреченности, а – необычным для окружающей литературы образом – опору для сегодняшней жизнеспособности. «В числе погибших быть не желаю» – эти слова из письма к матери от 17 ноября 1921 года – не только его собственный девиз, но и камертон его литературной интенции этих лет. И хотя вскоре он берется изображать именно погибшего – героя «Дьяволиады», – этот герой изображен, в сущности, как его собственный антипод: «маленький человек», лишенный внутренней опоры. (Мы увидим, впрочем, как через полтора-два года в следующей повести погибнет и герой совсем другого типа – профессор Персиков).
Так или иначе Булгаков призывает смотреть в лицо «грубому, аляповатому веку», не предаваясь ни мечтам об «изысканной жизни», ни воспоминаниям о навсегда ушедшем. Нельзя творить, «вспоминая кожаные томики», – здесь бегло намечено то отношение к литературе прошлого, которое не прочитывается из этой статьи полностью и может быть реконструировано лишь постепенно.
Можно, пожалуй, утверждать, что роман Слезкина о Булгакове и статья Булгакова о Слезкине находились поздней осенью 1922 года в центре литературно-бытовых взаимоотношений Булгакова с наиболее близкой к нему в этот момент средой.
…Будущий муж Татьяны Николаевны Булгаковой (Лаппа), Давид Александрович Кисельгоф, бывший помощник присяжного поверенного, а ныне, летом 1922 года, подавший заявление о приеме его в Коллегию защитников[121]121
2 августа 1922 г. газета «Рабочая Москва» опубликовала «Список лиц, подавших заявление о зачислении в Коллегию защитников» (с. 7), среди них – Д. А. Кисельгоф. Полвека спустя, 12 июня 1970 г., впервые приехав к Татьяне Николаевне в Туапсе, я увидела Д. А. Кисельгофа; они поженились в 1947 г. в Москве и уехали в Туапсе. В 1970 г. они жили на улице Ленина, д. 6, кв. 6 (где и скончалась Татьяна Николаевна в 1982 г.). Маленький старичок сидел в кресле, то вслушиваясь в наш разговор, то ничего не слыша и хихикая чему-то своему. Время от времени он оживлялся и вставлял свои реплики:
– О, Коморский – это очень интеллигентный человек! (Имя Коморского я впервые услышала в тот день от Татьяны Николаевны. – М. Ч.)
– Мы, знаете, в курсе всех современных событий. – Думаю, не хуже, чем вы в Москве! Мы следим за текущей литературой – читаем все журналы, знаете, через библиотеку, мы пользуемся библиотекой. Каждый вечер мы читаем. Время на это у нас есть. И, главное, – интерес! – Он вновь заулыбался, тихий, благостный, довольный своей судьбой.
Когда Татьяна Николаевна вышла из комнаты, он, во время разговора обходивший имя Булгакова, вдруг произнес следующую тираду – так же весело и оживленно:
– Что Булгаков? У нас (т. е. у них с Татьяной Николаевной. – М. Ч.) есть все его книги. Видите ли – он не сумел понять советской действительности – вот в чем дело. В этом была его трагедия. Он же писал как Ильф и Петров – они тоже писали с юмором, тоже видели наши недостатки – но они видели и положительное!.. А он не сумел. Он смотрел со стороны. Я думаю, он сам от этого мучился. И вот его и сейчас побаиваются печатать. А если бы он сумел понять нашу действительность – вся его жизнь пошла бы по-другому.
[Закрыть], позвал однажды в гости нескольких знакомых, а также и незнакомых ему московских писателей – по словам Татьяны Николаевны, без жен, – подчеркивая этим литературный характер вечера. «Дэви очень любил писателей, – рассказывает об этом Татьяна Николаевна. – У него была прекрасная комната, с красивыми креслами (два кресла из этого гарнитура до самой смерти Татьяны Николаевны стояли в ее квартире. – М. Ч.), он приглашал в гости писателей и как-то пригласил Стонова, Слезкина, Булгакова и своего друга адвоката Владимира Евгеньевича Коморского, с которым Булгаков там и познакомился». Самому Коморскому (также бывшему помощнику присяжного поверенного), сверстнику Булгакова (р. 1891), помнилось, что познакомил их Борис Земский (учившийся вместе с ним в гимназии в Тифлисе). Так ли, иначе ли познакомившись, Булгаков стал охотно бывать у Коморского в доме № 12, кв. 12, по Малому Козихинскому переулку – совсем недалеко от его собственного жилья на Б. Садовой.
Эта адвокатская среда с сохраненным благосостоянием, с устойчивыми формами быта, в 1922 году – нередкое прибежище замученного бытом квартиры № 50 и дневной погоней за заработком Булгакова, – и это со вкусом запечатлено в некоторых из его фельетонов тех лет:
«– Ну-с, господа, прошу вас, – любезно сказал хозяин и царственным жестом указал на стол.
Мы не заставили просить себя вторично, уселись и развернули стоящие дыбом крахмальные салфетки.
Село нас четверо: хозяин – бывший присяжный поверенный, кузен его – бывший присяжный поверенный же…» («Четыре портрета»).
В. Коморский вспоминал спустя более чем полвека свой круг тех лет: «Леонид Александрович Меранвиль… тоже был коммунист, тоже эластично, как тогда говорилось, вышел из партии… Герман Михайлович Михельсон… В нашем кругу не говорили: „Если за тобой придут…“, а говорили: „Когда за тобой придут…“ Когда обсуждали – кого же все-таки берут? – то констатировали: коммунистов? берут; беспартийных? берут; бывших коммунистов? берут. Вот вокруг этого и крутились все разговоры. Мы продолжали работать по специальности. Я был убежденный противник смертной казни, поэтому предпочитал гражданские дела». Уж хотя бы этой черточкой застолье у Коморского было близко Булгакову – здесь не было риска услышать безапелляционно высказанную противоположную точку зрения.
Он охотно ухаживал за хозяйкой дома, и позже Коморский, уже познакомившись с Татьяной Николаевной, рассказывал ей комически: Булгаков назначает Зинаиде Васильевне свидание, Коморский надевает ей валенки и отправляет; они гуляют, Зинаиде Васильевне становится холодно, она зовет Булгакова: «Пойдемте к нам чай пить!» Они поднимаются по лестнице, навстречу Коморский, и Булгаков поясняет: «Вы знаете, мы с Зинаидой Васильевной случайно встретились…» Этот полутайный-полуявный флирт был для Булгакова, видимо, частью притягательной атмосферы дома. По словам Т. Н., какое-то время он не знакомил ее с Коморскими; назначая свидания Зинаиде Васильевне, предупреждал жену: «Имей в виду, если ты встретишь меня на улице с дамой, я сделаю вид, что тебя не узнаю!»
«Приходил к нам обычно один, – рассказывает Коморский, – приносил две бутылки сухого вина… Ему жарили котлеты; Булгакову нравилось, как у нас готовят…» Этот кружок обитателей Козихинского, Трехпрудного и других близких переулков узнавал и Зинаиду Васильевну, и саму квартиру Коморских в фельетоне под названием «О хорошей жизни» (из цикла «Москва 20-х годов»):
«Не угодно ли, например? (вопрошал автор, говоря о своих терзаниях при виде «неравномерного распределения благ квартирных». – М. Ч.) – Ведь Зина чудно устроилась. Каким-то образом в гуще Москвы не квартирка, а бонбоньерка в три комнаты. Ванна, телефончик, муж. Манюшка готовит котлеты на газовой плите, и у Манюшки еще отдельная комнатка. (В. Коморский упоминает двух своих домработниц – Маню Сундукову и Маню Коробкову. – М. Ч.). С ножом к горлу приставал я к Зине, требуя объяснений, каким образом могли уцелеть эти комнаты?
Ведь это же сверхестественно!!
Четыре комнаты – три человека. И никого посторонних.
И Зина рассказала, что однажды на грузовике приехал какой-то и привез бумажку „вытряхайтесь“.
А она взяла и… не вытряхнулась.
Ах, Зина, Зина! Не будь ты уже замужем, я бы женился на тебе. Женился бы, как Бог свят, и женился бы за телефончик и за винты газовой плиты, и никакими силами меня не выдрали бы из квартиры. Зина, ты – орел, а не женщина!»
Это был столь характерный для Булгакова литературный перифраз житейских ситуаций.
В. Коморский свидетельствует, что в его доме бывали писатели А. Яковлев, Соколов-Микитов, Борис Пильняк. «Вместе или отдельно бывали Андрей Соболь и Юрий Соболев. У кого-то из них был к тому же, помнится, ординарец Собольков… В один из вечеров Соболь читал что-то свое. Бывал Абрам Эфрос, часто бывали Лидин, Юрий Слезкин…» Отметим, что и сам хозяин не был чужд литературе; он был человеком с кругозором, с претензией на собственную оценку явлений литературной современности и даже организовал вместе с несколькими сотоварищами – Романом Марковичем Ольховским (специалистом по коневодству – автором брошюры «История лошади», издателем специального журнала) и Д. А. Кисельгофом – в 1921 году журнал «Жизнь искусств», который начал выходить 22 ноября 1921 года под редакцией P. М. Ольховского как еженедельник издательства «Арион». В 1921 году вышло 4 номера, в 1922 году журнал прекратился на номере 1 (5). Из объявления во 2-м номере журнала явствовало, что журнал (содержащий «статьи по вопросам искусства, рецензии, хронику») издается при участии нескольких десятков литераторов (среди них – П. П. Муратов, А. М. Файко, Г. И. Чулков), философов (Н. А. Бердяев, Ф. Степун, в № 4 в список добавлен Г. Шпет) и т. п. В журнале печатались статьи А. Дживелегова, рецензии Б. Вышеславцева, статьи Д. А. Кисельгофа о Достоевском и Блоке, а сам Коморский, по его собственному свидетельству, вел театральную хронику. С 4-го номера местом приема авторов указана его квартира в Козихинском.
Хозяин этого открытого писателям дома любил литературу, любил споры, разгоравшиеся за его столом, был, если можно судить об этом по личным впечатлениям, полученным более полувека спустя, в меру ироничен, доброжелателен и терпим, но и его порой смущала современная манера выражения его гостей. «Слезкин сказал один раз: „Я могу выпить хоть с чертом!“ – вспоминает Татьяна Николаевна. – Коморский был очень обескуражен…» За столом у него, по ее же воспоминаниям, много спорили, было шумно. «Обсуждали однажды рассказы Лидина, и Стонов кричал: „Запаха, запаха нет!“ А про Пильняка, кажется, он все повторял: „Запах, есть запах!“ Приходил он всегда вместе со Слезкиным; „старик“ – это он так называл Булгакова…»
Вся эта атмосфера и «вечеров на Козихе» (так напишет Булгаков Коморскому на своем первом сборнике – «в память вечеров на Козихе»), и «Зеленой лампы» – кружков, где на первых ролях были Стонов и Слезкин, – отзовется спустя пятнадцать лет в сценах «Театрального романа», где в шумном застолье идет обсуждение романа Максудова:
«– Язык! – вскрикивал литератор (тот, который оказался сволочью), – язык, главное! Язык никуда не годится. 〈…〉…метафора не собака, прошу это заметить! Без нее голо! Голо! Голо! Запомните это, старик!
Слово „старик“ явно относилось ко мне. Я похолодел».
(Как пишет Булгаков в другом месте – «С детства я терпеть не мог фамильярность, и с детства был вынужден страдать от нее».)
Кончался 1922 год, первый «полный» год московской жизни Булгакова. Декабрь был для него отмечен маленькими, но все же существенными литературными событиями. В газете «Накануне» и «Литературном приложении» к ней подряд были напечатаны несколько его вещей: 10 декабря – «В ночь на 3-е число (Из романа „Алый мах“)», 21 декабря – «Столица в блокноте» (главы 1 и 2), 31-го – рассказ «Чаша жизни». 29 декабря заведующая редакцией газеты Е. Кричевская писала ему:
«У меня был П. Садыкер и говорил, что он виделся с Вами и с Катаевым и сговорился с Вами о постоянной работе, обеспечивающей Вам регулярный заработок. Я могла только приветствовать такое решение.
Что Вы пишете. Как Вы устроили свои „Записки“. Я говорила о них Садыкеру и советовала взять их для издания в Берлине, если Вы их еще не устроили. Жду от Вас письма».
В декабре же в «Красном журнале для всех» (1922, № 2) был напечатан рассказ «№ 13 – Дом Эльпит-Рабкоммуна», а журнал «Россия» в 4-й, декабрьской книжке впервые объявил Булгакова среди своих авторов.
Таким образом, «издательскими» итогами года были установленные Булгаковым прочные, то есть обещающие хоть небольшой, но регулярный заработок, связи с газетой «Накануне», а также завязавшиеся отношения с весьма импонирующим ему журналом «Россия».
Никаких документов, проливающих свет на историю знакомства Булгакова с редактором журнала Исаем Лежневым и печатания в «России» второй части «Записок на манжетах», обнаружить пока не удалось. Остается обратиться к литературному отражению этого факта – в рукописи «Тайному Другу», созданной через семь лет, осенью 1929 года:
«Видите ли: в Москве в доисторические времена (годы 1921–1925) проживал один замечательный человек. Был он усеян веснушками, как небо звездами (и лицо и руки), и отличался большим умом.
Профессия у него была такая: он редактор был чистой крови и Божьей милостью и ухитрился издавать (в годы 1922–1925!!) частный толстый журнал! Чудовищнее всего то, что у него не было ни копейки денег. Но у него была железная неописуемая воля, и, сидя на окраине города Москвы в симпатичной и грязной квартире, он издавал.
Как увидите дальше, издание это привело как его, так и ряд лиц, коих неумолимая судьба столкнула с этим журналом, к удивительным последствиям.
Раз человек не имеет денег, а между тем болезненная фантазия его пожирает, он должен куда-то бежать. Мой редактор и побежал к одному.
И с ним говорил.
И вышло так, что тот взял на себя издательство. Откуда-то появилась бумага, и книжки, вначале тонкие, а потом и толстые, стали выходить. 〈…〉
И настали тем временем морозы. Обледенела вся Москва, и в драповом пальто как-то раз вечером я пришел в „Сочельник“ и увидел там Рудольфа. Рудольф сидел в дьяконской шубе и с мокрыми ресницами. Разговорились.
– А вы ничего не сочиняете? – спросил Рудольф.
Я рассказал ему про свое сочинение. Было известно всем, что Рудольф очень любит печатать только людей, у которых уже есть имя, журнал свой (тогда он был еще тонким) он вел умно.
Снисходительно улыбнувшись, Рудольф сказал мне:
– А покажите-ка.
Я тотчас вынул рукопись из кармана (я даже спал с нею). Рудольф, прочитав тут же в шубе все четыре листа, сказал:
– А знаете ли что? Я напечатаю отрывок.
Я всячески постарался не выдавать Рудольфу своей радости, но, конечно, выдал ее. Напечатать у Рудольфа что-нибудь мне было очень приятно, мне, человеку зимой в драповом пальто. 〈…〉
Помнится, он что-то мне заплатил за отрывок, и очень скоро я увидел его напечатанным. Это доставило мне громадное удовольствие. Не меньшее – и то обстоятельство, что я был помещен на обложке в списке сотрудников журнала» (в 4-й, декабрьской книжке журнала).
…Накануне нового 1923 года зашел Валентин Катаев, звал встречать вместе Новый год. Как вспоминает T. Н., Булгаков сказал, что приглашен к Коморским. Катаев обратился к T. Н.: «Если он приглашен – пойдемте в нашу компанию!» «…Это Михаилу тоже не понравилось: – Вот еще какие глупости, ты еще туда пойдешь!» Но тут Зинаида Васильевна Коморская передала специально, чтобы приходил на Новый год непременно с женой… Татьяна Николаевна попала на Козихинский тогда в первый раз. «Я пошла в своем единственном черном платье – крепдешин с панбархатом: перешила из прежнего еще летнего пальто и юбки. (Это ее единственное в те годы платье запомнится мемуаристам, которые будут спустя полвека писать, что ходила она «в темных скучных платьях». – М. Ч.). Был Дэви Кисельгоф с женой. Дэви и Володя стали за мной ухаживать, это Михаилу не понравилось. Мы много смеялись, Дэви схватил меня за щиколотку. И, когда шли домой, Михаил выговаривал мне: „Ты не умеешь себя вести…“ Только он мог вести себя как угодно, а я должна была вести себя тихо…» Мелочи, незначащие подробности. И без того тонкие, в волос толщиной, да еще почти совсем стертые полувеком, отделяющим наши беседы с Татьяной Николаевной от тех лет, черточки.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?