Текст книги "Тарковские. Осколки зеркала"
Автор книги: Марина Тарковская
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 11 (всего у книги 33 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
Три друга из Елисаветграда
Князь Гога, он же Жорж, виконт Николя, граф Арсений – так звали друг друга члены этого тесного дружеского кружка. За этими высокими шутливыми прозвищами скрывались вовсе не аристократы, а беститульные молодые люди – Юра Никитин, Коля Станиславский, Асик Тарковский. Существовал еще и маркиз Рюэтти, личность которого остается для меня загадкой. Все друзья выросли в Елисаветграде, все пережили трагическое расставание с безмятежным, благополучным дореволюционным детством. Все были увлечены одной прекрасной дамой – Марией Густавовной Фальц. Все обожали поэзию и сочиняли стихи. «Ты лежишь подо мною распятая», – писал совсем юный Коля Станиславский, и друзья рукоплескали этим смелым строчкам.
Самым младшим из компании был Асик Тарковский, он же первый покинул родной город и переехал в Москву. Связь с друзьями юности, Николаем Станиславским и Юрием Никитиным, не оборвалась. На первых порах чужим и холодным городом была для папы Москва. Поэтому летят письма в Зиновьевск (так в двадцатые годы звался Елисаветград, в котором родился один из известных большевиков – Зиновьев), продолжается манерная игра в титулованные персонажи, продолжается изысканная литературная игра.
Вот письмо папы к Николаю Станиславскому от 10 октября 1926 года:
Милый друг, Ты, конечно, простишь мою не в меру разболтавшуюся Музу: она долго молчала – и потому разболтаться ей было необходимо; сей тихий бессвязный бред принял несколько неподходящую форму онегинских строф: да простит меня Тот, чьим именем освящена первая страница этого послания, более длинного, чем блестящего, и более искреннего, чем совершенного.
Мой милый vicont, Твой тончайший вкус – выберет места, достойные внимания, и пропустит слабые и негодные, сознаюсь, имеющие место в этом длинном письме. Но если Ты прочтешь в нем единственное, что я хотел Тебе дать понять им – то цель моя будет достигнута; дружественнейшая любовь к Тебе, нежнейшая грусть, смешанная с болью сожалений о милом нашему сердцу невозвратном шумном прошлом – темы этого послания.
Наши общие друзья – маркиз Рюэтти и князь George, – как и восхитительная супруга последнего, да примут мои наилучшие пожелания и выражения радости по поводу переезда их в новые, блестящие (как гласят страницы газет) апартаменты.
Прими уверения и прочее.
Твой гр. А.Тарковский.
К письму прилагается упомянутая выше поэма, из которой видно, как весело и беззаботно (думаю, что это сильное преувеличение – а деньги-то откуда брались?) проходила юность друзей в нэпмановские годы.
…«Палас», «Америкен» и новый
Тот ресторан, что держит Брант,
Где к вечеру, на все готовый,
Нас ожидал официант,
«Сильнее смерти», «Баядерку»,
Всю «Коломбину» и «Венгерку»
Из Жильбера… Звенит стакан,
Давно мой милый Гога пьян,
По приказанью Николая
Скрипач безумствует. Но вот
Встает и медленно идет
К дверям мой Гога. Исполняя
Заветы дружбы – с ним идем…
…в «Америкен» – и снова пьем.
Проходят годы, друзья мужают, женятся. У Арсения – сын, в проекте еще ребенок. «Восхитительная» Наталья, жена Юрия, родила ему дочь. Николай Станиславский породнился с Юрием Никитиным, женился на его сестре Татьяне. И Николай и Юрий уже не живут в родном городе. Но галантная игра в аристократов продолжается.
18. III.33.
Богодивный и прекраснейший!
На мой взгляд, дуэль на 20 шагов (стрелять с десяти) – несколько устаревшая форма искупления обид. Увы! Теперь в моде кукушка через выстрел в темной комнате: каждому дуэлянту дается право 40–50 выстрелов. Секундантов – не надо. О, разночинцы! Они проникли даже в благородный мир дуэли. Надеюсь, что ты стрелялся по правилам не нашего века…
Послание кончается словами:
Жду ответного письма, дабы иметь лишнее доказательство Твоей дружбы и блестящий образец эпистолярного стиля.
Тв(ой) А.
Спешно сообщи мне Юрин севастопольский адрес.
Следующее из сохранившихся папиных довоенных писем к Николаю Станиславскому датируется датой знаменательной – 18 июня 1941 года. Через пять дней начнется война.
За годы, прошедшие со дня написания предыдущего письма, много воды утекло. От Юры Никитина ушла любимая жена. Его маленькая дочь так любила своего отца, что нового «папу», отчима, хотела застрелить из игрушечного ружья. Юрий уже жил в Киеве, преподавал художественное слово в Киевском театральном институте. Позже работал на Киевской киностудии вместе с Довженко. В 1938 году был арестован, обвинен в шпионаже, осужден на пять лет и отправлен в северо-восточный лагерь Магаданской области. Юрий Никитин был учеником также репрессированного знаменитого украинского театрального режиссера и педагога Леся Курбаса.
Сероглазый красавец, талантливый чтец-декламатор, Юрий Васильевич Никитин продержался в лагере два с половиной года. Он погиб в Бухте Нагаева в 1940 году в возрасте тридцати пяти лет.
С тридцать восьмого года поселилась в папином сердце глубокая скорбь по Юрочке Никитину. «С какой нежностью и радостью я рассматривал Юру в книге о Курбасе! Как хотелось бы мне поговорить о нем, о нашей ранней юности! Все-таки, нам есть о чем вспомнить, улыбнуться чему и над чем поплакать», – писал папа Станиславским в шестидесятые годы.
К Николаю Дмитриевичу Станиславскому (1905–1970), театральному режиссеру, заслуженному деятелю искусств Украинской ССР (кстати, Станиславский – это его подлинная фамилия, не псевдоним, как у знаменитого Алексеева-Станиславского), судьба была более благосклонна. В последние годы жизни он вместе со своей женой Татьяной Васильевной жил в Житомире, был главным режиссером Музыкально-драматического театра. Папа виделся со Станиславскими летом 1970 года. Он и Татьяна Алексеевна приехали в Житомир на машине после туристической поездки во Францию. Гостили на их даче в знаменитом Тригорье, связанном с именами Эвелины Ганской и Бальзака. А в октябре Николая Дмитриевича не стало. В 1990-е скромные дачки в Тригорье были срыты с лица земли, и нувориши настроили там своих коттеджей.
После кончины Коли Станиславского папа стал думать о смерти. Он приехал ко мне и привез старинный перстень, принадлежавший когда-то его отцу. Он не хотел, чтобы после его смерти эта семейная реликвия попала в другие руки. Я уговаривала папу носить кольцо и дальше, но он так настаивал, что я взяла этот перстень с условием, что по первому слову верну его папе. (Кто мог знать, что однажды папина жена, Татьяна Алексеевна, приводя в порядок свою прическу, выдвинет ящик моего туалетного столика, откроет коробку с моей бижутерией и обнаружит там папин перстень. Скандал! Папа исподтишка показывает мне кулак, я за спиной Татьяны развожу руками, мол, кому придет в голову, что она может рыться в моем ящике. Но перстень остался у меня, папа так и не взял его обратно.)
А весной сорок первого года папа встречался со Станиславским в Йошкар-Оле – Николай Дмитриевич работал тогда в Марийском государственном театре.
И вот последнее предвоенное письмо папы к Николаю Дмитриевичу. Друзья еще молоды, но уже нет в этом письме и намека на галантную игру бывших «аристократов». Есть самоирония, грусть и любовь, которая не кончится и после смерти Станиславского.
18. VI.1941.
Милый, дорогой Коля!
Вот я получил приглашение на юбилей (какой? Может быть, пятилетие образования Марийской АССР? – М.Т.), а приехать не могу. Лежу я в постели, немощный, убогий, недужный, хворый, больной, бессильный, слабейший, замученный и неподвижный. У меня воспаление желчного пузыря. А как я хотел тебя видеть, родной мой!
От меня теперь – радости никакой, злюсь я на все и на всех, а пить мне нельзя еще 1/2 жизни, кормят меня манной кашицей, но и это не помогает…
Люблю я тебя нежно и вспоминаю о тебе очень часто – и представляю себе, как ты сидишь у своего радиоприемника, и пою, – охрипший голос мой приличен песне. – Черная ночка, край наш и плюйте на все!
Вероятно – скоро, если я смогу двигаться, меня увезут в санаторий.
Пожалуйста, Колечка, позвони мне: Кировская 31784, я подползу к телефону и поговорю с тобой, мое сердце. Достань, родной, у фотографа наши изображения и пришли мне ту (те?), где мы с тобой вместе… Целую тебя крепко и нежно.
Твой А.
В санаторий папа не попал. Мирная жизнь кончилась. До 16 октября 1941 года папа оставался в Москве, где готовился в ополчение, потом попал в Чистополь, потом – на фронт. А фотография, изображение, где он вместе с Колей Станиславским снят в Йошкар-Оле, у папы появилась спустя много лет. Тогда он мне ее и подарил с надписью:
Дочка дорогая, дорогая дочка.
Точка, запятая, запятая, точка…
Шуба
Всё еще близко, всё еще больно… Каждый вечер, прежде чем заснуть, я с маниакальным упорством занимаюсь одним и тем же бесплодным и утомительным делом – прокручиваю назад, как старую, истертую кинопленку, все, что произошло с Андреем, с мамой, с папой. Как сумасшедший Доменико из «Ностальгии», ищу ту точку, с которой все началось. Но, найдя ее, я понимаю, что бессильна что-либо изменить.
Шло счастливое лето 1976 года. Все потери были еще впереди, у меня росла чудесная маленькая дочка, и я наслаждалась материнством.
К тому же это было лето на папиной даче в Голицыне, папа с женой Татьяной Алексеевной приезжал довольно часто, и встречи с ним, продолжительные и такие домашние, добавляли мне счастья.
Я почему-то совсем не вспоминаю трудностей, связанных с маленьким ребенком, – бессонных ночей, кормлений, стирок. А помню, например, что к осени в саду созрело несметное количество яблок. Огромные, обманчиво восковые с виду и сладко-сочные на вкус яблоки «белый налив» падали на землю и глухо трескались от удара.
Я изо всех сил старалась справиться с их изобилием – варила каждый день компот и часами мешала повидло, которое пыхтело на плитке и время от времени плевалось горячими брызгами.
Татьяна Алексеевна, тщательно осматривая каждое яблоко, укладывала их в сумки, а приходивших гостей радушно угощала падалицей. Наши с ней отношения были вполне добрыми.
Но меня давно интересовали кое-какие подробности одного события. И вот однажды вечером, когда дочка моя уже спала, очередная порция повидла была разлита по банкам, а ползунки и кофточки развешаны по веревкам, за вечерним чаем в саду я собралась с духом и спросила Татьяну Алексеевну: «А помните ли вы вашу замечательную шубу? Из какого она была меха?» Она не насторожилась, как обычно, от моего вопроса, а с воодушевлением стала рассказывать давнюю историю о покупке своей знаменитой шубы из щипаной выдры.
Шуба из мягкого коричневого меха была сшита с заграничным шиком – с глубокими карманами, с поясом и даже с хлястиками на рукавах. Такой шубы не было ни у одной писательской дамы, и Татьяна Алексеевна по праву гордилась ей.
– Да, я помню, очень красивая была шуба. А скажите, в каком году вы ее купили?
И в этом вопросе она не почувствовала ничего подозрительного и ответила, что шуба была куплена летом 1947 года. Татьяна Алексеевна зашла в комиссионку на Петровке, увидела шубу, прибежала домой, и папа дал ей денег на покупку.
Вот это-то мне и надо было выяснить. Значит, действительно покупка совершилась именно вторым послевоенным летом, когда мама, не зная, куда нас деть на каникулы, отправила Андрея и меня сначала в Малоярославец к своему отцу, а потом в дом тестя своего двоюродного брата на станцию Петушки.
Я очень хорошо помнила то лето.
Дом дедушки в Малоярославце был большим и просторным. Но во время войны из окон повылетали все стекла, и они были заколочены досками. В доме было почти темно и пахло лежачим больным: дедушка Иван Иванович из-за болезни ног не вставал с постели.
Он слег и от болезни, и от пережитого во время войны. Оба его сына были в Красной Армии, и когда немцы в октябре 1941-го подходили к Малоярославцу, дедушка с женой и дочерью убежали в лес, опасаясь расправы. Когда после скитаний по лесу они вернулись, дом их был занят румынскими солдатами, а вещи растащены соседями. Вот тогда-то ослабевший от голода и болезни дедушка и перестал вставать, а ухаживала за ним его последняя жена Александра Ермиловна, настоящая мачеха из страшной сказки. Но о ней нужен отдельный рассказ…
С собой в Малоярославец мама дала нам две буханки черного хлеба и несколько селедок. Александра Ермиловна готовила из селедочных внутренностей, лука и сыворотки окрошку, которую ни Андрей, ни я не могли есть. Мачеха сердилась, но обижать нас не могла, все-таки мы были гостями.
Тем не менее мы старались уходить из темного дома, где хозяйничала Ермиловна и молча лежал обросший седой щетиной дедушка, которого мы совсем не знали и боялись.
Мы спускались по крутым склонам к реке Луже и долго шли по берегу, ощущая босыми ногами упругую влажность болотистой тропки. Андрей нес привезенный из Москвы этюдник с красками. Наконец он выбирал место, и мы останавливались. Меня Андрей сажал для оживления пейзажа. Я любила эти часы, проведенные среди летнего блеска и зеленых трав. Андрей писал красками, изредка вскидывая голову, чтобы взглянуть прищуренными глазами на натуру. Взгляд его был цепким и отрешенным одновременно. От всей фигуры Андрея исходило ощущение силы и надежности, а одержимость его захватывала и меня. Я ждала момента, когда из непонятных пятен на картонке возникнет наконец картина. Андрей писал берег речки с корявой ветлой, поворот дороги, темную ель на опушке леса…
Остаток этого лета мы провели под Москвой, в деревне около Петушков, жили одни в заброшенной, полуразвалившейся избе. Там не было ни Ермиловны, ни лежачего дедушки, но нам было совсем плохо. Как это у Некрасова? «В мире есть царь, этот царь беспощаден…» Да, нас мучил голод. Мама работала, и по субботам мы шли на станцию ее встречать. По дороге мы мечтали о том, что она привезет, и играли в странную игру: Андрей рисовал на дорожной пыли, чего бы он хотел поесть, а я должна была угадывать, что именно он нарисовал.
Привезенные мамой скудные продукты исчезали очень быстро, и конец недели был самым мучительным. Мы рвали красную рябину, но, даже испеченная на костре, она не утоляла голод. Грибы в тех местах росли какие-то странные, похожие на белые, но горькие и несъедобные. Другого «подножного корма» не было.
Андрей совсем забросил живопись, и мы без дела шатались по окрестностям. Однажды в лесу мы набрели на небольшую делянку с картошкой. Был конец августа, и картошка уже была крупной. Она была какого-то замечательного сорта – удлиненной формы, розоватая, необыкновенно вкусная.
В первый раз Андрей нарыл немного – сколько уместилось за пазухой. На следующий день он уже взял с собой сумку. Я сидела «на шухере» и шепотом торопила его: «Хватит, Андрей, пойдем!» Но он только нетерпеливо дергал в мою сторону ногой – отстань, мол. Если бы вдруг пришли хозяева, они нас, возможно, убили бы. Избили бы наверняка. Но все обошлось. А скоро то лето кончилось, и мы уехали домой, в Москву.
Начались школьные занятия, а Андрей записался еще и в художественную школу. Ему хотелось поскорее начать работать маслом, но пришлось рисовать карандашом пирамиды, кубы и аканты. А в ноябре Андрей простудился и заболел туберкулезом. Врачи сказали, что из-за сильного истощения защитные функции его организма ослаблены и не могут оказывать сопротивления палочкам Коха…
Тогда на даче в Голицыне Татьяна Алексеевна не поняла, почему меня интересовали подробности покупки ее шубы из щипаной выдры, случившейся почти тридцать лет назад. И слава богу, а то начала бы что-то объяснять, оправдываться.
А в чем она, собственно, была виновата?
В поисках Селибы
Селибой называлась большая поляна в лесу неподалеку от Игнатьева, вернее, между деревнями Игнатьево и Томшино (это то самое Томшино, о котором идет речь в начале фильма «Зеркало»). Надо было пройти километра полтора по красивейшей томшинской дороге, потом повернуть налево, пройти немного через светлый лес с высокими тонкоствольными березами – и вот она Селиба! Красавица поляна с широко раскинувшимися старыми дубами, с елочками по опушкам, где так хорошо было находить пузатые, с темно-коричневыми шляпками белые грибы.
«Сялиба» по-белорусски значит «подворье», «хутор», и действительно, на поляне, если приглядеться, можно было увидеть заросшие травой следы каких-то построек, очертания бывших фундаментов. Говорили, что здесь когда-то был хутор белорусских переселенцев. Это придавало поляне еще больше очарования – здесь, в таком красивейшем месте, когда-то жили люди… И мне тоже хотелось поселиться на Селибе, построить домик с палисадником и обязательно с русской печкой. В общем, в моих мечтах присутствовали уединение и уют – что это по Фрейду? Думаю, ничего хорошего…
Каждое лето, наверное, раз в неделю я бывала на Селибе. Походы в лес за грибами всегда заканчивались этим ритуалом – выйдешь из лесной чащи, находившись по зарослям и болотам, обойдешь по краю всю поляну, посидишь под дубом, подумаешь, помечтаешь…
Прошло много лет. И мы стали снова снимать дачу в Игнатьеве, уже не для сына, а для дочки. И снова я стала ходить в лес, и очень хотелось мне попасть на заветную Селибу. Но каждый раз я не могла найти к ней дорогу. Мы плутали по лесу, иногда находили похожие длинноствольные березки, казалось, еще немного – и мы выйдем из чащи на простор поляны. Но лес все продолжался – изрытый кабанами, сырой, заросший малиной, папоротником или осокой. В лесу было много лосей, правда, мы не встретили ни одного, только противные лосиные мухи пробирались под платок, как клещи. И так каждый наш поход в лес кончался полнейшим поражением. «Но ведь должна же быть там поляна, – думала я, – не могла же она исчезнуть с лица земли!»
Поиски Селибы стали моей навязчивой идеей. Меня уже не радовали прогулки по некогда любимой мною Долине Ботаники, названной так органистом и композитором, профессором Консерватории Александром Федоровичем Гедике, который до 1936 года часто гостил в Игнатьеве у своего друга композитора Максимилиана Максимилиановича Крутицкого. На месте дома Крутицкого на берегу Москвы-реки до сих пор растут старые туи и безымянные кусты с белыми пушистыми соцветиями.
Долина Ботаники шла вдоль небольшой речушки, весело журчащей на перекатах по каменистому дну, которая на карте обозначена как река Гнилушка, местными жителями называлась Романихой, а мама до войны звала ее Вороной. Так называл ее и Андрей. Вороной обычно зовется глубокое место, бочаг, но мама, видимо, перенесла это название на всю речку. Вода в ней была кристально чистой и ледяной. (В картине «Зеркало» есть сцена купания мальчика в этой речке. Представляю, как замерз маленький Филипп Янковский, который играл героя фильма в детстве.) Андрей уже с первого лета на хуторе купался в Вороне. А я совсем маленькая, летом 1936-го мне не было еще двух лет, страшно волновалась, когда мой брат, которому было четыре года, бежал в воду. «Оба они купаются, и когда Андрей один лезет в речку, Марина кричит: «Аррей, Аррей, ди (иди), Аррей! Ду…ля». Она боится, что он один лезет в воду», – из маминого письма к папе 15 июля 1936 года.
Итак, в семидесятых годах, когда мы жили в Игнатьеве с маленькой Катей, продолжались мои поиски Селибы. Каждый раз я сворачивала с томшинской дороги именно там, где нужно, углублялась в лес, находила длинноствольные березы… И опять возвращалась ни с чем, мокрая, усталая, еле волоча ноги в резиновых сапогах, с ведром переросших, изъеденных улитками подберезовиков.
И наконец, сдавшись, я спросила у кого-то из деревенских, почему это я не могу никак найти Селибу. «Да ее давно засадили лесники. Нет этой поляны, заросла она!» Это был удар в самое сердце. После этого известия мне уже было легче перенести дальнейшее разорение любимых мест – постройку дачного поселка по Долине Ботаники вдоль речки Гнилушки – Романихи – Вороны и дороги – через сосёнки к этим дачам.
Я не езжу больше в Игнатьево. Зачем? Ведь реальной Селибы давно нет, а та, что помню, всегда со мной.
Воспоминания о старом шкафе
Это был высокий шкаф из мореного дуба, украшенный поверху резьбой – деревянные листья и розы, – штучная работа уважающего себя мастера-краснодеревщика позапрошлого века. Шкаф назывался «шифоньер», в нем было три широкие полки и один выдвижной ящик. А еще его называли «зеркальный», потому что в его дверцу во всю ее ширину и длину было вставлено большое зеркало.
Когда-то шкаф этот принадлежал бабушкиной матери Марии Владимировне, и стоял в собственном доме Дубасовых на Пименовской улице. Когда Мария Владимировна умерла, он по разделу имущества перешел к бабушке, самой младшей из ее дочерей. Можно сказать, что с этого момента и начались злоключения зеркального шкафа.
Сначала его перевезли из Москвы в Козельск, где первый муж бабушки, Иван Иванович Вишняков, получил место судьи. Из Козельска шкаф вместе с бабушкой и дедушкой переехал в Малоярославец.
Дедушка Иван Иванович на своих молодых фотографиях выглядит добрым сероглазым блондином, и только стоящие густым ежиком волосы наводят на мысль о его жестком и неуживчивом характере.
Бабушка рассталась с ним во время Первой мировой войны и приехала в Москву со своими вещами, в числе которых был и зеркальный шкаф. Правда, хранить в шифоньере ей стало почти нечего. Иван Иванович, узнав об измене бабушки, хотел застрелить ее из револьвера, а когда она выскочила в окно и убежала, заперся в комнате и всю ночь резал на узкие ленточки ее красивые дорогие платья, сшитые в Варшаве у лучших портних.
В Москве бабушкина мебель стояла какое-то время в квартире ее сестры, генеральши Людмилы Николаевны Ивановой, в Спасских казармах. Сам генерал был на фронте, шла война 1914 года, и бабушка, не стесняясь, могла петь в огромном двусветном зале, где голос ее звучал замечательно.
После революции она уехала на Волгу со своим вторым мужем, Николаем Матвеевичем Петровым. Шкафу тоже пришлось последовать за ней в багажном вагоне. Тогда-то и обломилась с одного края веточка на его резном кокошнике – грузчики уже не церемонились с чужими вещами.
После кончины Николая Матвеевича, примерно года за полтора до войны сорок первого года, бабушка, получив у юрьевецкого начальства броню на свою комнату, переехала в Москву. Она уже знала, что папа оставил семью, и решила помочь маме нас воспитывать. Мама не нашла в себе мужества запретить ей приехать. И в двух маленьких комнатках на Щипке в один прекрасный день кроме мамы, Андрея и меня оказались: бабушка, ее бывшая домработница Аннушка и мебель – огромный письменный стол Николая Матвеевича, красный плюшевый диван и зеркальный шкаф, он же шифоньер.
Вещи похожи на людей, им тоже нужен уход и хорошие условия. Их нужно любить и лелеять, их нельзя запихивать в тесные сырые углы. Исторические катаклизмы также не идут им на пользу.
Когда началась война, в красивую дубовую поверхность шкафа пришлось ввинтить кольца для висячего замка. Мы уезжали в эвакуацию, всего взять с собой не могли, и кое-что пришлось оставить в шкафу. Например, кусок черного бархата – папин подарок. Когда-то папа мечтал увидеть маму в бархатном платье.
Соседям, которые заняли в войну нашу первую комнатку, пришлось очень постараться, чтобы выдрать кольцо и открыть шкаф. На гладком дереве появились безобразные рубцы, а мамин бархат был продан соседским сыном на зацепской толкучке.
По мере того как мы подрастали, вещи в доме утрачивали красоту и былое величие. Мама была к ним равнодушна, и бедная бабушка в одиночку боролась с нашими разрушительными инстинктами.
Как-то Андрей узнал, что бывают спички, которые могут загораться от любой поверхности. Он стал чиркать спичками по зеркалу. Они, конечно, не загорались, потому что были совсем другого сорта, но Андрей все чиркал и чиркал. Бабушка возмущалась, но поделать ничего не могла, и на зеркале появлялись все новые и новые полосы…
Годы шли, от шкафа отпадали и утрачивались навсегда какие-то декоративные кружочки и уголки. Его хозяйке, бабушке, теперь уже было совсем безразлично, что с ним происходит.
Я вынула широкие полки и устроила из шифоньера гардероб, и бабушка никак не реагировала на это событие. Через некоторое время она умерла.
А шкаф пришлось перевезти в Бирюлево – дом № 26 по 1-му Щиповскому переулку освобождали под общежитие для рабочих. Мама в Бирюлеве не жила, она приехала к нам на Юго-Запад, и шкаф несколько лет простоял в пустой комнате.
Потом произошло то, о чем я не люблю вспоминать.
Если бы я оказалась на космической станции, летающей по орбите вокруг планеты Солярис, Океан материализовал бы этот зеркальный шкаф. Дело в том, что пришлось освобождать мамину комнату в Бирюлеве, а в нашу тесную квартиру он не входил. И пришлось его уничтожить. Да-да… Мы сняли зеркальную дверцу с петель и стали разбивать шкаф – было невозможно выбросить его целиком.
Мы его убивали, а он не хотел умирать. Он мог прожить еще лет триста: ведь он был на редкость прочно сделан уважающим себя столяром-краснодеревщиком…
Мы бросили стенки от шкафа на бирюлевской помойке, а дверцу перевезли к себе.
Как хорошо, что Андрей когда-то не слушался бабушку и оставил на зеркальной поверхности следы от своих спичек, драгоценные линии-напоминания.
Этому зеркалу суждено было стать первым и главным Зеркалом в судьбе Андрея, прообразом всех зеркал в его жизни и в его фильмах. Оно было покрыто в старину настоящей серебряной амальгамой, поэтому отражение в нем смягчено и чуть загадочно.
Таинственная суть зеркала впервые обнаружилась, когда друг наших родителей, Лёвушка Горнунг, принес отпечатки сделанных возле него снимков – папа в кожаном пальто и папа с маленьким Андреем на коленях. Позже Лев снял у зеркала уже повзрослевшего, шестнадцатилетнего Андрея.
Покрытое амальгамой стекло повторяло облик позирующих, но это повторение не было их точной копией. В нем угадывалось что-то иное, как будто зеркало проявляло то, что в реальности было скрыто под привычными чертами…
Я гляжу в его тусклую поверхность и вижу свое отражение. Андрей всегда был старше меня. Теперь – старше я. Пройдет еще немного времени, и мы с ним встретимся.
По ту сторону зеркального стекла.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?