Текст книги "Мой дорогой питомец"
Автор книги: Марике Лукас Рейневелд
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 11 (всего у книги 19 страниц)
24
Это был не первый раз, когда меня мучили ночные видения, но первый, когда они мучили меня так. Иногда я просыпался, вздрагивая, и чувствовал себя агнцем из Книги Бытия, который застрял рогами в зарослях и должен быть принесен в жертву вместо сына Авраама; я был приговором суда, я был смертью, и иногда душная кровать, на которой я лежал, казалась мне местом жертвоприношения, она была в огне, между мной и Камиллией был пожар, из-за которого я не мог приблизиться к ней, не говоря уже о том, чтобы спасти ее; я мог только ускользнуть с места происшествия, выпутавшись из мокрых от пота простыней, и натянуть кроссовки, жесткие от засохшей жертвенной крови из волдырей на моих пятках, и на этот раз я побежал так, словно бежал от барана с рогами, я бежал от самого себя, спешил и не успевал, бежал почти до рвоты, почувствовал, как к горлу подступает лазанья, в которую Камиллия добавила слишком много чеснока, потому что думала, что я с кем-то встречаюсь во время ночных пробежек; она это знала наверняка, подозрительно говорила она, она видела, как растет мое внимание к своей внешности, видела, что я становлюсь моложе, в то время как она двигалась к смерти, она видела, что я стал дружелюбнее с нашими сыновьями, видела, что я все чаще и чаще уезжаю, что у меня все больше вызовов из Германии, хотя на самом деле я был в нескольких километрах от нее и вонзал зубы в Дабл Биг Тейсти или пил «средний» молочный коктейль; она заметила, как изменился мой вкус в одежде, видела, что я закрываю глаза, когда дотрагиваюсь до нее, но она ничего не могла с уверенностью утверждать, и эти зубчики чеснока были ее способом протестовать против моих изменений, она запихнула в лазанью целую головку и смотрела, как я все съедаю, а потом чищу зубы, и теперь я бежал с вонючим ртом в сторону Конинг-янсзанд, и во время пробежки пошел снег, знаю, это звучит безумно, но тем августовским вечером шел снег, хлопья падали с небесного свода, и я понял, что это сахарная пудра, только когда высунул язык, когда попробовал снег, и внезапно я снова брел по Ватердрахерсвэх с тачкой, в которой лежал потерянный, пейзаж вокруг меня был пугающе белым, я видел вдали башню реформатской церкви, и моя мать шла рядом со мной, на ней был траурный костюм, это была ее любимая одежда, темное ей шло, и я не хотел, но все же взглянул: я посмотрел в лицо потерянного, в лицо маленького пастора, и услышал удар тела о бампер, увидел, как еду прочь – я уехал, сделал круг на кольцевой развязке, и только потом поехал обратно, выглянул из своего фургона и пришел на помощь, я дрожащим голосом сказал, что знаю его, заставив людей благоговейно разойтись и оставить меня с безжизненным телом, и я делал все, что делали другие, я плакал, ругал сбежавшего водителя, я взывал к Богу, и все были в отчаянии, и никто не смотрел на мой фургон, что стоял чуть в стороне с кровью на бампере, нет, мы все глядели на маленького пастора; потом с ревом сирен приехала «Скорая помощь», но в моем сне я сам повез его на ферму в тачке, но когда я посмотрел в нее, то не он лежал в ней, а ты, моя дорогая питомица, это ты лежала в тачке, мертвенно-бледная, с закрытыми глазами, а я в отчаянии посмотрел на мать, я простонал, как такое могло случиться, и она снова сказала, что я приношу смерть, что я всегда буду приносить смерть, что я уничтожил ребенка своей одержимостью, своими руками, пахнущими жирным кремом для смягчения вымени, и я забормотал, что этого не должно было случиться, что я люблю тебя, она гадко улыбнулась и сказала, что я не могу никого любить, что все, что я люблю, засыхает, рассыпается, и она снова стукнула по банке с сахарной пудрой, задул ветер, и стало очень холодно, я кричал, чтобы она перестала рассыпать снег, но снег, должно быть, поднялся из-за того, что в тот декабрьский день он тоже шел: в тот день потерянный собирался пересечь улицу, чтобы раздать рождественские открытки и пойти в школу, это было в среду, да, в среду утром, и звук удара сотряс всю Деревню, и Деревню продолжало трясти, как если бы в землю постоянно забивали сваи; я шел с твоим телом в тачке, мой дорогой Путто, но теперь мы двигались не на ферму, а на кладбище на Афондлаан, к участку номер сто два, к двойной могиле, где уже лежал потерянный, на ее краю благоговейно стоял фермер, и он сказал: «Кто первым прибыл – того первым обслужат». Я хотел сказать, что твое время еще не пришло, но могильщики вытащили тебя из тачки и положили в землю, а моя мать массировала мне шею своей тяжелой рукой, она шептала, что я ее мальчик, что я принадлежу ей, хотя я знал, что в любой момент она может заявить, что она мне не мать, как она делала в младшей школе, когда кто-то ее спрашивал: она решительно качала головой, ей было стыдно, что она произвела меня на свет, что она вообще произвела что-то на свет, и поэтому я всегда тащился через школьный двор на расстоянии от нее и видел, как матери вокруг сияли и спрашивали своих детей о том, как прошел их день, прижимали их измученные тельца к груди, а я шел за этой черной юбкой, этой грозовой тучей, а сидя на велосипеде, крепко держался за седло и следил, чтобы юбка не попадала в спицы – когда однажды я обнял ее за талию, она резко остановилась посреди улицы, сдернула меня с багажника и сказала: «Ты знаешь дорогу домой». Я видел, как она уезжала, не оглядываясь, все дальше и дальше, пока не превратилась из баклана, водяного ворона, в черный шарик пенопласта и не исчезла из поля зрения, и я был так растерян, так растерян! Я все думал, что она вернется в любую минуту, что она извинится, но она не приехала, и когда я пришел домой, проведя час под дождем, она ничего не сказала, она молчала, как будто это я ее отверг; и с тех пор любой, кто поворачивался ко мне спиной, сводил меня с ума, отправлял в безбрежный водоворот, но теперь ты лежала в двойной могиле номер сто два, и в видении я спрыгнул в яму и нежно встряхнул тебя, я услышал низкий голос фермера, который сказал, что жертву нельзя отменить, а я хотел сказать, что собирался принести в жертву себя самого, а не тебя, моя дорогая, что это не твоя вина, и я услышал бессильный голос твоего папы как в тот раз, когда я пришел, чтобы принести весть о потерянном, и покинувшая рухнула, когда я сообщил страшную весть, а ты сидела, играя в ванне и наблюдая, как покинувшая падает на землю: как раз перед тем, как выйти ко мне, она меняла воду в ванне и забыла смешать горячую воду с холодной, и ты ошпарилась, это было клише, я знаю, но во сне могильщики вдруг стали зарывать яму, а я остался сидеть под землей, я пытался выбраться и вытянуть тебя за собой, но меня никто не увидел, и меня похоронили с тобой, все потемнело, и в тот момент, когда я задохнулся, когда ощутил песок между челюстями, я в ужасе проснулся, хотя давящее ощущение земли на груди осталось со мной; и теперь, когда я бежал по дороге через польдер, я увидел перед собой картину Ливенса, который нарисовал Авраама и Исаака в тесных объятиях, когда они со страхом смотрят в небо рядом с ножом и мертвым агнцем, я прошептал небу, что хотел стать агнцем, ах, принеси же меня в жертву, и когда я вернулся на свою улицу и увидел, как впереди вырисовывается мой дом, такой чертовски спокойный, я опустился на тротуар, я распростерся на теплых камнях, господи, я корчился от боли, я сидел, запутавшись рогами в кусте, и не мог пошевелиться.
25
Твой брат снова залез под кровать, чтобы изобразить кошку. Почему он это сделал и как он это сделал, было для меня загадкой, но он, видимо, сумел протиснуться в коллекцию твоих вещей и реликвий и, должно быть, нашел там твой дневник и начисто забыл замяукать; он, застыв, лежал всю ночь и читал, и читал, а ты ничего не заметила, тренируясь взлетать с края кровати в сумеречном свете лампы; он перебирал каждое слово, которое я тебе сказал, каждое сообщение, которое я тебе отправлял, все смайлики, каждый гадкий поступок, который я совершил, он видел сливовую косточку, которую я засунул внутрь тебя – ты выудила ее из унитаза и приклеила к странице с датой сбора урожая и моим именем внизу, и когда сразу после девяти я заехал к вам во двор для еженедельного осмотра коров, твой брат стоял рядом с почтовым ящиком с вилами в руках и пламенем в глазах, и я сразу понял, что это не к добру, моя дорогая питомица, я знал это, я развернулся во дворе, чтобы сразу уехать, и когда я осторожно приоткрыл окно, он зашипел на меня, что, если я не уберусь, он убьет меня, и я видел, как он еще крепче сжал вилы, костяшки пальцев побелели, он на мгновение приподнял их, а затем ударил ручкой о камни, и я увидел, как ты, все еще в ночной рубашке, стоишь, вытянувшись, за окном гостиной; ты механически помахала мне, ты помахала мне, как Беатрикс машет в День Королевы, а я не помахал в ответ, потому что это не мог быть конец, это был нелепый финал, мой прекрасный Путто, я еще не видел ни одного фильма, который бы так глупо и внезапно кончался, и я поискал твоего папу, но его нигде не было видно, поэтому я снова посмотрел на твоего брата, в его искаженное гневом лицо, и трусливо сказал, что это ничего не значило, правда это ничего не значило, а он в ответ провел вилами по крылу моего фургона; я вдавил педаль газа и весь в поту поехал по Приккебэйнседейк домой, где встретил разъяренную Камиллию, которая получила сообщение с записью из дневника, и она спросила, знаю ли я, сколько лет этому ребенку, что это мог бы быть мой ребенок, что вся Деревня будет смаковать это, когда прознает о ветеринаре, распускающем руки, что я натворил с тобой, с ней – она плевалась в меня своей желчью и спросила, люблю ли я тебя, и когда я кивнул, она начала хохотать, насмехаясь, постукивая пальцем по лбу, она стучала по лбу, а я хотел сказать, что мое безумие было не только в голове, оно было повсюду, рак был повсюду, и она хотела знать в точности, что между нами произошло; я соврал, что у нас был один поцелуй, один, но тогда она спросила, с языком или без, и когда я снова кивнул, она начала разглагольствовать о том, какая ты чокнутая, какая двуличная, она назвала тебя маленькой шлюхой, бедовой девчонкой, и я попытался успокоить ее, сказав, что это было один раз, что это недоразумение, что ты была морфием для моей боли, а она закричала: «какой такой боли», – и я не мог рассказать ей о своих детских воспоминаниях, о кошмарах, о том, что я был волдырем, из которого все еще тек гной, нет, я крепко обнял ее, назвал себя идиотом и поклялся, что этого больше не повторится, что я отправлю к вам на ферму коллегу-ветеринара, я сказал, что это моя вина, что ты, моя дорогая, ничего не могла с этим поделать, я сказал, что больше никогда с тобой не увижусь, что Камиллия должна нормально себя вести, когда ты вернешься в ее класс с летних каникул, и я привлек к себе угрюмое и печальное тело, которое стало мне чужим, яростную плоть, которая все больше и больше отдалялась от меня, я держал ее, как мертвую овцу, которую однажды подобрал на лугу; и она сказала, что они вместе с твоим братом решили, что ты сама должна все рассказать твоему папе, потому что ложь разрастается быстрее сорняков, и ты ему все расскажешь, когда вы будете стоять в пустой и чистой навозной яме, в которой ты иногда играла с братом в теннис летом, ты будешь стоять там и рассказывать, что мы с тобой поцеловались, а он смочит большой палец и грубо потрет им твои губы, как будто ты ребенок, испачкавшийся в шоколадной пасте, и ты ему это позволишь, и он скажет: «Никогда не предавай другого и себя поцелуем». А ты прошепчешь, что любишь меня, что ты правда любишь меня, только не знаешь, хотела ли ты поцелуев в комплекте с этой любовью, а твой па скажет, что тебе нельзя, что ты не можешь любить меня, потому что я дьявол, а дьявола никто не любит, потому что это означало, что ты один из его посланников, а ты не была его посланницей, сказал он, и теперь он использовал оба пальца, чтобы вытереть твои губы, чтобы стереть поцелуй, а затем он завел речь о подращивании маленьких телят, и больше вы не сказали об этом ни слова; пару часов спустя я оставил голосовое сообщение на автоответчике птицы, оно спрашивало, есть ли у тебя беговые кроссовки и что пришло время для финальных титров, я все чаще приходил к мысли, что пришло время для финальных титров, для последней сцены, и в ту же ночь я оказался у фермы Де Хюлст, где ты ждала на улице в ночной рубашке и слишком больших кроссовках своего брата: это было одновременно дурацкое и красивое сочетание, к тому же чудесно кинематографичное, и мы побежали сквозь теплую темноту; иногда я поглядывал, как ты порхаешь в темноте словно бабочка-пяденица, и я скользнул рукой в твою ладонь, почувствовал, как твои крошечные пальчики сплетаются с моими, и мы не разговаривали, пока не оказались под виадуком у въезда в Деревню, и пока у нас над головами не заревели редкие грузовики, я прижал к себе твое вспотевшее тельце и сказал, что больше не приду к вам лечить коров; ты выглядела грустной, как будто сама была одной из этих коров, как будто и тебе требовался еженедельный медосмотр, а я продолжил говорить, что с этого момента мы станем настоящими Бонни и Клайдом, что мы можем встречаться только ночью, сумеешь ли ты хранить наш секрет, и ты решительно кивнула головой и сказала, что в твоей груди хранится множество секретов, и поэтому однажды на ней должны вырасти два холмика, чтобы спрятать их еще надежнее, и я сказал, что этот секрет заполнит не только твою грудную клетку, но все твое тело, а ты рассказала о пустоте в остальных твоих конечностях – мне не стоит беспокоиться, места было много, и я ни в коем случае не должен был обременять тебя этим секретом, моя дорогая, но ночные грузовики ревели над нами, и ты стояла такая красивая в своей белой ночной рубашке и этих огромных кроссовках, и я не хотел, чтобы это прекращалось, это не могло прекратиться, да, мое сердце продолжило бы биться без тебя, но не так громко и не так живо, оно бы больше не подпрыгивало, оно бы глубоко погрузилось в плоть; и среди сверчков и лягушек я вложил свою судьбу в руки ребенка, я сказал, что без тебя у меня нет причин жить, а ты знала, каково это – не иметь причин жить, ты крепко обняла меня и сказала, что нет необходимости в какой-то особой причине, чтобы продолжать существовать, причиной была та сила, с которой человек рождается, с которой выталкивает себя из утробы матери и делает первый вдох, про эту силу всегда нужно помнить, когда у тебя все идет не так, и я усмехнулся тому, сколько мудрости было в этом маленьком теле, и я почувствовал такую радость, что в порыве чувств сказал, что ты теперь моя, и я не знал, что ты всегда была чьей-то, что ты должна была стать своей собственной, что тебе нравилось принадлежать кому-то, это приносило тебе удовлетворение, но медленно разрушало тебя, что в какой-то момент ты уже не понимала, кем была эта птица и почему она хотела и не хотела расправить крылья, и ты внезапно спросила, не нужно ли мне пописать, я покачал головой, и ты сказала: «Жаль, очень жаль, что тебе не хочется писать», – я увидел, как твой язычок скользит по губам, внезапно передумал и театрально сказал, что на самом деле мне хочется, да, теперь, когда ты это сказала, мне действительно нужно пописать, и ты улыбнулась и закричала счастливым детским голосом, что мы должны что-то с этим сделать, я снова взял тебя за руку, чтобы отвести на луг рядом с виадуком, и сказал: «Пришло время рога». Там, среди льна, который щекотал мои голые ноги, и в свете полной луны я расстегнул ширинку и вытащил полувоспрявший рог-убийцу, и ты посмотрела на него так, как смотрела в окна кондитерской на Синдереллалаан, где за стеклом стояли ведерки, полные конфет, карамели, сладкой ваты, леденцов на палочке, конфет UFO и рулонов жевательной резинки Hubba Bubba, и мне потребовалось некоторое время, чтобы струйка вышла наружу, но вскоре она зажурчала среди льна, и я спросил, не хочешь ли ты подержать его, не хочешь ли поуправлять моим рогом, и ты нетерпеливо ухватилась за него пальцами, он тебе очень понравился, и ты закричала: «You are peeing, you are peeing the drought out of the darkness»[41]41
Ты писаешь и изгоняешь засуху из темноты (англ.).
[Закрыть]. От поля поднимался пар, и я не показал тебе, что еще можно делать с рогом, это произойдет позже, когда я решу, что ты этого жаждешь, как ты жаждала любящего взгляда Беатрикс на День Королевы; нет, я присел на корточки рядом тобой, стянул трусики из-под ночной рубашки и отбросил их в лен, я приказал тебе встать, широко расставив ноги, и пописать, я увидел, как по твоим ногам стекают капли, ты закрыла глаза, подняла лицо к луне, и я хотел навеки сохранить в памяти эту картину, я положил ее в папочку глубоко между извилинами моего мозга, и когда ты снова открыла глаза, я прикурил сигарету Lucky Strike и рассказал, что эта марка получила свое название благодаря богатым золотоискателям, которые рассказывали, что во время Калифорнийской золотой лихорадки в 1848 году им посчастливилось сделать удачный удар; я протянул тебе сигарету, и ты посмотрела на меня, слегка нервничая, затем осторожно затянулась и тут же закашлялась, и слегка придушенно прошептала, что тебе понравилось, я знал, что ты пошутила, но ты жадно сделала вторую затяжку, на этот раз стало лучше, ты выпустила дым в сторону небесного свода и подумала, не попадет ли теперь дым и зловоние в Бога, и не заболеет ли Бог раком, потому что у пассивного курильщика шансы выше, и я сказал, что у Бога всегда был рак, что Он нес все наши болезни и грехи, и для Него в этом не было ничего нового, Его объявляли больным и чистым каждый день, но Он всегда выздоравливал; я пообещал тебе это, и ты кивнула с облегчением, и мы забыли про твои трусики, я вернусь за ними позже, я буду хранить их в бардачке между водительскими правами и зерновыми батончиками, чтобы время от времени зарываться в них носом, и мы побежали обратно на ферму, твои кроссовки издавали хлюпающие звуки из-за впитавшейся мочи и оставляли мокрые следы на асфальте, ты думала, что это чудесное ощущение, и постоянно оглядывалась, как будто осознавала, что существуешь, по-настоящему существуешь, только при виде этих мокрых следов, и я спросил тебя, неуверенно и покраснев, что ты думаешь о роге-убийце, а ты ответила, что он фантазический и крутецкий, что он сильно отличается от рога Клиффа, от рога ангелочка Каупера на картине Рафаэля, этот был большим, размером со все их пенисы, вместе взятые, и ты снова назвала его фантазическим, крутецким и люкс-флюкс, а я не знал, что это были выдуманные слова Роальда Даля, но твой голос звучал возбужденно, и я подвел тебя к двери сарая рядом с домом, я целовал тебя долго и медленно, я шептал что-то из Беккета, а затем отрывок из Песни песней: «Сотовый мед каплет из уст твоих, невеста; мед и молоко под языком твоим, и благоухание одежды твоей подобно благоуханию Ливана!» Я знал, что ты любишь Песнь песней, что это была первая книга, которая заставила тебя содрогнуться от тоски, ты фантазировала в детском восторге, что кто-то скажет тебе эти слова, и мне захотелось провести пальцами вверх по твоему бедру, но ты сжала ноги и залепетала, что тебе еще нужно делать домашнее задание, так много домашних заданий, и я ответил, что сейчас середина ночи, мой прекрасный Путто, что у тебя летние каникулы, и ты сказала, что птица никогда не уходит на каникулы, что ей нужно подготовиться к полету на юг, и я снисходительно улыбнулся, горячо прижался губами к твоему липкому лбу, я позволил тебе упорхнуть, как бабочке, через дверь сарая, и я задумался, знаешь ли ты, что моя домашняя работа – это ты, что я бесконечно смотрел на тебя и изучал тебя, что я помнил все, что ты говорила, что делала, как двигалась, что ты станешь моим последним практикумом, темой моего лучшего выступления, моим вскрытием, моим любимым животным.
26
Несмотря на пробуждение сопротивления, несмотря на всю вину, что я испытывал, я продолжал видеться с тобой. И с каждым разом моя похоть бушевала все сильнее, хотя где-то также таилась тщетная надежда, что мы сможем стать друзьями, я искренне хотел этого, я больше не хотел подло объявлять тебе войну похоти, я хотел сохранить тебя невредимой, а не пронизанной пулями, но во мне не было ни капли мира, никакого братства, я знал, что как только я надену свою солдатскую форму, свой ветеринарный халат, нас истреплет еще сильнее, и я клянусь, дорогой суд, что я не хотел больше дразнить судьбу; Камиллия, твой па и брат всё знали, и мы были в ловушке их глаз, словно скот, но почему тогда я все больше осквернял это молодое существо с его неиспорченной детскостью, это существо, которое еще лучилось радостью жизни, я не мог этого объяснить, я знал только, что с раннего возраста я стремился к тому, что было больным или сломанным, что могло сломаться в любой момент, поэтому я всегда уделял больше внимания более слабым животным, а не тем, кто хорошо себя чувствовал и лоснился; и маленьким мальчиком я больше всего любил машинки, которые были изношены до предела, в которых чего-то не хватало, а в тебе столького не хватало, моя дорогая питомица, ты была канатоходцем без чувства равновесия, крылатым существом в слишком большом небе, летящим все дальше и дальше с юга в сторону холодов, ты была Путто, ребенком, который жаждал быть увиденным, ты тосковала по телу милого мальчика, но еще не знала, каково это – тосковать по собственному телу, ты беспрерывно мечтала о возвращении покинувшей, и однажды ночью, что была темнее любой другой, ты под виадуком вытащила зажженную сигарету из моих сжатых губ, и я увидел, что ты измучена до предела; когда ты затушила зашипевшую сигаретную головку в ладони, я увидел, как опалилась плоть, а ты давила, пока окурок не сломался, пока не появился маленький серый кружок пепла, который вскоре превратился в зеленоватый волдырь, и в твоих глазах воцарилось то же спокойствие, как когда ты воткнула нож в бедро после вскрытия выдры, и я схватил тебя за запястье, дрожал и не знал, злиться ли мне или расстраиваться, кричать на тебя или шептать, не нужно ли мне потрясти Лягушонка, выдру или птицу, пока все гайки и болты в тебе не вернутся в нужное место, но ты вздохнула, как будто от чего-то избавилась, и сказала: «This wound never heals, it reminds me that not all cigarettes find a light, that not all of them find the right mouth, the loveliest one, I am one of those cigarettes, the one that always goes out because there’s too much wind[42]42
Эта рана никогда не заживает, она напоминает мне, что не все сигареты находят огонь зажигалки, не все находят подходящий рот, самый красивый, я одна из таких сигарет, та, которая всегда гаснет от слишком сильного ветра (англ.).
[Закрыть]». Я хотел сказать тебе, что подходящий рот сейчас перед тобой, что ветра нет, что свет в тебе никогда не погаснет, но я знал, что ты ищешь чего-то другого: не губ, которые будут целовать актрису, целовать желанную, но губ матери, которые ласково поговорят с тобой, которые прижмутся к твоей коже, когда ты будешь падать с края кровати во время взлета, губы как у матери Жюль, которая однажды с помощью соломинки высосала жало осы, ужалившей тебя в шею, губы, что избавили бы тебя от всех жал боли; и я посмотрел на ужасный пепельный кружок на твоей руке, и то, что я тогда сделал, было смешно, да, это было смешно, но я сделал это, я закурил еще одну сигарету, сделал пару хороших затяжек, пока она не стала по-настоящему горячей, стиснул зубы, чтобы выдержать ожидаемую боль, затем прижал кончик окурка к руке, сказав, что с этого момента мы оба стали Одинокими Сигаретами, что мы должны зажигать друг друга, если хотим гореть, и ты упала на колени и обняла мою ногу, как двухлетний ребенок, ты крепко прижалась щекой к коже моего голого колена – только так, когда у тебя появлялось ощущение, что ты залезла в чужую кожу, ты на какое-то время чувствовала успокоение, и страсть, которая в тебе бушевала, утихала, с этим объятием ты хотела такой же власти над тьмой, какую ты имела над рассветом, когда чувствовала себя свободной и игривой; но как бы ты ни собирала и ни наполняла свое бездонное тело моими пылающими и заботливыми мучениями, школьными учителями и своей воображаемой публикой, этого никогда не хватало – как только ты расцепляла руки, ты снова превращалась в измученного зверя, как только ты расцепляла руки, ты грубо нарушала магическое слияние и угрюмо стояла с опущенной головой, сгорбив плечи, безразлично поворачивалась спиной к своей публике, чтобы снова прийти к одному и тому же ужасающему выводу: они не могли дать то, что ты искала, а именно – стать с кем-то одним целым навечно, невозможно снова обрести покинутую в другом человеке. И я положил больную руку с пульсирующей раной на твою макушку, я пошевелил волосы на твоей голове, и ты начала говорить о предсмертной записке Курта Кобейна, которую ты распечатала и повесила над своим столом, где жирным шрифтом было написано: «There’s good in all of us and I think I simply love people too much, so much that it makes me feel too fucking sad[43]43
Во всех людях есть что-то хорошее, и мне кажется, я слишком сильно люблю людей, настолько сильно, что мне становится чертовски грустно (англ.).
[Закрыть]». И ты сказала, когда еще висела у меня на ноге, что это так красиво и правдиво, что ты чувствовала абсолютно то же самое, что ты могла слишком сильно любить людей и, следовательно, слишком мало – себя, что иногда ты становилась одним целым с кем-то настолько, что даже чувствовала себя счастливой, у другого мех всегда был теплее, чем у тебя, и с тех пор как ты стала превращаться в выдру, ты была в бесконечном поиске пропитания, ты постоянно искала подходящую еду, чтобы заполнить пустоту, и ты спросила, знаю ли я, что большинство выдр погибает в дорожных авариях, что выдра пряталась в тебе уже какое-то время, что последняя дикая особь была убита во Фрисландии в 1989 году, и с тех пор выдра в Нидерландах считалась официально вымершей, только через тринадцать лет их снова выпустят на волю, а тем временем родилась ты, но это не попало в новости, потому что тогда ты еще не была новостью; и вдруг ты поняла, почему однажды, когда тебе было около восьми лет, ты легла поперек Приккебэйнседейк в джутовом мешке, а твой брат прыгал вокруг тебя, как испуганный кот, крича, что в любую минуту может проехать машина, но ты лежала там, как будущая жертва аварии, как сбитая насмерть выдра, и ты чувствовала себя лучше всего, когда думала, что мертва, что от тебя больше ничего не ожидалось, ты просто лежала на спине на асфальте и смотрела на васильково-синее небо, в котором не было учителей и в котором ты на короткое время представляла себя свободной от необходимости быть образцовой, от смятения, когда за всеми заданиями и другими учениками они не замечали тебя, потому что у учителей не восемь глаз, как у прыгающих пауков, а если бы даже это было так, ты бы захотела, а может быть, даже и потребовала, чтобы все восемь были направлены на тебя; и ты представляла, что тебя соскребают с улицы лопатой, как делают с раздавленными выдрами, а твой брат стоял перед тобой, как дорожный инспектор, с раскинутыми руками, но ты не встала, пока не подъехала и не засигналила первая машина, ты свернула мешок и сказала, что в неволе выдры могут прожить до одиннадцати-пятнадцати лет и только три-четыре – в дикой природе; это означало, что у тебя есть еще год, и я понял, что ты живешь в плену, что Деревня лишила тебя всех свобод ради того, чтобы ты оставалась в живых как можно дольше, и ты отпустила мою ногу и встала, а я не сказал, что быть знаменитостью – это тоже своего рода плен, что многие люди захотят стать с тобой одним целым, но ты не должна этого допускать, что на тебя будет открыта охота, как только выйдет твой второй альбом, ты все чаще будешь лежать в мешке, не настоящем, но у себя в голове – никто не будет тебя безоговорочно любить, тебя полюбят за то, что ты создавала, они будут превозносить тебя до небес или бросать вниз; и ты сказала, что столько раз угрожала сбежать, что в какой-то момент тебе и правда придется собрать чемодан, чтобы тебе поверили, и я сказал тебе, что у всех нас в углу у двери лежит дорожная сумка, что нам нужна эта уловка, чтобы где-то задержаться, и ты спросила, куда я хотел отправиться, и я ответил: «Я хочу только к тебе, моя дорогая питомица, ты мой чемодан, ты мой побег». Ты кивнула и поджала губы, как часто делала, когда о чем-то думала, на этот раз я не прибежал, а приехал на фургоне, я приоткрыл дверь машины и включил радио, и в моих воспоминаниях в ту летнюю ночь постоянно играли песни про нас, как будто все вращалось вокруг моей страсти, вокруг ветеринара и его небесной избранницы, это был горячий сезон, когда часто ставили In the Summertime Манго Джерри, Surfin’ USA The Beach Boys, а ты старалась выглядеть как Аврил Лавин, потому что Жюль тоже так делала, и ты впервые попробовала тушь, ты могла часами говорить о ее новом альбоме Under My Skin, что играл в твоем плеере, хотя ничто не могло сравниться с ее дебютным Let Go; тебе казалось, что всех музыкантов, которые начали с огромного хита, душило то, что они уже никогда не смогут его повторить, их талант был истрачен сразу же, в самом начале, сказала ты, и то же самое произошло с тобой, ничто не могло превзойти твой альбом Kurt12, хотя критикам хотелось утверждать, что с каждым альбомом ты становилась многослойнее, темнее, как писали в The New York Times: «You can hear the homesickness in her voice, the homesickness for the countryside, for the life she left behind. She was the only one of her classmates to leave the village and now she is the only one who longs to go back. This record stems from an obsession with her childhood[44]44
В ее голосе слышна тоска по деревне, по жизни, которую она оставила. Она была единственной из одноклассников, кто уехал из деревни, а теперь она единственная, кто хочет вернуться. Эта пластинка про одержимость детством (англ.).
[Закрыть]». Я всегда вспоминал это последнее предложение и часто задавался вопросом, не из-за меня ли ты так одержимо желала вернуть то, от чего так сильно хотела избавиться, что я что-то отнял у тебя, у твоего детства, что ты так и не смогла вернуть, и никто не мог толком понять, что ты бросила эту девочку, когда уезжала, и как сильно ты тосковала по ней, я и сам не понимал, я понял намного позже, когда присяжные сидели напротив меня в темной комнате с дамокловым мечом над моей головой, и не только The New York Times напишет о тебе, но и The Guardian, и The Independent, все газеты провозгласят тебя великой, твое право на существование будет напечатано на кричащих заголовках жирным шрифтом, они анализировали тебя, как делал Фрейд в твоей голове, но ты пока была тут, моя возлюбленная, я все еще видел под черной оболочкой божественное дитя, я был очарован твоими странными трепещущими движениями, когда ты что-то объясняла, тем, что ты никогда ни на кого не смотрела дольше нескольких секунд, а затем снова уводила взгляд в некую точку в космосе; я видел твои соблазнительные недостатки: ты постоянно ковырялась в носу, да, ты ковырялась в носу как сумасшедшая, особенно если чувствовала напряжение, или тебе приходилось думать о чем-то долгое время, или если ты не находила нужных слов – тогда ты заталкивала мизинец глубоко внутрь и начинала копать, пока не находила то, что искала, хотя ты никогда не делала этого на глазах у кого-то, кроме твоего отца и брата, и все-таки однажды я поймал тебя в багажнике фургона, когда ты думала, что я сплю; я схватил тебя за руку и нежно зажал твой мизинец между губами, я слизнул желто-зеленую слизь с твоего пальца, а ты самодовольно сказала: «Теперь все мои мысли окажутся в тебе». Я ответил, что со мной они в безопасности, что я буду охранять их ценой своей жизни, я сказал, что ты должна съесть меня, чтобы вернуть их, это была детская привычка – ковыряться в носу, и поэтому мне так нравилось, что иногда ты случайно делала это и оказывалась в океане, где я не мог до тебя добраться, сам процесс и соленый привкус во рту успокаивали тебя, и тебе казалось странным, что люди испытывают отвращение и плохо относятся к этому, ты даже где-то читала, что египетский фараон Тутанхамон нанял человека, чтобы тот ковырялся у него в носу, за что получал три головы скота, комнату и питание, ты думала, что это бесполезная работа, но заработок для того времени был неплохой; твой мизинец был специально создан, чтобы влезать в эти темные дырочки, и сопли были самой вкусной сладостью, которая у тебя была, Бог дал ее тебе бесплатно, это была твоя собственная кондитерская, раньше шутила ты, хотя кубики карамелек и мятные подушечки, конечно же, казались более соблазнительными, потому что ты никогда не испытывала жажды поковыряться в носу, это было не то, о чем ты мечтала и не могла дождаться, это просто происходило, и это было блаженство, и ты знала, что и Муссолини, и Гитлер были известны тем, что ковырялись в носу, и из-за этого ты ощущала еще больше общего с Гитлером, и твой папа всячески пытался помешать тебе делать это; сперва, если ты переставала так делать, он дарил тебе подарочки: куклу Барби, с которой ты в итоге играла только дважды, а потом сделала так, чтобы ее расплющило под машиной, и похоронила ее в огороде посреди луковиц в надежде, что она снова зацветет, затем ты пошла дальше и стала строить на берегу реки хижины, где вы с братом притворялись, что живете в Средневековье, вы были странно очарованы им, точно так же, как и войнами, которые разыгрывали, и ты всегда хотела, чтобы в игре была авиакатастрофа, предпочтительно с «Боингом 247» 1933 года, в котором могли поместиться десять пассажиров, это был твой любимый самолет наряду с легким бомбардировщиком Douglas db-8a/3n, тоже из тридцатых годов; но даже после подарочков ты продолжала ковыряться в носу, и поэтому отец заставил тебя весь день носить кухонные прихватки, это помогало на какое-то время, но когда он разрешал тебе снять их вечером, ты ковырялась в носу до крови, чтобы наверстать упущенное время, и это было просто неудобно, ты не могла ничего взять в этих дурацких рукавицах, ты всегда думала, что жизнь слишком горячая, чтобы крепко хвататься за нее – каждый день был как блюдо из духовки; и когда тебе нужно было сходить в туалет, ты не могла вытереть попу, нет, это было невозможно сделать, не говоря уже о том, когда тебя заставляли долго держать руки в уксусе или скипидаре, и каждый раз, когда ты клала палец в рот, по тебе пробегала дрожь, дрожь ошибки, но в конце концов ты слизала ядовитый вкус, это был последний козырь, который помог больше всего, по крайней мере, теперь ты делала это вне поля зрения своего отца, потому что он с отчаяньем вытащил из ящика для инструментов канцелярский нож и большим пальцем толкнул задвижку, с помощью которой серебристое лезвие выползало из щели – он сказал, что отрежет твой мизинец, если поймает тебя еще хоть раз, и это помогло, теперь ты в основном делала это, когда сидела в своей комнате или когда ехала на велосипеде, тогда ты ковырялась от души, и это помогало, потому что всегда приносило покой, приносило ответы и новые идеи, твой нос был сундуком с сокровищами, и он в конечном итоге приведет тебя к твоему великому труду, к твоему первому альбому, одна из песен с которого будет называться Picking Your Nose[45]45
Ковыряясь в носу (англ.).
[Закрыть], и я не мог слушать эту песню, не чувствуя во рту твой мизинец, без мучительной тоски по тебе; ты утверждала, что внутри тебя находится миниатюрный пейзаж из комочков соплей, а еще ты могла сделать трюк, дотронувшись до носа языком, ты могла слизывать сопли из ноздрей, как это делают коровы, это был трюк, который ты часто повторяла на школьном дворе и за который твои одноклассники были готовы платить сотками, и я часто думал, что ты слишком много ковырялась, моя дорогая питомица, что ты погружалась слишком глубоко, как для своей роли в школьной постановке по клипу Майкла Джексона Thriller, песни, частично основанной на фильме ужасов «Американский оборотень в Лондоне» с монологом Винсента Прайса – вы должны были выступать перед всей школой и всеми родителями, это было в прошлом году, когда ты была в седьмом классе, и ты сказала мне, как пугалась каждый раз, когда учитель музыки показывал клип, и Джексон с визгом и ревом превращался в оборотня, а его руки – в когти, и уши заострялись; и ты рассказала, что по ночам ты видела головы зомби, вылезающих из могил, и учитель музыки указал вам на каждую деталь, на каждую эмоцию, которая была в клипе, он сказал, что это эмоции превращали зомби в зомби, а не бледность, мертвецкие движения или пустые глаза: правильная мимика – это сила, стоящая за любой игрой, и ты лучше, чем кто-либо, знала, какая мимика подходила к какой эмоции, потому что и твой па, и покинувшая были тайными мимами, и тебя назначили на роль зомби, хотя ты бы предпочла играть главную роль, роль девушки, или даже скорее самого Джексона, потому что на нем был великолепный блестящий красный пиджак, и некоторые из твоих одноклассниц считали его секси; и в течение нескольких недель ты разучивала его танцевальные движения, ты каждый день приходила домой с выкрашенным в белый цвет лицом, а затем смывала эту мазню мочалкой, на которой оставался белый след; в те дни ты была еще бледнее, чем обычно, а текст песни был легким, он сразу отпечатался у тебя в голове, но вот танцевальные движения никак не давались рукам и ногам, тебе не хватало грации, ты слишком много думала о том, как ты двигаешься и как это должно выглядеть для публики, и когда ты стояла в актовом зале, казалось, что руки и ноги становились слишком тяжелыми, как будто с них свисали скатерти на магнитной застежке, которые хотели удержать тебя на месте, как будто ты была чучелом на поле, которое стояло среди кочанов красной капусты и немного деревянно подпрыгивало на ветру – у вас дома его звали Сверчком, твой па всегда спрашивал, как у Сверчка дела, когда все остальные темы для разговора были исчерпаны, и в тот раз ты не смогла поймать ритм и слегка запаниковала, ты смотрела на своих одноклассников, которые свободно двигались под музыку с пустыми глазами зомби, а когда пришло время, когда ты, наконец, овладела хореографией, отчасти потому, что Камиллия занималась с тобой после школы и рассказывала мне дома, как глубоко ты погрузилась в материал, настолько безумно глубоко, что иногда ходила, как зомби, по школьному двору, вот как раз тогда, когда ты думала, что знаешь, о каком чудовище была эта песня, а именно о любви, и самозабвенно пела ее у себя в комнатке, как раз тогда, когда ты поняла каждую эмоцию и каждое слово, и все еще испытывала жуткую неприязнь к этой песне, однако ты смогла, хотя и не ожидала этого, начать думать о ней чуть мягче, именно тогда ты заболела, заболела от напряжения – так всегда происходило, когда ты дрожала из-за чего-то в школе, того, чего ты ждала или не ждала: у тебя начиналось расстройство кишечника, ты не могла идти в школу, и как только твой па говорил, что тебе нужно остаться дома, уже через час ты была здорова-здоровешенька, а затем фантазировала, как однажды получишь главную роль, как будешь сиять на сцене, но как только эта перспектива брезжила вновь, как только нужно было что-то показать, у тебя заболевал живот, и приходилось оставаться дома, если только ты не выступала с Hide Exception, в этом случае ты была невероятно стойкой, ты была сияющим ангелом; и ты сказала, что так и не забыла танцевальные движения зомби, они спрятались где-то в твоих конечностях, и ты считала шумиху вокруг Джексона непонятной, ты все еще не любила его музыку и так никогда ее и не полюбишь – ты думала, он просто чудак, и не понимала, как Маколей Калкин мог с ним дружить, что актер из фильма «Один дома» в нем увидел, потому что Калкина ты как раз считала бомбезным, хотя тебе было очень грустно, что он увлекся наркотиками, но ты уже тогда понимала, что жажду успеха, а затем и похмелье от него нужно время от времени притуплять; и ты упомянула, что в 1991 году, в год твоего рождения, Калкин снялся в небольшой роли в клипе на песню Джексона Black or White, и тебе понравилось, как весело и безумно он, тогда еще ребенок, прыгал с воображаемой гитарой, а в конце зачитывал текст, это был единственный клип, в котором Джексон вызывал симпатию, но все-таки не мог увлечь твое сердце, ты смотрела этот клип несколько раз только из-за любимого актера, потому что фильм «Один дома 2: Потерявшийся в Нью-Йорке» втайне был одним из твоих любимых, тебе нужно было смотреть его каждое Рождество, потому что ты тоже чувствовала себя потерявшейся в Нью-Йорке, но совсем по другой причине, и если уж речь зашла об этом фильме, если однажды ты собралась бы поехать в Эмпайр-Сити, то хотела бы попасть на экскурсию «Живи как Кевин»: ты бы остановилась на ночь в том же отеле, что и Калкин, Кевин МакКалистер, в отеле «Плаза», где одна ночь стоит не меньше двух тысяч долларов – ты посчитала, это около двух с половиной дойных коров; ты бы прошлась мимо магазина игрушек Данкана в Рокфеллер-центре, по мосту Гэпстоу в Центральном парке, где Кевин встретил Птичницу, которую сыграла ирландская актриса Бренда Фрикер – она так сильно тебе нравилась, что ты надеялась, что встретишь ее там и спросишь, как поживает ее разбитое сердце, отдала ли она его кому-то вновь, а после экскурсии ты бы оказалась в своем гостиничном номере на кровати с балдахином, с темно-красным бархатным балдахином, съела бы десять мороженых «Сандей», а затем приняла ванну с облаками пены, и тебе показался бы забавным факт, что сцена в душе, где Кевин двигает надувного клоуна за занавеской и заставляет мистера Гектора думать, что он действительно путешествует со своим отцом, была вдохновлена клоуном Пеннивайзом из «Оно», и тебе нравилось цитировать строчку из «Один дома», самую восхитительного фразу всех времен, из черно-белой сцены, вдохновленной гангстерским фильмом «Ангелы с Грязными Лицами» – и в удачные, и в неудачно выбранные моменты ты могла внезапно сказать, холодно ухмыляясь: «Сдачу можешь оставить себе, грязное животное». И иногда ты копала так глубоко, что я боялся, что однажды ты наткнешься на грунтовые воды, что упадешь на дно, хотя у людей на самом деле не было дна – как только его касаешься, оно исчезает под ногами, и всегда можно погрузиться еще глубже, или, как ты пела в Picking Your Nose: «The bottom is not the ground, your nose is not a way out, and it will always be like that, the depth is the depth that you create yourself. I dig and dig and no one sees that I’ve become the bottom of the hole, nobody sees it, my dear, they see my bleeding nose and they think it’s just a nosebleed[46]46
Дно – это не земля, твой нос – это не выход, и так будет всегда, глубина – это глубина, которую ты создаешь сам. Я копаю и копаю, и никто не видит, что я стал дном ямы, никто не видит, мой дорогой, они видят мой кровоточащий нос и думают, что из носа просто течет кровь (англ.).
[Закрыть]». Я видел, что в то лето у тебя часто шла кровь из носа, ты выглядела как ребенок с картины русского художника Васнецова: он сидел на скамейке рядом с дамой, засунув палец глубоко в нос, ты была похожа на него, я видел корочку свернувшейся крови по краю твоих ноздрей, и иногда, когда никто не смотрел, ты высовывала язык и пробегалась по ним, и никто не расплачивался за это зрелище сотками; во время наших поцелуев ты была на вкус как металл, и я только усугублял эти раскопки, ты прокапывала себе выход, но я не был носовым платком, я не был салфеткой, останавливающей кровь, я был грязью на внутренней стенке, повреждением волосков на слизистой, я был струпом, который все время шелушился.