Текст книги "Антиквар"
Автор книги: Марина Юденич
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
– Не могу, – говорит, – сдержать стремления улыбку твою дивную запечатлеть и тем – сохранить.
– Что ж ее хранить, – удивляется Душенька, – если я рядом и могу в любую минуту улыбнуться тебе, как захочешь…
– Не для себя, – объясняет Иван. – Мне того счастья хватит с лихвой. Для потомков.
Смеялась Душенька:
– Им моя улыбка ни к чему. Свои девушки подрастут.
Но Иван стоял на своем…
Другое дело, что портрет писать – не украдкой словом-другим перемолвиться.
Время нужно и место, чтобы усадить Душеньку как следует, кисти, краски разложить, холст натянуть.
Судьба, однако, и здесь поначалу пошла вроде бы навстречу.
Затравили егеря волчью стаю. В минуту поднялась и умчалась с гиканьем княжеская охота.
Тут и метель, будто специально ждала случая, налетела, завьюжила, замела дороги.
Не вернется князь Юрий в Покровское раньше, чем уляжется непогода.
А уляжется, похоже, не скоро.
Потому не торопится Иван Крапивин, аккуратно смешивает краски, улыбается Душеньке, долго смотрит, никак не налюбуется.
– Скоро, Ванюша?
– Потерпи, голубушка.
– Потерплю, милый. Только… боязно.
Страшно Душеньке.
Строго-настрого запрещено крепостным актрисам принимать гостей у себя во флигеле, тем паче мужеского пола. Да еще ночью.
Трепещет Душенька.
Но – просил же милый! – нарядилась во все лучшее.
Алый сарафан искусно расшит золотыми и серебряными нитями, мелким речным жемчугом. На голове – такой же нарядный кокошник, тонкая, прозрачная фата невесомым облаком окутала плечи.
Плавятся свечи.
Едва касается холста тонкая кисть.
Оживает в жаркой светелке вторая Душенька, улыбается кроткой своей улыбкой.
Вот уж и портрет почти готов.
Почти – да не совсем.
Снова берется Иван за кисти – но в этот миг снова оглушительно хлопает где-то поблизости.
Топают в тесном коридоре чьи-то ноги, с треском распахивается маленькая дверь в светелку.
– Ты гляди-ка, и впрямь… Воркуют…
– Чего на них глядеть? Вяжи голубков…
Красные обмороженные руки тянутся к Душеньке, тянут с точеных плеч кисейное облачко.
Страшно кричит Иван, стремглав бросается на обидчика.
И – с размаху – будто налетает на стену.
Боли не чувствует, только меркнет в глазах медовый свет свечей, и – беспросветная, бесконечная – распахивает перед ним свои объятия тьма.
Москва, год 2002-й
День был серым.
Хотя стоял на дворе сентябрь – и по всему осени полагалось еще некоторое время баловать горожан ласковым теплом, уютом тенистых парков и скверов, отрадой прохладных водоемов.
Лето, впрочем, в этом году выдалось непостоянное и какое-то строптивое.
То терзало землю нестерпимой жарой. В Подмосковье горел торф, и Москву окутывал плотный удушливый смог.
То растекалось холодными дождями, унылыми и затяжными, как осенью.
Дни тогда становились будто короче – торопливо перетекали в сырые промозглые вечера.
Осень пришла за ним такой же капризной.
День сентябрьский стоял теперь какой-то невнятный.
Дождь не зарядил с утра, ветер не трепал мокрые кроны, до срока срывая листву, и, пожалуй, было даже тепло.
Но – хмуро. И неуютно.
Грязно-белое небо едва не касалось крыш – город, распластавшийся под ним, казался серым.
Поблекли краски, потускнела позолота.
Даже необузданное рекламное многоцветье не бросалось в глаза.
В такие дни растекается в душах тихая мохнатая лень, кажется, что время остановилось или ползет черепашьим ходом и ничего – по крайней мере ничего примечательного – в обозримом будущем не произойдет.
Просто по определению.
Опасная, надо сказать, иллюзия!
Теперь Игорь Непомнящий знал это наверняка.
Равно как то, что никогда не забудет этот унылый день.
С утра в магазин заглянуло всего несколько случайных посетителей, все – просто так, из любопытства, и потому задержались недолго.
В крохотном кабинете откровенно скучал пожилой приемщик, бывший сослуживец Игоря Всеволодовича по министерству культуры.
Опытный искусствовед, как большинство коллег в известные времена оставшийся без работы, он по сей день рассыпался перед Игорем в благодарностях за то, что, повстречав случайно на Арбате, тот не прошел мимо. Не отвернулся безразлично, а то и брезгливо, как поступают теперь многие, счастливо преуспевшие в жизни.
Работа в магазине была несложной. Порой – интересной, чаще – однообразной.
Но, как бы там ни было, это была работа по специальности, которая теперь – как решил было Борис Львович – стала никому не нужна.
Оказалось – нужна. К тому же платили за нее совсем неплохо.
Большая по нынешним временам редкость.
В тот день Игорь появился в магазине после обеда, и сразу же – едва перекинулись с Борисом Львовичем парой слов – звякнул колокольчик у входа.
Через секунду в закуток приемщика заглянул плотный, невысокого роста мужчина с окладистой русой бородой и маленькими, пронзительными бледно-голубыми глазами.
– Мое почтение! – Коротким, цепким взглядом незнакомец обежал помещение, мгновенно оценив все, что в нем находилось, включая обоих мужчин. – Хозяин где пребывает?
– Здесь и пребывает.
Игорю мужчина не понравился.
С ходу объяснить неприязнь он, пожалуй, не смог бы.
Нужды, впрочем, не было.
Пока.
– Вы, стало быть?
– Стало быть – я.
– Очень приятно. Перетереть бы?
– Прошу.
Черт его знает, с чем он пожаловал, этот крепыш, в неброском черном кожаном пиджаке и черной же рубашке, небрежно расстегнутой на груди?
За годы, что обретался в арбатских переулках, к тому же в неспокойном антикварном деле, Игорь привык ко всему.
И потому не испугался – насторожился немного.
В принципе же был готов и к неприятностям, и к нечаянной удаче.
В равной степени.
Он провел незнакомца вниз, в подвал, где разместился еще один торговый зал, рассчитанный на понимающую публику, не в пример фланирующим зевакам, случайно свернувшим с Арбата.
Дальше – небольшой кабинет.
– О! Тут, я смотрю, у тебя пейзаж интересней.
Ничтоже сумняшеся крепыш перешел на ты, отчего неприязнь Игоря Всеволодовича заметно усилилась.
Гость, однако, чувствовал себя уверенно.
Предложенное кресло занял с хозяйской небрежностью, при этом беззастенчиво разглядывал Игоря в упор.
Но прежде, едва переступил порог, трижды, широко – и явно в расчете на внешний эффект – перекрестился на образ Божьей Матери, висевший над столом хозяина.
– Ну-с, позвольте представиться: Михаил Суров, православный.
Теперь все сошлось воедино.
Старинный крест на голой груди – разумеется, золотой, щедро усыпанный алмазами.
Пронзительный взгляд бледных глаз.
Демонстративное крестное знамение.
И наконец, многозначительное – «православный».
Не фанатик, истово верующий во Христа, но очень хочет казаться.
– И? – Игорь смотрел холодно.
– И твой сосед. Прошу, как говорится, жаловать. Насчет любви – не настаиваю, ориентация нормальная. У тебя вроде тоже.
– Православный натурал – это понятно. А… сосед?
– Еще проще. За углом…
Суров назвал соседний переулок, в буйной зелени которого примостился магазин-близнец – маленький, тесный, с таким же, как у Игоря, узким кругом постоянных клиентов.
Теперь, надо полагать, что-то разладилось в этом кругу.
В антикварном мире ходили упорные слухи о проблемах, с которыми столкнулся замкнутый, неразговорчивый коллега.
Предметно об этих проблемах никто толком не знал, что, впрочем, скорее традиция антикварной торговли, нежели исключение из правил.
Здесь в чести полутона и полушепот – громкие скандалы редки, жесткое противостояние и даже кровопролитные баталии разворачиваются, как правило, вдали от посторонних глаз.
И в большинстве своем – тайно.
– Значит, купили магазин? – Амикошонское «ты» Игорь упрямо игнорировал.
– Забрал. За долги. Большие, между прочим, долги. Лавка со всем барахлом – мелочь, не покрыла и сотой доли. Но интересно, знаешь. Старина.
– Антиквариатом прежде занимались?
– Я, старичок, всем прежде занимался. И занимаюсь. Потом, имеются специально обученные люди. И кстати, у тебя на торговле кто сидит?
– На торговле? А-а, ну да… Кандидат искусствоведения.
– Это ясно. Они все – кандидаты.
– Не понял.
– Да будет тебе невинность изображать – все ты понял. Интеллигентность, однако, так корежит, что погано вслух произнести… – Суров поднялся из кресла, но уходить не спешил, тяжело навис над столом. – А мы, между прочим, так понимаем, что торговать русской стариной должны русские люди. А?
– Кто это – мы?
– Кто? – Незваный гость, похоже, удивился. – Мы – это мы.
Сказано было веско, с ударением.
Последовал неопределенный, но широкий жест рукой, из которого явно следовало – «нас» много.
Мы – кругом.
«Имя нам – легион», – неожиданно подумал Игорь Всеволодович.
Но промолчал.
Выдержав паузу, Суров вышел, громко хлопнув дверь.
– Кто это был? – В глазах Бориса Львовича за толстыми стеклами старомодных очков плескалась тревога.
– Мразь.
– Бандит?
– Нет. Мразь философствующая.
Они помолчали.
– Так что же? Готовиться к неприятностям?
– Дорогой Борис Львович, готовность к неприятностям – естественное состояние современного россиянина, тем паче свободного предпринимателя. Насчет свободы я, впрочем, погорячился. Какая, к черту, свобода?…
Он так и не закончил фразы, наткнувшись вроде с размаху на какую-то параллельную мысль.
И так, в задумчивости, двинулся обратно вниз.
На первой ступени шаткой лесенки, однако, остановился, обернулся, вспомнил вдруг о неоконченной беседе.
Борис Львович смотрел внимательно и по-прежнему тревожно.
– В общем, ерунда, – невпопад подытожил Непомнящий. – Не берите в голову.
– Хорошо бы – так.
Старик, похоже, ему не поверил.
Румянцево
Тульской губернии, год 1832-й
Падает снег.
Медленно кружат снежинки за окном.
Много снежинок.
А еще алмазная пыль едва заметным искрящимся облачком парит над землей.
Неразличим горизонт – белое небо сливается с белой землей, а меж ними воздух, прозрачный и невесомый обычно, кажется плотным, густым, вязким и тоже белым.
Солнца не видно.
Лучи, однако, достигают земли.
Оттого в снежном пространстве разливается слабое розовое сияние.
Странно.
Красиво.
Так бывает утром, сразу же после рассвета, или, напротив, пополудни, когда короткий зимний день еще только засобирается прочь, только надумает уступить место быстротечным синим сумеркам.
Что же теперь наступает – день или вечер?
Никак не разберет Иван Крапивин.
Да разве же только это?
Ничего не понимает.
И прежде всего: где он?
Небольшая комната убрана по-барски.
Узкая кровать, на которой лежит Иван, поместилась в нише за тяжелым бархатным пологом.
Такие же шторы на высоком окне собраны у подоконника толстым шелковым шнуром с кистями.
Белье – тонкое, батистовое. Одеяло – теплое, легкое. Не иначе на лебяжьем пуху.
Возле кровати – изящное кресло на гнутых ножках, маленький столик, лампа с расписным, цветного стекла абажуром.
Тщетно силится Иван вспомнить – нет, не бывал он прежде в этой нарядной спальне и не заглядывал даже.
Высокая белая, с золотой виньеткой дверь между тем открывается осторожно.
Чьи-то шаги утопают в мягком ковре.
Легкие шаги, похоже – женские.
И тут же – будто молния полыхнула в памяти – вспомнил Иван.
Закричал.
Крика, однако ж, не слышно – слабый стон разнесся по комнате.
– Душенька, – стонет Иван, – Душенька…
На большее недостает сил – туманится сознание.
Только видит – женское лицо склонилось над ним.
Не Душенькино вовсе – простое, немолодое, усталое.
Но – доброе.
– Очнулся, родимый! – восклицает незнакомый голос. И продолжает громче, окликая кого-то: – Беги, Матреша, к барину. Скажи – ожил художник.
– Душенька…
Иван будто не слышит ничего.
Все – о своем.
– Что, голубчик? Кого зовешь?
– Душенька…
– Бредит, сердечный. Поторопилась я барина звать-то.
Однако – поздно.
Широко распахнулась золоченая дверь.
Другие – тяжелые, уверенные – шаги не смягчил даже толстый ковер.
И голос – низкий, густой – раздался совсем рядом, прямо над постелью больного:
– Пришел в себя?
– Показалось было – пришел. Да, видно, не совсем. Бредит. Все Душеньку какую-то кличет.
– Душеньку?
– Мерещится, поди, кто-то.
– Не мерещится. Девушку балетную вместе с ним экзекуции подвергли. Она не вынесла – умерла, говорят, от первых плетей.
– Ах ты, Господи! Невеста ему была – али как?
– Не знаю, Захаровна. Однако не думаю. Князь за то велел пороть, что вместе их застиг. Портрет актрисы юноша сей вознамерился писать без княжеского дозволения. Карали обоих. Над молодцем, однако, Господь смилостивился – не иначе. На ту пору как я с протекций насчет него явился, художник наш без памяти уж третьи сутки лежал.
– И у нас без малого месяц.
– Ничего. Доктор обещал – выживет.
– Тебе, батюшка, Михайло Петрович, за добро воздастся…
– Не во мне дело. Большой, говорят, талант у нашего подопечного, даже – великий. Потому, полагаю, хранит его судьба.
Помолчав немного, выходит Михаил Петрович Румянцев прочь.
В задумчивости качает головой – странно, однако, оборачивается порой жизнь.
Вот ведь!
Нечаянный разговор случился в петербургском доме, в памятный вечер, когда открывали публичный музей покойного братца Николая Петровича.
Мимолетный.
И время порядочно минуло с той поры. Был ноябрь – теперь уж февраль на дворе.
А вышло так, что художник, о коем вскользь и не сказать, чтобы слишком настойчиво, просил князь Борис, полуживой лежит теперь в доме графа Румянцева, в тульском имении.
И болит о нем душа у Михаила Петровича.
С той поры болит, как приехал по-соседски ходатайствовать о судьбе безвестного живописца к бывшему приятелю Юрию Несвицкому, да повздорил – едва не бросил перчатку.
Обошлось.
Князь Юрий, хоть и пребывал в состоянии, близком к помешательству, – отступил. Отдал художника, даже денег за него брать поначалу не хотел.
После – взял.
Художник между тем был без памяти и так плох после барских плетей, что Михаил Петрович сильно сомневался, что перенесет без малого двести верст пути от орловского Покровского до тульского Румянцева.
Перенес.
И похоже, теперь пошел на поправку.
Дай-то Бог.
В задумчивости замирает у окна Михаил Румянцев.
Долго смотрит на падающий снег.
Слабо бьются о стекло большие снежинки, все заметнее розовеют в лучах заходящего солнца.
День проходит.
Москва, год 2002-й
Конец серого дня, как ни странно, прошел в хлопотах.
Ближе к вечеру вдруг повалил народ – всплеск неожиданного интереса к арбатской старине захлестнул случайных прохожих.
Возле прилавка сразу же стало тесно.
У двери Бориса Львовича вообще образовалась очередь.
Три старушки из окрестных коммуналок, одновременно, похоже, проев пенсионные рубли, с одинаковой тоскливой решительностью вознамерились расстаться с незатейливыми фамильными безделушками.
Одна принесла замысловатую масленку редкого корниловского сервиза, другая – одинокую граднеровскую вазочку с щербинкой.
Жертва третьей оказалась наиболее весомой и с антикварной точки зрения привлекательной.
Небольшой фарфоровый мужичок знаменитой поповской фабрики, как живой, чинно восседал на пеньке, собираясь неспешно пообедать. Под босыми ногами странника хорошо различима даже малая травинка и пожухлый листок, упавший с невидимых крон. Рядом – крохотные сапоги, разбитые в дальних странствиях, но с аккуратными заплатами на подошвах. Мужичок, судя по всему, беден, но по-крестьянски основателен – и аккуратист. Образ вышел яркий и, несмотря на малую форму, выверенный до мельчайших деталей.
Одно слово – Попов.
Борис Львович статуэткой залюбовался.
И не стерпел – сколь было прыти, помчался вниз, к Игорю, разделить восторг.
– Что просит? – Непомнящий деловито повертел фигурку в руках, мгновенно оценил клеймо – едва различимый оттиск двух букв, слившихся в одну.
– Как всегда… – Борис Львович виновато, за глаза будто бы извиняясь перед коммунальной старушкой, вздохнул. – Что дадим.
– И что дадим?
– Триста – будет по-божески. Только…
– … деньги нужны сегодня и позарез.
– Но всего триста. А у вас…
– Помню. На Попова есть клиент.
– Вот именно. А с него тысяча – будет по-божески.
– Ладно, благодетель, спасайте старушку. И поинтересуйтесь насчет Попова – может, еще что завалялось на буфете?
– Спрашивал. Говорит – последняя.
– Они всегда так говорят, а потом тащат сервиз от Фаберже…
– Это был письменный прибор.
– Не суть.
Оба вдруг улыбнулись одному и тому же воспоминанию.
Лет восемь кряду ходила в магазин маленькая арбатская старушка, в неизменных, несмотря на погоду, шляпке с вуалькой и перчатках на сухоньких ручках.
Носила допотопный хлам – одинокие чашки неясного происхождения, гнутые серебряные ложки, монокли с треснутыми стеклами, веера из полуистлевшего китайского шелка.
Притом обстоятельно разъясняла художественную ценность каждой вещицы.
Смотрела с достоинством и горьким упреком.
Дескать, что же вы, господа, как не совестно предлагать такие гроши?
Но – уступала.
На вопрос, нет ли в запасе чего поинтереснее, одинаково скорбно роняла:
– Это последнее.
Но через месяц-полтора – как штык – появлялась снова.
В конце концов к ней привыкли. И не чаяли, что однажды, явившись в положенный срок, старушка сразит наповал.
Из холщовой хозяйственной сумки, дряхлой, как хозяйка, и потертой, как ее кокетливая шляпка, был извлечен фантастической красоты и ценности настольный гарнитур от Фаберже. Серебряный, с нефритом, к тому же щедро усыпанный алмазами.
Потрясенный Борис Львович долго не мог произнести ни слова.
А старушка негодовала:
– Вам нравится это мещанство?
– Откуда?! – Заглянувший в закуток Непомнящий дар речи сохранил, но говорить мог односложно, к тому же от волнения охрип.
– Папочке преподнесли благодарные купцы. Разумеется, на его столе это никогда не стояло. Лежало в коробке.
Коробка – великолепно сохранившийся футляр синей кожи с золотым тиснением, обтянутый изнутри тончайшим шелком, – сама по себе представляла немалую ценность.
История же старушки, не признающей Фаберже, заняла достойное место в бесконечной череде антикварных сказок, пара-тройка которых непременно воплотились в судьбе любого уважающего себя торговца древностями. И без них никакой антиквар не антиквар вовсе – а так, оседлый старьевщик.
Гарнитуры от Фаберже, впрочем, приходят нечасто.
Для обычного дня хорош был и Попов.
К тому же триста долларов, выплаченные старушке немедленно, разумеется, прошли мимо кассы, и, стало быть, ожидаемая прибыль размером в семьсот могла считаться едва ли не чистой.
Тем более получить ее Игорь Всеволодович рассчитывал не позднее чем в ближайшие дни.
Возможно, даже нынешним вечером.
Совсем неплохой профит.
Маленькое везение между тем продолжалось.
«Клиент на Попова», маститый адвокат, страстный коллекционер русского фарфора, оказался в Москве и, на удивление, относительно свободен.
По крайней мере на звонок мобильного телефона ответил сразу, а уяснив, в чем дело, прямо-таки запросил о встрече.
– Игорек, голубчик, – низкий, уверенный голос коллекционера, имевший удивительное свойство проникать в души судейских так глубоко, что весы Фемиды чаще склонялись в пользу его подзащитных, звучал просительно, – к тебе сегодня никак не успею. Но ведь и ночь теперь не засну… Нет, скажи честно, хорош Попов?
– Хорош – не то слово. Тридцатые, полагаю, годы.
– Тридцатые? Ой-е-ей, самый горбуновский[20]20
Знаменитый завод русского художественного фарфора в селе Горбуново, достигший расцвета в 30–40 гг. XIX в.
[Закрыть] расцвет. Определенно не засну!
– О чем речь, Герман Константинович? Скажите, куда и во сколько?
– Правда, родной? Честное слово, обяжешь. А хочешь, поужинаем вместе? Я без ужина при любом раскладе спать не ложусь. Только поздновато будет, часиков в десять, а?
– Сочту за честь…
Ужинать решили в «Узбекистане».
Правда, искушенный в теперешнем ресторанном разнообразии Непомнящий уточнил:
– В «Узбечке» или в «Белом солнце…»?
Вопрос был не праздным.
Рядом с «Узбекистаном», бывшим когда-то одним из самых «вкусных» столичных ресторанов, теперь блистал еще один – гастрономический римейк культового фильма.
Разумеется, также с восточной кухней.
Этот, ко всему, был модным и, похоже, затмил пожилого соседа.
Адвокат, однако, был профессионально консервативен не только в части основательных двубортных костюмов.
– В «Узбечке», дорогой, именно в «Узбечке». Я, знаешь ли, теперь счастливо дожил до тех лет, когда в рестораны идут исключительно поесть, а не себя показать в соответствующем интерьере. Я вообще, если хочешь знать, когда ем, интерьеров не замечаю.
– Так ведь в интерьерах тоже кормят.
– Тоже, родной, вот именно, что – тоже.
– Да Бога ради, Герман Константинович, в «Узбечке» так в «Узбечке». Я там сто лет не был, а когда-то душу мог отдать за их чебуреки.
* * *
Кормили действительно обильно и вкусно.
Как встарь.
Однако наблюдались «интерьерные» новшества.
Взоры гостей теперь услаждали почти настоящие одалиски – яркие пышнотелые девы в мерцающих «гаремных» одеяниях.
Животы красавиц, разумеется, были обнажены и приятно колыхались при каждом движении равно с другими впечатляющими частями тела.
Действо разворачивалось в непосредственной близости от закусывающей публики, прямо между столиками и низкими диванами.
Восток, словом.
И никак не иначе.
Так что, отдав должное трапезе, каждый нашел отраду для глаз.
Герман Константинович с обожанием разглядывал заветную статуэтку.
Игорь Всеволодович с некоторой ленцой созерцал томных красоток.
Притом беседовали неспешно.
Влюбленный в Попова адвокат, правда, все сводил к одному – никак не мог оторваться от новой игрушки.
– Определенно, Игорек, день сегодня счастливый.
– Как для кого. Для меня – в крапинку.
– Проблемы? – В расслабленном баритоне Германа Константиновича чеканно прорезался профессиональный металл.
– Пока не понял. Что-то неопределенное, но малоприятное.
Игорь вкратце обрисовал послеобеденный инцидент с «чернорубашечником».
Слово, кстати, выскочило только теперь, но – теперь же вдруг стало понятно – как нельзя более точно отразило сущность незваного гостя.
Или всего лишь подозрения относительно нее?
Впрочем, обоснованные.
– Да-с, мерзко. Они теперь, знаешь ли, заметно активизировались. Отчего-то… Хм, а вот любопытно – отчего это, собственно, вдруг?
– Да кто они-то, Герман Константинович? – Вспомнился сразу во всей своей самоуверенной наглости широкий жест пришельца, и захлестнуло раздражение.
– А-а, называй как хочешь: фашисты, скинхеды, национал-патриоты – все, в принципе, подходит. И все, в принципе, не суть точно. Но у тебя, надеюсь, там все необходимое присутствует?
Пухлый палец адвоката вознесся вверх, так, что человек непосвященный мог решить – речь идет о царствии небесном.
Игорь Всеволодович, впрочем, был человеком посвященным.
– Там – да. И всё, и все необходимые присутствуют.
– Так и думать не о чем. Только не затягивай, если что. Оперативность в таких случаях и быстрота реакции – полдела. Вовремя, как говорят мои подопечные, дать по рогам. Ну, ты понимаешь…
– Понимаю, увы.
– Да-с… Увы. А кстати, соседа, которому теперь не повезло, как зовут? Или – звали?
– Типун вам… право слово. – Игорь назвал разорившегося соседа.
– Ну, стало быть, так порешим. Не скажу, что дело это станет для меня первостатейным, однако при случае наведу справки, что да как с ним вышло. И почему… За сим, дорогой, давай попросим десерт…
Десерт был съеден довольно быстро.
И даже кофе с коньяком выпит как-то вскользь, без подобающего степенного удовольствия.
Словно разладилась вдруг гармония неспешной беседы.
Сбившись с ритма, покатилась она кое-как, перескакивая с пятое на десятое, и так, пульсируя неровно и нервно, подошла к концу.
«Черт знает что! – Досада мешалась в душе Игоря Всеволодовича с недоумением. – Всего-то дел: упомянул зарвавшегося психа, а настроение сразу – швах, будто он собственной персоной материализовался в пространстве».
Расставались без особого тепла и как-то скомканно.
Уставшие одалиски заученно извивались в такт заунывной мелодии, мерно позвякивали, уже не зажигая – баюкая, браслеты и мониста.
Дело, по всему, шло к ночи.
Санкт-Петербург, год 1832-й
Скоро настанут белые ночи – странный каприз неласковой, бледной природы, призрачный и оттого тревожный.
Но – прекрасный.
Дивный дар суровому городу, одетому в строгий гранит, холодному, надменному, безразличному. Как, впрочем, и подобает имперской столице.
Теперь, однако, стоит ранняя весна.
Не сияет в лазури ослепительное солнце, не звенит, срываясь с крыш, хрустальная капель, и солнечные зайчики из сияющих луж не норовят запрыгнуть на башмаки прохожих.
Хмуро.
Хотя витают уже в поднебесье свежие ветры, стряхивают с крыльев предвестие чего-то.
Может, счастливого, светлого – может, напротив, несут беду.
Но как бы там ни было – волнуют душу.
Надрываются ветры, насквозь продувая проспекты: «Ждите! Готовьтесь! Грядет!»
И трепещут сердца, наполняясь безотчетной тревогой.
Не иначе и вправду грядет.
Петербургский свет, однако, не внемлет песне свежих ветров.
Он живет по своим канонам, ему времена года знаменуют сезоны.
Зимний – балов, салонов, театральных премьер.
Летом – имения, дачи, воды, европейские курорты, – общество покидает город.
Теперь весна – значит, сезон подходит к концу.
Однако ж еще не все отгремели балы, не отплясали записные красавицы в туалетах уходящего сезона. После никто больше здесь не увидит эти чудные творения портновского искусства из драгоценной тафты, атласа и кисеи.
Суров этикет.
Разорение мужьям – нечаянная радость дальним родственницам-приживалкам.
Но все после, после!
А пока корка инея, к вечеру затянувшая мокрый тротуар, застилается алым сукном. По нему легкие атласные туфельки с бантами, блестящие сапоги со шпорами, высокие ботфорты, лаковые башмаки и прочая… устремляются к нарядному подъезду. Там пылают тысячи свечей, а великий кудесник – хрусталь подхватывает зыбкое сияние, множит, рассыпая миллионы мерцающих искр.
Дальше за дело берутся зеркала.
И вот уже струится светом, ослепляет парадная лестница.
Блещет торжественный зал, полыхают алмазными фонтанами люстры, строгие мраморные колоны убраны гирляндами цветов, паркет неправдоподобно сияет, затмевая зеркала.
Ровный гул людских голосов расстилается в пространстве, и бесконечные сharmante… divine… ravissante… bonne amie… mon ange… charmе de vous voir…[21]21
…прелесть… божественно… обворожительно… добрый друг… мой ангел… рады вас видеть… (фр.)
[Закрыть] сливаются в стройную песнь вежливой дружбы и условной любви.
Однако ж неправда – или же правда лишь отчасти.
И на больших балах, случается, любят, ревнуют, страдают и веселятся искренне и всерьез. И, как везде, от души радуются встрече добрые друзья.
Только что отгремели торжественные аккорды польского, но уже поплыл над головами, разливаясь в пространстве, вальс.
Михаил Румянцев, нарядный, в белом с золотыми позументами мундире кавалергарда – сюртуке с высоким воротником и короткими кавалерийскими фалдами, – едва не столкнулся с Борисом Куракиным.
Тот явно шествовал прочь, подальше от вальсирующей публики, под руку с худощавым седовласым мужчиной.
– Мon cher Мichel!
– Борис!
Они немедленно обнялись и заговорили разом, возбужденно и радостно, едва ли, впрочем, слушая и слыша друг друга.
Спутник Куракина наблюдал за встречей, улыбаясь ласково, чуть насмешливо.
Лицо, обрамленное густой серебряной шевелюрой, было тонким, умным, нос – крупным, большие, слегка запавшие глаза из-под густых бровей смотрели пронзительно.
– Ты не знаком?
– Не имел чести, но имя и дела графа Толстого мне известны. Как всякому просвещенному гражданину.
Петр Федорович Толстой, живописец и скульптор, бессменный – на протяжении тридцати лет – медальер Монетного двора, профессор Российской академии художеств, сдержанно поклонился.
И тут же – словно десяток лет вдруг упорхнули с плеч – лукаво улыбнулся Румянцеву.
– Зачем вы уходите? При таком параде надобно танцевать, граф.
– Еntre nous,[22]22
Между нами (фр.).
[Закрыть] я плохой танцор.
– Не танцующий кавалергард?! Невозможно!
– Mais tu es brave homme.[23]23
Но ты хороший человек (фр.).
[Закрыть] – Куракин, шутя, вступился за друга. И продолжил уже без тени улыбки: – Кабы не его заступничество, остался б наш Ваня Крапивин на конюшне князя Несвицкого.
– Если б на конюшне…
– И то правда. Знаете ли, граф, Michel не только из рук жестокосердного господина Ивана вырвал, после выходил у себя, в Румянцеве, как малое дитя. Поначалу думали – не жилец.
– Сие похвально. Однако ж, боюсь, et il en restera pour sa peine.[24]24
хлопоты его пропадут даром (фр.).
[Закрыть]
– Mon Dieu![25]25
Мой Бог! (фр.).
[Закрыть] Неужели дело так плохо?
– Что за дело?
– Ах, мon cher Michel, беда в том, что твой le filleul…[26]26
крестник (фр.).
[Закрыть]
– Неужто не оправдал надежд – или того хуже?…
– Хуже. Но совсем не то, о чем ты думаешь. Невиновен, скорее – жертва, как и прежде.
– Que diable, mon prince,[27]27
Черт возьми, князь (фр.).
[Закрыть] говори толком!
– Беда, Михаил Петрович, заключается в том, что юноша, спасенный вами, вероятно, серьезно болен. Вы, дорогой граф, самоотверженно врачевали тело и тем спасли несчастному жизнь, но душа его так и не оправилась после пережитого.
– Боже правый, так он сошел с ума? Воистину coup de grвce![28]28
последний удар (фр.).
[Закрыть] «La force del dertino».[29]29
«Сила судьбы» (ит.) – итальянская ария.
[Закрыть]
– Не совсем, буйнопомешанным не назовешь, окружающий мир воспринимает по большей части разумно, странность проявляет в одном.
– То есть ты не представляешь себе этот ужас – он не отходит от мольберта, не выпускает из рук кисти. Приходит в страшное волнение, даже кричит, если хотят отнять. Но рисует все одно – и к тому же прескверно. Сам понимает, что выходит плохо, – плачет, рвет бумагу, а после все начинает сначала. Знаешь ли, кого он пытается писать?
– Кажется, знаю. Душеньку.
– Eh bien, vous кtes plus avancе que cela soit.[30]30
Ну, так ты знаешь больше других (фр.).
[Закрыть]
– Как? Разве ж тебе ничего не известно о несчастной танцорке княжеского балета?
– Теперь – известно. Enfant du malheur![31]31
Несчастное дитя! (фр.)
[Закрыть] А прежде терялся в догадках. Самого Петра Федоровича призвал в советники. Помнишь ли ты поэму Богдановича?[32]32
Романтическая поэма И.Ф. Богдановича «Ду шенька» вышла в свет с иллюстрациями Ф. П. Толстого.
[Закрыть]
– Как не помнить, сестры-девицы ночами зачитывались, в альбомы переписывали. И книжка была. А в ней – чудные гравюры работы графа Толстого. Не забыл.
– Вот и я не забыл и подумал – вдруг Иван о той Душеньке сокрушается? Теперь, брат, знаю – о другой музе тоскует. И ничем этому горю не поможешь. Граф Толстой, как и ты прежде, судьбой художника проникся, теперь вот взял на свое попечение. Докторов приглашает.
– Что же – есть надежда?
– Надежда, граф, мерещится всякому, кто желает ее узреть, да не у всякого сбывается. Однако ж никому не возбраняется – и я надеюсь. Теперь хлопочу о пенсионерской поездке – и начал уже toure des grands ducs.[33]33
объезд влиятельных лиц (фр.).
[Закрыть] Иное небо, может быть, не в пример нашему, плаксивому, развеет смертную тоску. Оправится Крапивин в Италии, Бог даст.
– Comment c’est triste![34]34
Как это грустно! (фр.)
[Закрыть]
– Однако ж, господа, мы на балу, и это оblige[35]35
обязывает (фр.).
[Закрыть]… К тому же дама в ужасной тоге настойчиво ищет твоего внимания, Мichel…
– Побойся Бога, mon prince, c’est ma tante…[36]36
…князь, это моя тетушка (фр.).
[Закрыть]
Они говорили еще о чем-то, отвечая на поклоны, и, кланяясь, медленно двигались в нарядной толпе.
В жарком, искрящемся пространстве царила музыка.
Задумчивый вальс подхватывала бравурная мазурка и, отгремев, растекалась легкомысленным котильоном.
Меж тем стояла уже глубокая ночь.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?